Текст книги "Озеро синих гагар"
Автор книги: Сергей Черепанов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Полуночное диво
Ежели ты в позднюю пору на елани возле горного утеса не бывал, то и Полуночного дива не видел…
Жил тут у нас когда-то гончар Фома Рябой. А у него сын был Санко. Избешка у них от ветхости лишь на подпорках держалась. Сам-то Фома робить уже не мог. Весь свой век месил он сырую глину, на гончарном кругу горшки и крынки готовил да обжигал их в яме, в огороде, ну, а вместо богатства только хворобы нажил. То у него почнет спину ломить, то пальцы крючить. И осталось ему под старость на печи лежать, мозглые кости свои под тулупом греть.
Санко отца заменил, его ремеслом овладел, но один раз выговорил:
– Скукота это, батя! Неужто, кроме горшков и крынок, мои руки ни на что не способны?
– Ведь кормиться нам с тобой надо, – сказал Фома. – Небось, кажин день хлебушка пожевать охота, щей похлебать, чаю попить.
– А может, руки мои дела иного просят!
– Ну, коли просят, то пробуй. А я неволить не стану…
Появилось у Санка мечтание. Из-за него сны всякие виделись. Места он себе в избешке не находил, покою лишился. Сидит, бывало, за гончарным кругом, вертит из мятой глины посудину и вдруг остановится, глаза в окошко уставит. А там, за окошком-то, пролегли меж пшеничными полями дороги проезжие, перед тихой речкой хороводы белых берез расступились, в вышине небо сияет, и такая-то в нем глубокая синева, аж голову кружит!
Поначалу Фома думал, дескать, Санко из-за Стешки страдает. Парень молодой, в плечах просторный, а лицом-то весь в мать, добром будь помянутую! Те же волосы кучерявые, тот же из-под темных бровей взор пронзительный, лоб крутой и складка возле подбородка упрямая. Все девки в деревне заглядывались, но только Стешка его покорила. И чего он в ней нашел – трудно понять. Так себе деваха, встретишь на улице – не обернешься. Ростом мала, тонковата, не бойкая, на песни не голосистая. «Э-хе-хе! – кряхтел Фома, лежа на печи. – Хорошо еще не горбатенькая! И управляться-то в хозяйстве поди-ко не сможет. К чему мне такую сноху?..»
Отбить от нее Санка не удалось. Так и поставил тот на своем. Да еще попрекнул, ты-де, отец, по себе не суди. Ведь вот-де, прожил с матерью тридцать годов, а на уме-то у нее ни разу не побывал. Она-де до самой старости с тобой горе мыкала, но тебе и невдомек было. Ты наробишься за гончарным кругом допоздна, поужинаешь чем попадя и скорее спать завалишься, ласкового слова не вымолвишь матери. Как чужой!
Догадывался Фома, что в мечтаниях сына без Стешки все же не обошлось. Это она растравляла его. Как-то вечером возле палисадника нечаянно подслушал их разговор.
– Какая, Санко, я буду счастливая, ежели тебе твоя думка удастся…
Засылал Санко к ней во двор сватов, а те вернулись ни с чем. Стешкин отец, Никанор Чижов, на сговор не согласился. Мы-де кормили-поили девку, а коли вы взять хотите, то коня предоставьте да пять овечек, воз зерна веяного, ведро браги хмельной и деньгами сто рублей. Непосильная плата! Да и неоткуда ее взять-то было.
Пока Фома этак сам с собой судил-рядил, Санко совсем затосковал. Только на один обжиг наформовал горшков, а больше к гончарному кругу близко не подходил. Слонялся из угла в угол по избе и все чего-то думал и думал.
Фома уж не вытерпел, шумнул на него:
– Ты чего это, парень? Посуду-то, небось, давно пора в яму сажать да обжигать. Ведь испортится! Поди-ко у тебя все Стешка из ума не выходит?
– Есть еще кое-чего! – отмахнулся Санко. – Стешка-то слово дала, а ее слово надежно. Не отдаст ее Никанор задарма, так убегом уведу, в другой деревне поженимся. А вот охота мне, батя, такую посудину сформовать и обжечь, какой еще ни один мастер не делал…
– За день, за два не сделаешь.
– Да хоть год потрачу!..
