Текст книги "Возвращение Заратустры"
Автор книги: Сергей Алхутов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
О самом неприятном
“Я написал об ошибках, о хаосе, об отбросах и мусоре, о том, что письмена мои шиты белыми нитками, и о том, что истины нет. О чём же ещё более неприятном может написать Заратустра?
О, в мире так много неприятного! А для иных и сам мир – сплошная неприятность. Куда приятнее язык: ведь все мы на нём говорим!
Сколь многие, скорбя о гибнущем мире, уповают на живой язык, носители и радетели которого они суть! Говорю вам, радетели, вы совершенно правы – язык жив. И как всё живое, не тело он, но лишь движение и обратная связь.
Говорю вам, радетели, вы правы – язык жив. И чем же в вашем живом языке обозначить движение и действие? И чем – обратную связь?
Теперь ответы на эти вопросы изучают в начальной школе. Оттого даже школьник найдёт слово “неприятность” мёртвым, “неприятное” оживающим, а “не принимает” живым. И слово “не принимает” связано с другими двумя вопросами: “кто не принимает?” и “кого или что не принимает?”
Говорю вам, читающие эти слова: что вы не принимаете, то для вас и неприятность. Но что вы не принимаете, в том вы ограничены.
Не ограничен ли не приемлющий богатства в деньгах? А не приемлющий бедности – самими деньгами?
Не ограничен ли не приемлющий хлеба в пище? А не приемлющий лицедеев – в зрелищах?
Итак, что мы не приемлем, в том мы ограничены, и то для нас неприятность. Кто из нас ныне возьмёт на себя смелость признать себя ограниченным, едва случается с ним неприятность? Истинно говорю вам: немногим достанет смелости даже признать себя трусом, что страшится признать свою ограниченность.
Много неприятностей познал Заратустра и во многом себя ограничивал. Но знание, не вошедшее в кровь – не более чем слухи. И познав неприятность, я удивлялся тому, как принял её и преступил новый рубеж.
Кому из вас неприятны ворчащие старухи? И мне – с вами, было такое время. Но теперь Заратустра – и старуха.
Кому из вас неприятны пьяные гопники? И мне – с вами, было такое время. Но теперь Заратустра – и гопник.
Кому из вас неприятны распутные женщины? И мне – с вами, было такое время. Но теперь Заратустра – и распутница.
А сколь многим неприятны те, кого толпа относит к меньшинствам! Истинно говорю – целой толпе! И Заратустра бросил вызов толпе и стаду.
Прежде всего стал Заратустра национальным меньшинством. О, сколь трудно, родившись и принадлежа к большой и к великой нации, видеть и слышать и чуять мир как нацмен! Ибо есть нации, что видят и описывают мир в трёх цветах и оттенках, и есть нации, что указуют на время лишь наречиями, и есть нации, которые не различают среди существ мужской и женский роды. Что же говорить о нации, пишущей все вещи с большой буквы, и о нации, чьи сыны и дочери пишут с большой буквы только себя! Есть даже и такой из больших народов, что названия всех вещей и существ и действий может произвести от названий половых органов – и к этой нации принадлежал Заратустра, и ко всем прочим из названных и неназванных.
Каждая нация неприятна какой-нибудь другой. Народы дают имена своих соседей крысам и тараканам, а самим соседям дают имена ещё более странные. И к каждой из наций принадлежал Заратустра. Так принял он неприемлемое.
Однако, есть, кроме национальных, и другие меньшинства. Нет для иной из толп более противного, чем принадлежность кого-либо к этим изгоям. И к каждому из них научился относить себя Заратустра.
Но, говорю вам, есть ещё такие меньшинства, о которых никто не догадался. Ибо шизофреников и психов и маньяков что мешает назвать интеллектуальными меньшинствами? Также и дебилов, и даунов? Истинно говорю вам: дауном и дебилом был Заратустра, больше того – круглым идиотом. Но не блаженны ли нищие духом?
А моральные меньшинства? Воистину, тех чудаков, чья первая буква неуместна на этих листах, следует отнести к моральному меньшинству. И таким был Заратустра, и таким моральным уродом.
Надо же так низко пасть! – скажут иные. Но Земля кругла, и пасть её для падших низко – путь к её сердцу.
И настало время, когда преступил Заратустра ещё один рубеж – он смог стать одним из толпы. Кому из вас неприятен человек из толпы? И мне – с вами, было такое время. Но теперь Заратустра слился с толпой и сам стал толпой и стадом.
Но и избегать ограниченности не есть ли своего рода ограниченность? И стремиться стать всеохватной волной и мудрой змеёй не есть ли неприятие гордого орла и отдельной от мира частицы? Итак, ныне стал Заратустра и весьма ограниченным типом тоже. Так постигло меня искусство быть собой.
И теперь Заратустра узок и упрям, и не знает он, и не хочет он знать, какой именно тип человека неприятен тебе, читающий, и как ты, представляя его самого и окружающий его фон и мир, и как ты, слыша издаваемые им звуки и чувствуя его запахи, морщишься от неприятия.
Ибо стать им и принять его – твоя задача и твоё дело, а не моё”.
Так писал Заратустра.
О благом намерении
Однажды к хозяину жилища, в котором обитал Заратустра, пришли гости. И был накрыт стол, и гости пили и веселились, и веселье, как водится в этой стране и в этом народе, было хмельным и недобрым. И Заратустра сидел за столом с гостями и хозяином.
И когда в хмельном этом веселье повздорили два гостя, и были схвачены и едва не пущены в ход нож и битая бутылка, встал Заратустра и возвысился над столом. И встав, остановил волей течение времени.
И хозяин жилища, пребывая в мире Заратустры, спросил его:
“Зачем ты не вмешался в самом начале? Или Заратустра думает, что отобрав у недвижных оружие, он остудит и их пыл?”
“Спроси лучше, зачем я не остановил также и твоё время”, – отвечал Заратустра.
“Заратустра, должно быть, хочет показать мне изнанку и дно человека? О, ты жесток”, – говорил хозяин.
“Напротив, я покажу тебе, где за изнанкой и дном находится благое намерение”, – отвечал Заратустра.
“Благое намерение! Что мне до него – ведь ими вымощена дорога в ад”, – говорил хозяин.
“Да, ты прав – когда их топчут”, – отвечал Заратустра.
Немало изумившись такому ответу, хозяин попросил: “Расскажи об этом поподробнее”.
“Что ж, – отвечал Заратустра, – вот только изменю течение времени”.
И он вернул время вспять и убрал со стола рыбу камбалу и сказал хозяину: “Смотри! Сегодня ссоры не будет, но это лишь отсрочка. Не от повода подраться надо бы избавить этих двух, но он незнания, как обойтись без драки”.
И видя, что хозяин жилища продолжает его слушать, сказал так:
“Некогда о трёх превращениях духа вёл я речь – о, как это было давно! Ныне знает Заратустра человека, что сразу родился ребёнком – и не единственного. К чему бы ещё этим людям становиться верблюдами и львами? Ведь и дракон лежит не на всяком пути!
Глядя на родившихся детьми, всякий увидит их благие намерения – если только у них существуют намерения!
Но вот, есть некий дух, имеющий на своём пути дракона и ставший стариком. Даже и верблюдом не стал ещё этот дух. Многие зовут его нечистым – я же предпочитаю ребёнком родившийся и пребывающий дух звать невидимым.
Намерения скрыты в духе – да, скрыты, если он способен скрывать. А воистину лишь видимое способно скрывать!
Невидимый дух часто живёт отшельником. Как-то, набредя на хижину отшельника в тайге, журналист попросил того поведать публике о секрете долголетия. “Когда я хочу есть, я ем, когда я хочу спать, я сплю”, – вот что ответил отшельник.
Воистину, то был невидимый дух! Ибо вот, публика смотрит на эти его слова и не видит их, и умирая от нервов, вина и болезней, не видит этих слов.
Но что же и кто же сделает всякого из публики прозрачным, чтобы и видимый дух не скрывал своих намерений?
Всякий, кто понял, как дух становится видимым.
Итак, об одном превращении духа веду я речь.
Когда невидимый дух хочет спать – он спит, когда же он хочет есть – он плачет и получает грудь. О, если бы он владел в полной мере телом, которое он есть! – он бы не плакал, но ел. Когда же невидимый дух желает испражниться он делает это в пелёнки.