Вот, значит, куда гнул Санко-то и к чему его Стешка толкала. Все хорошо: и любовь, и достаток в доме, но мечтание всего превыше! Без него душа-то остается пустой, в великой печали, как вспаханное, но не засеянное зерном поле. Так прожил свою жизнь он, Фома Рябой, а толку в том ни себе, ни людям. Вчуже жил-то, холодно, оглянуться не на что, сердцем приложиться не к чему!
Спросил однако:
– Что за невидаль сделать задумал?
– Как придется, – сказал Санко. – Может, корчагу узорную, а коли уменья и терпения хватит, то кувшин какой-нибудь дивный.
– Ладно, лети сокол выше, сколь силы хватит, – одобрил Фома и даже по-стариковски всплакнул малость.
Вскоре Санко ушел в сторону каменных гор подходящую глину искать. Та, что он у себя в огороде добывал, желтая глина, для тонких работ не годилась. Ну, и поприглядеться хотелось к цветкам полевым, как на них разные краски играют и нельзя ли те краски-то собрать да к гончарному ремеслу приспособить, перед обжигом сформованные посудины обливать.
Проводила его Стешка за реку, попрощались они до поры до времени, перекинул Санко мешок через плечо и пошагал вдоль высокого берега.
По низовью-то река у нас не шибко широкая, а ближе к горам совсем, как ручей. Попадала на угорьях всякая глина. Пробовал ее Санко мять и на костре жечь, но бросал. И зоревых красок со цветков набрать не мог. Сгорали они в огне. Однако не попускался и в обратный путь не поворачивал.
Пришлось ему как-то ночевать на становище. Видать, давненько оно было заброшено и оставлено хозяевами. Балаган уже развалился, с навеса солому всю разметало. По признакам-то тут рудознатцы старались, золотишко не то камни-самоцветы промышляли. И на берегу реки, и посреди дикого леса земля-то будто кротами была изрыта.
Поужинал он, лег в траву. А время уже к полуночи близилось. По всей округе тишина глухая. Сосны во сне замерли. Река остановилась на бегу и тоже уснула. Чуть-чуть показался из-за гор месяц, нехотя постоял в вышине и скрылся. Небо после него темнотой налилось, выгнулось дугой в глубину, высыпали по нему звезды.
Между тем к утесу, у подножия коего становище ютилось, вроде бы тучка примчалась. Такая, что ночи чернее. Сразу от нее прохлада хлынула. Зашумел лес в вершинах. Зацепилась тучка о каменный гребень, закружило ее, взметнуло, и начала она вырастать вверх, под самое небо. Потом пала на нее изморозь, во всю ширь и высь замерцали узоры морозные, подол иголками ледяными осыпало, куржачком пуховым припорошило. И вдруг под изморозью будто сквозь туман молнии взыграли, разноцветные огни пыхнули. И вот уже нет на той тучке ни черноты, ни куржака, засияла она тихим светом, как елка новогодняя, да так и остановилась, кружиться-то перестала.
Поднялся Санко, чтобы получше все рассмотреть и запомнить, но тучку располоснуло вмиг. Он даже отшатнулся и рукой заслонился. Там, на гребне, молодица оказалась. И вовсе не тучка ее укрывала, а накидка такая диковинная. Во мгле лица молодицы было не знатко, затенено оно было косами и каким-то венцом, что ли, вокруг головы. Зато на белой шее и на кофте нарядной бусы сверкали, а ниже, под грудью, пояс широкий, невесть кем тканный, как жаркий костер, искрами брызгал на шелковый сарафан. Молодица-то протянула руки, начала в ладони подхватывать звезды, что в эту пору с неба скатились. Подхватила и на пояс себе приткнула. Вот когда она этим делом-то занималась, тут и пало Санку на ум, чего в конце-то концов ему надо.
– Красота какая же бесподобная, – молвил он сам себе. – Сроду бы никому не поверил. Теперича, ежели примусь дивный кувшин формовать, то сделаю на нем все, что тут повидал. Или еще лучше придумаю…
В лесу где-то ухнула птица ночная. Снова взглянул Санко на гребень утеса, но там уже ничего не было, только темень голимая. Он еще стоял и смотрел в ту сторону, когда из-за ближней сосны к нему старичок вышел:
– Здорово, молодец! Разреши здесь на еланке ночь перебыть.
По виду-то мирный старичок: на плечах армяк худой, в заплатках разных, веревкой подпоясанный, на ногах онучи холщовые да лапти лыковые.
– Места хватит небось, – сказал Санко.
Уселся старик на пенек, из кисета трубку достал.
– Это ведь Полуночница тут побывала. Зря ты не поберегся от нее, Санко, ой зря!
– Откуда меня-то знаешь? – спросил Санко.
– Мне все про все знать положено. Такой уж старик я бывалый. А Полуночница-то не любит, коли за ней кто подглядывает.
– Но ты кто?
– Старатель тутошний, – усмехнулся старик. – Про золотые клады ведаю…
– Мне твое золото нипочем, – сказал Санко. – Силу большого мастерства в себе чую и не могу, чтобы она попусту пропадала.
– И про это знаю. Иначе не стал бы тебя охранять, пока Полуночница здесь забавлялась. Одним взглядом усыпила бы она тебя. Только я тут поблизости погодился…
«Врет поди-ко старик! – решил про себя Санко. – Хвастать горазд не в меру!»
– Ты сам-то прежде не хвастайся, – погрозил пальцем старик. – Вижу ведь, о чем думаешь.
За разговором просидели они до рассвета. Собрался Санко дальше идти, но перед уходом пшенную кашу сварил, сам поел и старика накормил вдоволь.
Вытер старик свою деревянную ложку об полу армяка, Санку ее подал:
– Это тебе за угощение.
– Благодарствую, – сказал Санко. – Да ведь у меня есть, ни к чему мне две-то.
– Бери, она тебе помощницей будет, – засмеялся старик. – А вот теперича отправляйся-ко в обратный путь. Дойдешь до Мокрого лога и увидишь там в лесу сверток. Этим свертком подымешься на угорок, там меж двух берез камень-валун найдешь. Обойди его со всех сторон, осмотри, но где мох на нем и прозелень, пальцем не тронь. Сторона та холодная. А дождись, когда солнышко на полдни встанет, да в том месте, куда жаркий свет на камень уляжется, осторожно козонком постучи. И помни, однако: из-под камня голыми руками брать ничего нельзя, только вот ложкой этой, да и то не спеша.
Опять погрозил пальцем, не забывай, мол, в точности все соблюди. Санко в ответ рта раскрыть не успел, как убежал старик. Вот его армяк на прогалке мелькнул, эвон на гребне утеса, там же, где Полуночница была, и уже на другом берегу реки.
Сложил Санко всю снасть и припасы в мешок, знакомой тропой в обратный путь повернул. До Мокрого лога добрался, нашел сверток в лес, поднялся на угорок и тут, верно ведь, между двух берез камень-валун нашел. Лежит этот камень сыздавна один-одинешенек, ветрами обточенный.
И полуденный свет на нем жаром пышет.
Постучал Санко по указанному месту. Валун-то отодвинулся в сторону, а под ним белая, словно тесто из муки крупчатки, глина открылась. И не просто так лежит она, что бери лопату и копать начинай, но вроде бы наплывает из-под земли и растекается снаружи тоненько, как блин по сковородке.
Обрадовался Санко:
– Ай да старик! Такой-то глины я ввек не сыскал бы!
Ну, набрал он дареной-то ложкой полное ведро, обождал, пока глина чуток остыла, и в мешок опрокинул. Тем временем, солнышко уж к вечеру стало клониться. Зной кончился. Свет поубавился, пожелтел вроде бы. И глина тоже сменила цвет. Ее будто золотой пылью пронзило. Еще ведро Санко набрал. А при вечерней зоре заиграла она всеми цветами, что расплеснулись вполнеба после заката. Без устали черпал Санко: то бирюзовую, то густо малиновую, то зеленую, схожую с промытой дождями травой. В сумерках уже, когда вечерняя заря погасла и надвинулась темнота, собрал он последнее ведро глины исчерна синей, с легкой изморозью и куржачком.
А посреди ночи снова из-за сосны старик-старатель появился, сел на камень, трубку закурил.
– Доволен ли тем, что здесь добыл?
– Лучше уж некуда, – ответил Санко. – Теперича скорее бы до гончарного круга добраться да поробить всласть.
– Приду, погляжу посудину, когда ее сделаешь, – пообещал старик.
На этот раз от ужина он отказался, торопился, что ли, куда-то.