Истинно говорю, есть в этом невидимом духе знак видимости: желая одного, делает он другое. Ибо пришёл он в мир, а мир есть кривизна пути духа.
Проходит время, и вот, дух встречает новую кривизну и новые запреты. Разве ему разрешат теперь испражняться в пелёнки? Или есть не в урочное время?
Некогда учил я о драконе, на каждой чешуйке которого написано: “Ты должен”. Но есть и его предтеча – зверь, на каждой шерстинке коего выведено: “Тебе нельзя!” И обходя этого зверя, и обходя свои “нельзя” стороною, кривыми делает дух пути себе – так он попадает в мир.
Есть ещё старая кривизна – и, говорю вам, она кривится сама собою всё более и более, подобно реке, что на излучине подмывает берег и наращивает кривизну самой излучины.
Итак, кривыми сделались пути невидимому духу – и он, как торнадо или смерч, рождённые из невидимого воздуха, стал телом.
Истинно говорю, все наши “нельзя” и все наши “должен” лежат в теле нашем. Невыполнимый долг стал поводом к сутулости, запретный гнев – к сердечной болезни, иные же долги и запреты создали паршу, астму и нервный тик. Впрочем, правил здесь нет.
Замечаем ли мы тело, когда малы? Нет, ибо дух наш прозрачен и невидим, и пути его прямы. Ведь и стекло становится видимым лишь в силу кривизны, изломов и царапин.
Итак, дух становится видимым, когда искривляет свой путь. Но что есть кривизна?
Прямым кажется нам лезвие меча. Посмотрите на него в микроскоп – оно есть сама кривизна!
Прямой и квадратной кажется нам буква, начинающая этот абзац. Посмотрите на неё в лупу – бумага, принявшая её, ворсиста и шероховата.
Говорю вам: запреты и долги – один из микроскопов и одна из луп наших. Есть и много других.
Но глаз наш устроен так, что не может без лупы – даже в сердцевине своей он есть лупа! Поэтому, говорю вам, никому ещё не удалось отбросить от себя лупу и микроскоп, чтоб не перестать тем самым видеть.
Итак, что же сделает желающий увидеть сквозь дух благие намерения его? Сменит лупу.
Смените лупу, говорю я вам, смените лупу и лупою своей выберите сии слова: “Какое благое намерение стоит за этим поведением?” Тогда дух, виденный вами, станет для вас прозрачен.
Вот, перед вами ворчащая старуха – нет в ней сил бранить людей, и бранит она свои сны и образы. Какое благое намерение стоит за таким поведением? Их даже два: желание справедливости и желание безопасности.
Вот, перед вами бритоголовый, сеющий разруху и хаос в торговых рядах. Какое благое намерение стоит за таким поведением? Говорю вам: он хочет быть дома и знать, что его страна – его дом.
Некогда учил Заратустра о бледном преступнике, что убил он, чтобы убить, а ограбил для оправдания убийства. Ныне говорю вам: не оправдание убийству следует искать, а ту надежду, оправданием которой стремился он сделать убийство. Хотел ли он доказать себе, что не тварь дрожащая? Искал ли свободы от детских кошмаров? Или, быть может, восстанавливал ведомую ему справедливость? Не знаю.
В ком бы ещё и за каким бы поведением хотели вы найти благое намерение? А если и не хотели бы – принять самого неприятного вам не легче ли всего через поиск его благих намерений? Итак, ищите.
Лишь на один вопрос не даёт пока ответа Заратустра – не даёт, ибо прежде, чем задать сам вопрос, следует всякому сделать поиск благого намерения привычным, а обнаружение его – лёгким, как невидимый воздух”.
Так говорил Заратустра. И, сказав, записал на листах своих. И, записав, спросил себя: “Не есть ли кривизна и сама лупа?”
О курящих верёвку
Однажды к хозяину жилища, в котором обитал Заратустра, пришёл некто и принёс травы. И хозяин, забив её в папиросу, стал курить её с гостем, предложив также и Заратустре.
Две затяжки сделал Заратустра и сказал слово, и слово его было таково: “Из этого предки мои вили верёвки, чтобы привязывать козлищ”.