А на второй день, вернулся Санко домой. Тяжело было тащить мешок с глиной на плечах, аж спину гнуло, но зато на душе было легко и просторно, всю дорогу только и блазнило дело задуманное. Каким же сформовать, чем изукрасить кувшин дивный? Да как обжечь? То виделся он ему темным, наподобие ночи звездной, то насквозь чистым и светлым, вроде струи родниковой, то зоревым, когда все цвета породнились между собой и слились в теплую радугу.
И дома он еще долго маялся: с чего начать, чем кончить, какую форму кувшину придать, как его изнутри высветить?
Вот неделя прошла, вот уж и месяц миновал. Не получается ничего! Сядет Санко этак на лавку, голову рукой подопрет и целый день с места не сходит.
Между тем припасы, кои в амбаре хранились, быстро на убыль ушли. Купить, оказалось, не на что, а взаймы у соседей хлеб и крупу просить совестно, у них у самих-то нехватки кругом.
Последний раз сходил Санко в амбар, набрал в сусеках муки на одну квашенку да крупы на одну кашу. Тем и заговелись.
– Ну, а дальше-то чем станем кормиться? – спросил Фома.
– Не знаю, батя, – расстроился Санко. – Я-то, может, и выдюжу, перебьюсь на алябушках из лебеды да на картошке, а тебя мне жалко, но отступаться от дела неохота…
Слез Фома с печи, надел суму.
– По миру пойду, а ты все же пробуй, коли уж иначе нельзя.
С тех пор жить-то стало им шибко трудно. Впрочем, Стешка часто наведывалась. Прибежит в сумерках, чтобы отец не заметил, с Санком-то словами любезными перекинется, вдобавок калачик свежий, не то пирожок с морковью оставит.
А как-то ночью, уже после второго петушиного пенья, вскочил Санко с постели, засветил каганец, глину достал и принялся на гончарном кругу робить. Фома тоже проснулся, свесил голову с печи:
– Ты чего это, парень? Али тебе дня не хватает?
– Молчи, батя, молчи – зашептал Санко. – Не то думку спугнешь… – И даже двери в избу закрыл на засов.
Поутру перетащил он круг и глину в банёшку, что стояла у них в огороде, заперся там. С той поры каганец в бане круглыми сутками мизюкал. Когда Санко спал, когда ел – было неведомо. Просунет ему Фома через оконце хлеба да воды, спросит, жив ли, здоров ли, – и больше ничего. Стешка, бывало, в дверь бани постучит: пусти, мол, хоть на минутку повидаться, но и ее не впускал Санко. Сквозь двери всякий раз один ответ:
– Обожди еще малость!
Так вся долгая зима прошла. Метелями снежными баню до крыши замело. Лишь весной, когда уже талица началась, вышел Санко на волю, худющий, аж лица не знатко. Но шибко довольный, веселый. Обнял сначала Фому, потом Стешку в обе щеки расцеловал:
– Ну, дорогуши, ступайте теперича, смотрите…
Время было уже позднее, Фома и поленился: ладно-де, завтра посмотреть не опоздаю. А Стешка побежала. Не терпелось ей узнать, за ради чего ее милый друг столько маяты перенес.
Открыла она дверь бани, перешагнула через порог и зажмурилась:
– Ой, диво, диво!
На полу и на полках еще остатки глины валялись, в каменке, где Санко посудину обжигал, угли курились, а на гончарном кругу в банной темноте стояло это диво-дивное, какое и во сне не привидится.
Теплый свет пробивался изнутри кувшина, из далекой глубины черного покрова, словно набрал Санко звезд и ночным небом их обернул. И блуждали по тому небу туманы мглистые, сыпалась пыль золотистая, изморозь тонким кружевьём повсюду ложилась. А звезды рвались оттуда, тесно и жарко им было, они рвались и сталкивались одна с другой, тогда вспыхивали то красные, то желтые, то лазоревые искры и тотчас же в узком горлышке кувшина начинали пылать восходы утренние. Потом вроде бы сразу же день наступал, и вот уже нет ни черно-синего покрова, ни звезд, а только тонкая, как батист, синева и марево, и разнотравье, все в ярком цветении.
Когда Стешка ушла, Санко взялся было в бане все прибирать и в порядок приводить. Вдруг дверь сама собой открылась, а на лавке в углу тот старик, старатель-то оказался. В прежнем армяке, в лапотках лыковых и трубка в зубах, над сивой бородой.