Весьма удивившись таким словам, хозяин спросил: “Как? Разве твои предки не курили коноплю?”
“Нет, они делали из неё посконные рубахи и пеньковые верёвки. Зачем ты куришь верёвку?” – отвечал Заратустра.
“Чтобы расширить сознание”, – сказал хозяин.
Ответил Заратустра: “Один древний бог норманнов тоже хотел расширить сознание. Но не стал он курить пеньковую верёвку – он на ней повесился”. И отойдя с того места, достал свои листы и записал:
“Не о наркотиках поведу я речь, ибо “наркэ” по-гречески оцепенение, и что же сковывает цепями? – разве только яд кураре и героин. Речь моя – о галлюциногенах.
Есть ещё немало людей, полагающих, что галлюцинация это бред. О, полагающие и положившие окончательно, если вы научитесь толковать слова хотя бы другими словами! – тогда поднимется и пойдёт и полетит то, что вы полагали. Ибо не то ли означает слово “бред”, что некто бредёт и забредает и сворачивает с колеи? Врачи называют это словом “делирий”, и “лира” по латыни колея.
О латынь, мёртвая, как язык моих предков, и живая, как постельный клоп, что три года провёл бугорком под слоем краски на стене – и вылупился! Ты питаешься кровью языков. Ещё сравню тебя с коноплёй, что вырвали с корнем, высушили, сожгли и вдохнули в себя дым её и выкурили.
Кто из живущих ныне помнит, что галлюцинация – а точнее, аллюцинация – по латыни освещение, озарение и даже осенение счастьем? Впрочем, никого ещё не осенило счастьем знание латыни.
Есть и другие языки; есть среди них и такой, на котором счастье зовётся коротко и просто: “глюк”.
Но к чему так много пишу я о слове “галлюцинация” и ни слова о ней самой? К тому, что слово “галлюцинация” – само галлюцинация.
Сколь многим кажется, будто знают они, что же стоит за словами! Спроси их, что стоит за словом “галлюцинация” – ответят тебе: “То, что существует для одного и не существует для других”.
Задумайся над этими словами – и они, подобно шутке древних богов, станут истиной. Но если сегодня истина в том, что у тебя болит голова – поверишь ли ты им, объявляющим твою головную боль галлюцинацией? Впрочем, также и все ощущения тела, ибо они суть только для тебя.
Если ты отморозил палец руки твоей до бесчувствия, пусть товарищи твои положат по пальцу своему на край стола. Положи и ты свой отмороженный среди них. Отличишь ли с закрытыми глазами, на ощупь, другой рукой свой палец от чужих?
Мы привыкли думать, что другие люди что-то чувствуют. Быть может, и твой отмороженный палец что-то чувствует, но тебе он об этом не скажет.
Итак, то, что чувствует в себе отмороженный палец – его галлюцинация, не твоя. Однако, и то, что чувствуешь ты всем телом твоим – твоя галлюцинация, не его.
Но если всё наше тело – галлюцинация, то его, должно быть, нет?
Неужели и в самом деле я, как и всё живое, не тело, но лишь движение и обратная связь? Кажется, докатился Заратустра до того, что начал верить сам себе.
А то, что не есть я? То, что могу я видеть и слышать, воспринимая так, будто оно снаружи меня? Вот, хотя бы эти письмена.
Ты скажешь мне, что видишь их, я тебе – что вижу и я. Но как узнать, видим ли мы одно и то же? Ибо кто поручится, что мы пользуемся одной и той же лупой?
Не может глаз видеть сам себя. Но разве глаз устроен так, что может заглянуть в плоть другого глаза? Итак, никогда не узнаешь ты, видит ли твой глаз то, что видит другой.
Мы привыкли думать, что другие люди что-то видят. Быть может, и твой отмороженный глаз что-то видит? И отмороженное ухо твоё слышит для себя самого?
Истинно говорю вам, всё, что мы воспринимаем, есть галлюцинация, в том числе само это слово.
Даже и носящий у глаз своих очки с фирменной наклейкой, даже и он на месте наклейки галлюцинирует привычный мир – не сразу, но во всей красе его.
Однако курящие пеньковую верёвку говорят о другом – о расширении сознания говорят они.
Один человек пришёл ко мне, чтобы стать моим учеником, и заговорил о расширении сознания. “Следуй за мной и оставь сознанию расширять своё сознание”, – сказал я ему. Ибо знает Заратустра, что сознание расширить невозможно.
Невозможно – ведь что есть сознание? Что есть соболезнование – перед болезнью? Что есть современность – перед временем? Что есть событие – перед бытием?
Каждое из названных подобно резинке от эспандера: вот, торговец тянет её, дабы прикрепить товар свой к тележке, и она делается тоньше, а узор на ней содержит всё то же число деталей.
И если к резинке можно ещё приложить рулетку, а к современности часы – и даже к соболезнованию да приложится градусник и мерный стаканчик для слёз, если претендует оно на искренность! – то какой мерой мерить событие и какой сознание?
Говорю вам: число деталей в узоре сознания неизменно, если неизменностью назвать границы, за которые оно не выходит, и оно никогда не меньше пяти и не больше девяти. Что же после этого есть сознание – перед знанием?
Однако какие же ещё благие намерения есть у курящих верёвку? Они хотят достичь неба – и тянут свою верёвку к небесам.
“Рождённый ползать летать не может”, – так говорят курящие верёвку и тянут её к небесам. Но не сами ли они ползут вверх – по верёвке?
Говорю вам, стремящиеся в небо, имеющему крылья – к чему ещё верёвка?
Говорю вам, стремящиеся в небо, умеющему летать и рождённому летать – к чему ещё попадать в небо иными путями? Ибо, имеющий крылья, – не уподобляется ли он петуху на чаше катапульты? Впрочем, некий петух, запущенный в полёт принудительно, стал тем самым героем курятника.
Говорю вам, стремящиеся в небо, имеющему крылья и умеющему летать – к чему ещё попадать в небо иными путями? Ибо он рискует попасть в него пальцем.
Но небо над ним голубое и холодное, как лёд, и палец его, коснувшись неба, будет отморожен – скажет ли он после владельцу своему о своих галлюцинациях?
Курящие верёвку говорят, что не вызывает она зависимости. Их отмороженный небесный палец волен думать иначе – мне он об этом ничего не рассказывал. Однако – что ж... быть может единственным зависимым от верёвки был висящий на ней древний бог норманнов.
Но даже и зависимость от пеньковой верёвки, существуй она, не страшна так, как однобока зависимость от неба.
И попавшему в эту кабалу скажу я так: ты завис под небом и ищешь верёвку? – зная, что весь мир галлюцинация, галлюцинируй также и верёвку. Галлюцинируй её и кури её – по крайней мере, избавишь ты себя от галлюцинаций, в которых платишь за неё деньги”.
Так писал Заратустра. И, написав, печально усмехнулся и добавил:
“Вот, наступил Заратустра на благие намерения курящих верёвку и растоптал их, и стали они плоскими, как рыба камбала”.
О сообщениях
И у Заратустры есть родные и друзья и те, кто знает его! Ибо как-то раз пришли по почте и были доставлены в жилище, где он обитал, три телеграммы. И каждая из них гласила: “Скоро буду”. И одной из них Заратустра обрадовался, другой огорчился, третьей же был озадачен.
Хозяин жилища спросил его: “Отчего три одинаковых телеграммы вызвали в тебе, Заратустра, три разных отклика?”
Заратустра отвечал:
“Первая телеграмма пришла от моего друга. Прежде и я слал ему сообщение, и вопрос мой был таков: “Когда будешь готов к смерти?” Ибо готовность к ней означает свободу жить, не держась за жизнь, и такой свободы хочет мой друг, и радуюсь я его скорой свободе.
Вторая пришла от той, что хочет думать, будто она моя ученица. Прежде и я слал ей сообщение, и вопрос мой был таков: “Думаешь ли ты рожать от этого человека?” Ибо умеет она жить в мире с собой и в мире с мужчиной, но никто ещё не учил её жить в мире с ребёнком. А кто не умеет жить в мире, тот обречён войне. И огорчаюсь я её скорой войне.