– Здорово живешь, Санко! Вот, как обещал, поглядеть явился.
– Гляди, знай!
– Все хорошо, однако, берегись теперича, не показывай кувшин никому, не то большой беды себе наживешь…
А как же это так – не показывать! Уж на следующий день разлетелся слух по всей ближней и дальней округе. Не только свои деревенские, но из других сел мужики приходили. Поглядят, посоветуют между собой, экая-де радость на душе появилась! Вот ведь чего мастер своими руками сотворить может! Стешкин отец, Никанор-то, даже ладонями кувшин дивный погладил. Осторожный он был мужик, расчетливый, слова на ветер не кидал. Зато, как взволновался, Санку-то низкий поклон положил:
– Бери дочь, ничего мне с тебя не надо!
Отгуляли они в ту же неделю свадьбу. А между тем уж собиралась над Санком беда неминучая, о коей старик-старатель предупреждал.
Ведь в те давние годы народ жил подневольно.
Прослышал о диве губернатор. Барин он важный, богатый, за версту к себе мужиков-то не допускал. Тут в нашей губернии его сам царь посадил и велел править так, чтобы народу-то продыху не было.
Вот, значит, присылает губернатор к Санку гонцов, велит отдать кувшин, а за то сулит ему сто рублей. Этот-де диво-кувшин в царский дворец предоставим и всяких там французов удивлять будем.
Понятно, Санко деньги не принял и кувшин не отдал:
– Не для царя, не для буржуев старался. Без даровых рублей мы, мужики, веки-веков живем!
За такие вольные речи приказал губернатор Санка в кандалы заковать и в Сибирь на рудник отправить, а кувшин силой отнять.
И пропал бы, наверно, мастер, да наши же деревенские мужики успели губернаторских стражников опередить:
– Уходи, Санко, пока не поздно!
Он в ту же пору и скрылся. Унес с собой свой диво-кувшин, да и Стешку увел.
Дня два перебыли они в лесу, как раз подле того утеса, где Санко прежде Полуночницу видел. Не мог он решить, куда же все-таки дальше податься.
А потом уж Стешка его надоумила: давай, дескать, кувшин этот на утесе спрячем, все равно его на виду-то не сохранить, дознается губернатор, ну, а сами у заводчан поселимся, другое дело найдем, покуда неволя не кончится.
Так и уговорились. Поднялись они оба на утес, разыскали там выступ над самым обрывом, выдолбили пещеру и туда, в пещеру-то, диво-кувшин замуровали.
Но когда уже ушли они от утеса и с этим местом-то попрощались, тот старик-старатель, что лесными горными кладами ведает, снова объявился. Махнул полой армяка вправо-влево, и поднялась у подножия утеса чащоба непроходимая.
Многие годы миновали, внуки и правнуки Санка успели состариться, а молва о дивном кувшине еще и теперь не умолкла. В народе-то называют его Полуночным дивом.
Каждую ночь, в ясную погоду, когда наступает самая глухая пора, вдруг вспыхивает на горном утесе тихое сияние, и останавливается тогда пеший ли, конный ли путник, и долго стоит зачарованный так, не веря глазам своим.
Аганя Бессонница
Случилось это в самую полночь у Черной речки, посреди болота, когда где-то в таловой чащобе шибко сова кричала.
Как раз в это время лесник Варкуша с обхода домой на кордон возвращался.
Остановился он, послушал: тихо вокруг, все сонно, даже ветер улегся, только сова гомонит. Потом еще шум какой-то непонятный оттуда, из тальников, донесло. И стон. То ли птица, то ли человек в беде.
Подумал Варкуша: человеку в такую пору да в этаком месте взяться вроде бы неоткуда, до деревни почти десять верст. А и делать-то в тутошней глухомани нечего: возле речки ягоды не растут, грузди и грибы, кроме мухоморов, никогда не родятся. Уж не зверек ли какой-то сову или иную птицу сграбастал? В лесной глухомани зверья полно, одно другого зубастее, что хорек, что ласка, что колонок, лиса рыжая, барсук, одичалая кошка. Ежели сова, то надо, пожалуй, выручить. Она, сова-то, уже многие годы возле речки в дупле старой ольхи гнездует, всех мышей вокруг кордона повывела, а не станет ее, так мыши небось опять почнут кордон разорять. Ну и свернул с тропы. Прошел сначала берегом Черной речки, над обрывом у большого омута, оттуда к болоту, в заросли чернотала. Дальше пришлось с кочки на кочку прыгать, чтобы в стоялую болотную воду не оступиться.
А за тальниками, в глубь болота, лабда раскинулась. И вот на лабде-то в темноте, при свете звезд, стало видать: лежит в осоке девушка, руками, ногами от коршуна отбивается, а коршун-то налетает на нее, крыльями бьет и клюет куда попадя! Выше над ними сова мечется, кричит и плачет, но близко к коршуну не подступает, – боится не совладать.
Сдернул Варкуша с плеча дробовик, прицелился. По лесу будто гром прокатился. Огнем из ружья, как молнией, осветило округу насквозь. С коршуна перья посыпались. Но самого его дробью не повредило, взвился он в поднебесье и из виду скрылся.
Поднял Варкуша девушку, вынес на руках к речке, дождался, когда она мало-помалу в себя пришла и сначала накормил ее хлебом, речной водой напоил, а потом уж спрашивать начал. Ты-де откуда родом, как тебя звать-величать, да пошто ночью в лесу очутилась? Та лишь еле-еле промолвила:
– Зовут Агафьей, а родом откуда – сама не знаю…
До утра просидел возле нее Варкуша. Когда над лесом забрезжило, а туманы в лога уползли, подивился, какая же она ладная! Ни в одной из ближних деревень этакую красоту днем с огнем не найти. Босая-то ножка ее вся на одну ладонь поместится. А лицо округлое, бело-розовое, как цветок шипиги; глаза светлые, чистые, будто на том же цветке две капли росы ожили, темными ресницами прикрылись. И коса до пят, вниз по кофте, по сборкам сарафана, как солнышком пробитый, ветром вспененный ручеек стекает.
С трудом взор от нее отвел.
– Эх, Аганя, что же теперича со мной-то будет?..
Проживал он на кордоне, сторожил казенные леса, а жениться-то, семью заводить ему прежде и на ум не шло. Смущался. Велика ли, дескать, радость без людей век в лесу вековать. Не пойдут невесты.
Обернулась к нему Аганя, по волосам-то его рукой провела, добро улыбнулась, но ничего не сказала. А на кордоне, куда ее Варкуша привел, в избе и во дворе все прибрала, закопченную посуду почистила, обед сварила, одежу починила, да еще квашню замесила и свежих калачей напекла, каких Варкуша уже давным-давно не едал.
Поселил он ее в избе, а сам до поры до времени в сараюшке устроился.
Однако стал он замечать: ни днем, ни ночью Аганя спать не ложится. Пока светло, травы разные по еланям собирает, а стемнеет – пряжу прядет и в клубки ее сматывает. Как-то он уж не выдержал и спросил:
– Где же ты, Аганюшка, куделю-то берешь, чтобы пряжу прясть? Поблизости от кордона никто ни лен, ни коноплю не сеет.
Показала она клубки. И вовсе они не из кудели спрядены. Всякая всячина собрана. Тут и пух из гнезд птичьих, ковыль, и какие-то шерстинки, как серебро. А один клубок из золотого гаруса свит.
– Только золото это не в горах копано, в здешних лесах собрано, – молвила Аганя. – Горное-то мертвое и холодное, от него зло и горе людям, а в лесу оно живой жизнью рожденное…
Варкуша с малолетства тут в лесу вырос, все ложбинки и тропинки, угорки, угодья и урочища знал, а о том, что Агафья сказала, не слыхивал.
Но поверил. А иначе и быть не могло. Ведь вот погляди-ко: когда ранним утром солнышко с восхода подымется, то вся земля позолотой сияет. Мечет и сыплет солнышко золотую пыль пригоршнями. Падает она на деревья, на избы, на озера и реки, на травы полевые. И теплом своим согревает. Тогда все, все пробуждается, жить начинает. Потом выходят из своих норок пауки-крестовики, собирают золотую пыль с листочков березовых, с иголок сосновых, с цветов разнотравных, да паутинки плетут между кустов и деревьев. Пчелы золотую-то пыль в мед кладут. В каждой капельке меда будто свое малюсенькое солнце играет. А осенью лесное золото хоть лопатой греби. После первых же заморозков падают и падают с берез золоченые листья. Лес будто расступается, становится реже, просторнее. И чуешь ты у себя под ногой, как падалик шуршит, но земля еще продолжает томиться под ним, согретая и обласканная, хотя уже стылый Сиверко налетает из-за каменных гор…
Удалось однажды Варкуше за Аганей подглядеть. Вернулся он на кордон с обхода лесов еще засветло, дома ее не застал, ну и направился искать. Боялся завсегда, как бы худа с ней не случилось.