Третья телеграмма пришла от отца моего Пурушаспы. Он глубокий старик – кажется, тысячи лет отцу моему. И он кочевник и знаток песнопений среди кочевников и пастухов – кажется, тысячи лет поёт он свои песни. К тому же он неграмотен, ибо песни свои знает телом и кровью – к чему бы ему ещё грамота? И вот, такой человек срывается с мест тысячелетнего кочевья и шлёт об этом письменное уведомление. И этим я озадачен”.
“Как много, однако, смысла в столь коротких сообщениях”, – изумился хозяин жилища.
”Ты говоришь о смысле? – вопросил Заратустра, – да что он есть такое?”
“Как! – изумился хозяин жилища более прежнего, – разве не смысл излагал мне Заратустра только что?!”
Заратустра отвечал:
“Разве ты порадовался за моего друга, когда я толковал тебе его телеграмму? Нет: ты, как я видел, испугался.
Разве ты огорчился за ту, что зовётся моей ученицей, когда я толковал тебе её телеграмму? Нет: ты, как я видел, умилился.
Разве ты озадачился поступком моего отца, когда я толковал тебе его телеграмму? Впрочем, кажется, было среди прочего и это.
Но тебе и не должно чувствовать то же, что чувствую я. Ибо разве мы – одно?
К тому же и сам я, когда толковал тебе эти послания, не радовался и не огорчался и не озадачивался. Впрочем, и не пугался, и не умилялся.
Однако, что же такое должно содержаться в телеграмме от моего друга, чтобы ты порадовался его словам: “Скоро буду”? Не целое ли учение о духе и свободе? Пусть так, но мой друг недостаточно богат, чтобы оплатить такое послание.
Каждый из нас по сути своей недостаточно богат, чтобы, говоря слово, толковать его слушателю. И слушатель толкует его для себя.
Тебе кажется, будто ты понимаешь то, что я тебе говорю? Нет: ты лишь толкуешь это.
И вот мой вопрос к тебе: как истолковал ты то, что на твой вопрос о смысле заговорил я об эмоциях?”
Хозяин жилища предположил: “Может быть, смысл – это и есть эмоция?”
Заратустра ответил:
“Совсем недавно ты удивился, что одинаковые слова, написанные разными людьми, имеют разный смысл. Теперь не удивляешься ли, что одни и те же слова, сказанные одним и тем же человеком, имеют для нас с тобой также разный смысл?
Но и это не самое странное. Ведь и купленное часто имеет разный вес на разных весах!
Смысл подобен весу. О, смысл настолько подобен весу, что оба исчезают – второй без опоры или подвеса, ибо наступает невесомость, первый же без воспринимающего.
Книга без читателя бессмысленна, как булыжник, и звучащее слово без слушателя бессмысленно, как шлепок, что издаёт тот булыжник при падении в грязь. И даже более – ибо смыслом шлепка станут летящие брызги.
И если ты готов сказать, подумай: какие брызги ты хочешь вызвать своим шлепком? Ибо если брызги будут иными, чем ты ждёшь, то и смысл сказанного тобой – иной, чем ты ждёшь.
Смысл не существует в словах – он появляется после них. Но мы умеем ждать – и ждать так, будто ожидаемое уже есть. Как? Разве нас не учили, что нет худшего, чем ожидание?
Итак, смысл появляется после сообщения. И если тебе кажется, что слова твои имеют смысл до того, как ты их мне сказал, не обольщайся. Ибо прежде сказал ты их сам себе, и это твои брызги. А иные брызги, падая обратно в грязь, рождают новые брызги.
Прежде писал я об истине. Что есть истина, писал я, как не ответ? Но не следует путать истину со смыслом. Не следует – ибо ответ рождается за вопросом, а смысл – за любым воспринятым. И один из смыслов вопроса можно толковать так: “Вот нечто, требующее ответа”.
Впрочем, истина и смысл имеют сходство: то и другое рождается после.
Смысл появляется после сообщения. Кто ещё после этого, помышляющий о смысле жизни, осмелится не сделать сообщением саму жизнь? И если ему кажется, будто жизнь его имеет смысл прежде, чем окончится, пусть не обольщается. Ибо прежде прожил он жизнь в самом себе и умер в самом себе, и вот, появился смысл. И этот смысл – брызги лишь самого живущего!
И если тебе важен смысл, жди его от конечного и ищи от того, что уже кончилось и умерло”.
Так говорил Заратустра.