Сидела Аганя в Песчаном распадке на поваленной грозой старой сосне, и вокруг по всему распадку мураши копошились, пауки-крестовики сновали, и все, как есть, таскали ей, кто что мог. Уж полная корзинка пуху и шерстинок набралась, а поверх платка, кинутого на пенек, целый моток гарусу из золотой паутины был приготовлен. Сама-то Аганя луговые цветки перебирала, укладывала их ковровым узором.
«Эге-ге! – подумал тогда Варкуша. – Неспроста это».
Но вечером, когда Аганя позвала его в избу ужинать, ни о чем допытываться не стал. Дескать, ладно уж, пусть она какую ей надо пряжу прядет и с мурашами, с пауками дружит, лишь бы кордон не покинула.
Так вот день да ночь – сутки прочь. Скоро время-то пролетело. Зима подступила. Замер лес, оголился, уснул. Лег повсюду снежный покров. В деревнях свадьбы люди справляли. И Варкуша уже много раз Аганю-то спрашивал: не пора ли нам тоже жениться? Неужто-де я хуже других парней? Ведь и хозяйство у меня справное, и силы-то во мне хоть отбавляй, и все-то, что в домашности нужно, умею своими руками делать. Но Аганя лишь понурится:
– Не могу я. Мной слово дадено…
А кому, не говорила. Кто у нее нареченный, не сказывала. И как прежде, ни днем, ни ночью спать не ложилась. Хоть бы вздремнула когда! Знай лишь робит да робит, кончит одно дело, тотчас другое начинает. Поставил ей Варкуша в избе, в переднем углу, кросна точеные. Приготовила она основу, кросна направила и села ткать. Только ткала-то не холсты, а опояски пуховые, золотым гарусом изукрашенные. И одна опояска на другую ничем не похожая. То по всей ее длине и ширине полевые цветы вытканы, то звезды в небе ночном, то зори весенние. Такие-то опояски лишь бы в праздник надевать, перед девками-невестами выбадриваться.
Унесла она их в деревню и мужикам раздарила. Потом новую основу завела, сызнова ткать принялась.
Между тем, в деревне из избы в избу молва пошла: в наших-де краях Аганя Бессонница объявилась, всем людям добра и удачи желает.
Донеслась молва до Варкуши. Упрекнул он Аганю:
– Чего же ты сразу-то, Аганюшка, мне о себе не сказала?
– Да ни к чему это, – Аганя ответила. – Мне и то совестно, как люди имя мое поминают.
Понял ее Варкуша. Он и сам добрыми делами не козырял. Удалось для кого-то сделать добро, человеку помочь, вот и хорошо. Себе от этого радость, ну и довольно!
Но Аганю полюбил крепче прежнего. Душу бы за нее отдал. В огонь кинулся. Море бы переплыл.
А все же виду ей не подал. Пусть-де сама решит, как быть: то ли просвататься, то ли дальше одной оставаться.
С тех пор часто выходил он из сараюшки во двор, подолгу в окошко избы смотрел, как Аганя узоры на опоясках выкладывает. Ночи стояли темные, а лучина перед кроснами горела ярко, и окошки-то ставнями не закрывали. Аганя, наверно, даже не догадывалась, что ему, Варкуше, тоже не спится. И не таилась ничуть. Иной раз перестанет ткать, руки опустит и вдруг запечалится. Со щеки слеза капнет. Шибко это было горестно смотреть, так бы и кинулся к ней, успокоил бы, однако Варкуша свой зарок соблюдал, набирался терпенья и ничем ее не тревожил.
В ночь под Новый год принес он ей из лесу елку, возле кросен поставил, порадовать хотел. Но Аганя что-то пугалась все: с раннего вечера окошки ставнями закрыла, от каждого шороха вздрагивала, и за кросна не садилась.
На всякий случай Варкуша ружье почистил и крупной дробью зарядил. Мало ли бывает чего? Может, Аганя какую-то беду чует. Ну и верно, вовремя изготовился. В самую полночь загремело на крыше избы. Тесовые доски, коими крыша крыта, как валежник сухой, затрещали. Потом ставни на окошках ходуном заходили. Будто град камней по ним барабанил.
– Это опять он, – закричала Аганя, да топор схватила и к дверям побежала. – Ну, не бывать тому, чего он хочет.
Варкуша успел ее остановить, сам с ружьем на крылечко выскочил. А на избе-то коршун сидит, когтями тес со стропил отрывает, клювом по бревнам долбит. Узнал его Варкуша. И тот его тоже узнал. Расправил крылья-то, зашипел и только наладился вниз, на Варкушу ринуться, как Варкуша из ружья по нему полыхнул. Но опять дробь коршуна не взяла.
Вот в ту ночь Аганя сама в первый раз Варкушу поцеловала, а потом ему и тайну свою поведала.
Вся-то тайна, что Аганя в лесу родилась, посреди бедных людей выросла. Спала-то не на перине, не на подушках пуховых, а на подстилке травяной, холодной водой из родника умывалась, жесткой холстиной утиралась.
А матери-то следить за ней, кормить-поить ее было недосуг. Овдовела она на второй год замужества и в богатых дворах батрачила. Вскоре опять замуж вышла. На богатство позарилась. Взял ее в жены старик, горный заводчик. Он литейное дело держал и большим капиталом ворочал. Все ближние и дальние деревни, все мастера-заводчане на него спину гнули. Никому супротив него слова молвить не позволялось. От мала до велика его боялись. Но пуще всего коршун на них страх нагонял. Держал его заводчик у себя в дому. Кажин день коршун-то этот над округой летал, доглядывал и высматривал, не сбежал ли кто, не затеял ли смуту, да обо всем хозяину сообщал и по его велению потом расправу чинил. А перья у того коршуна были железные.

Закабалил старик и молодую вдову, а девчонку Аганю велел со двора прогнать. Приветили ее старухи деревенские. Одна пряжу прясть научила, другая на кроснах ткать. Дружбу с мурашами, с пауками-крестовиками да с совой Аганя сама завела. Но от забот и печалей спать перестала. В ту же пору зарок положила: все робить и робить, всяким премудростям научиться, покуда хоть чем-нибудь добрым людям помочь сумеет. За то и прозвали ее люди Бессонницей, мастерицей-рукодельницей, о добрых делах печальницей.
В лесах, в полях на каждом шагу диво! Вот цапли, жаворонки и реполовы высоко летают. К чему это? К хорошей погоде. Тоже к ясной погоде, ежели светляки ночью, как огоньки мельтешат, а шершни и осы до темноты летают во множестве. Но коли услышишь ты до восхода солнышка крик зяблика или увидишь, что куры в дорожной пыли купаются, то жди затяжного ненастья. Весной чибисы и перепелки на высоких местах гнезда готовят, – значит, сырое лето предвидится. Перед холодной зимой мураши городища свои высокими строят. И от хвороб в лесах-то разных средств полно. Только против сухоты-ломоты семьдесят трав растут.
Конечно, обо всем этом Аганя поясняла людям и приносила им пользу, но нужда у них не убавлялась нисколько. Жили они порознь друг от друга, потому-то и держал заводчик их в неволе.
Пожалобилась как-то Аганя сове:
– Дружбы им, людям-то, не хватает. Чтобы один за всех, все за одного. Но как пособить, ума не приложу…
Та целый день, сидя в дупле, думала, а ночью улетела куда-то, но на рассвете вернулась обратно и подала Агане челнок, разными мудреными узорами изукрашенный.
– Вот, возьми! Чего загадаешь, то и получится…
Много-то говорить она не привыкла. Дальше Аганя уж сама догадалась.
Ну и начала тем челноком опояски ткать, а загадала, чтобы меж людьми дружба крепилась. Как мужик или заводчанин опояской-то опояшется, сразу сердце у него взыграет, взор прояснится, а душа согреется. И увидит он, кто им помыкает, а кто друг-товарищ! Все трудовые-то люди меж собой больше сроднятся и не один на один, но сообща, всем миром, почнут свою жизнь по-иному устраивать.







