Текст книги "Озеро синих гагар"
Автор книги: Сергей Черепанов
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
Дедушкина песня
Баушка-то Анна была у нас шибко сурьезная: чуть что не по ней, сразу же за ухват, да ну-ко тем ухватом по спине! А дедка Андриан от греха уходил. Почнет она на него шуметь, так он, слова не говоря, со двора долой.
Этак-то придет, бывало, к нам, сядет в переднем углу на лавку, руки на стол положит, а голову на руки и затоскует.
Лучше деда в нашем селе по портняжному делу мастера невозможно было сыскать. Хоть и не учен был, а глаз имел вострый, верный. Любую шубу овчинную, боркова́н [21]21
Боркован – шуба.
[Закрыть], пониток так сошьет, будто ты в той одеже родился.
Мерку он и в руки не брал. Посмотрит, повернет тебя раза два перед собой, чуток прищурится и говорит:
– Через неделю придешь, одежу получишь.
Но вот беда: никогда он своей поделкой не был доволен. То будто бы шов положил стежкой неровной, либо рукава чуть косо поставил, то не тем гарусом отделал обшлага и воротник.
Баушка, бывало, ворчит:
– Поди-ко, иного дела у тебя нет, как только красоту наводить. Мало-помалу сострочил бы одежину, да и с рук долой. Ее ведь не на божницу ставить. Плохая она или хорошая – все равно износится.
По домашним порядкам дед не спорил, а уж тут, по своему-то мастерству, ни в чем не уступал:
– Иволга, залетная птица, несмышленая, но и то посмотри, какие наряды носит. А человек – хозяин земли. Ему нужно все выше и выше брать. Вот бы такую одежонку сшить, чтобы сама собой песня сложилась да чтобы та песня на сердце легла.
Оттого на него и тоска нападала. Как это желание исполнить? В ту пору, известно, кроме овчины, льняных холстов, шерстины домотканой, иных материалов в деревенском житье-бытье не бывало.
Один раз все-таки перед дедом удача мелькнула.
В соседнем дворе у Антипа Морошкина дочь Павлинка росла. Дед-то давно замечал, что девка она не простая: мимо паутинки не пройдет, чтобы узор не посмотреть; зря цветок полевой не тронет, а только пальчиком его погладит, полюбуется, как зоревые краски на нем играют. Да и веретено у нее в руках не дремлет, а крутится и жужжит. И пряжа ровная, без единого узелочка. Потом, как села она шерстину ткать, так было любо поглядеть: ниточку к ниточке кладет, выравнивает, разноцветным гарусом перекладывает.
Дед Андриан уже заранее бороду гладил, прикидывал, как он это полотно шерстяное на портняжном столе разложит, по какому фасону раскрой сделает, где какие вытачки наметит, какой иглой начнет стежки строчить. Даже во сне видел, будто идет Павлинка на лужок в новом понитке, и нет ее краше не только в селе, но и по всему нашему уральскому краю.
Ранней весной кончила она ткать, постирала шерстину, вынесла ее в огород на снежный наст подморозить да проветрить. Ночью кто-то в огород забрался и шерстину украл. Лишь следы остались. И уходили те следы не в село, а в лес.
Расстроился дед и решил после этого на всю вёшну и лето из дому уйти, в других деревнях и селах портняжить. Сначала вдоль Течи-реки, а дальше – куда ноги дойдут.
До Течи-то меряных десять верст. Места глухие: леса да болота; озерки да протоки, черноталы, черемушники, обвитые диким хмелем. Проезжая дорога между ними петляет. Потому дед и выбрал путь напрямик, чтобы засветло, пока солнышко за каменные горы не скрылось, возле реки на ночевку остаться.
Да разве запросто, без остановки, по лесу пройдешь? Вот уж почки на березе полопались, каждая веточка оделась в зеленый наряд. Пахнет листом липучим, таловой корой, прелым падаликом, проточной водой. Стародуб желтую шапку распушил. Цветик медуницы из травы голубеньким глазком смотрит. Какая-то птаха малая на ветке гнездышко лепит. Муравьи городище строят. Всего, небось, не пересмотришь, не обмозгуешь, как дивно мир-то устроен.
Так и припозднился дед Андриан. Осталось еще много и долго шагать, а солнышко эвон где, уже над вершинками деревьев повисло.
Перекинул дед мешок с инструментом на другое плечо и только было вышел на торную тропу по обочине подлеска, а тут как раз возле черемухового куста какая-то девица стоит. Невысокая, на вершок-на два пониже Павлинки Морошкиной. Волосы, как у цыганки, из кольца в кольцо, кучерявые, брови от переносья до уха – как вороновы крылья. А сама-то она босиком. Чудно!
– Чего тебе надо? – спросил дед.
А девка кудрями тряхнула и пальцем поманила, дескать, сюда иди!
Дед к ней, а она от него. Близко не подпускает. От одного куста до другого босиком-то, как птица, перелетывает.
Сбила старика с тропы, завертела, закружила. Он уже и разбираться перестал, где какое болото, где колок березовый, где еланка ягодная.
Этак-то бегал за ней, догонял, а потом и догадался:
– Да ведь это Заманиха!
Остановился он, пот со лба стер, потом вынул кисет с табаком. Дай, думает, вот цигаркой побалуюсь тогда я ее, негодную, все равно изловлю и за озорство по голым-то пяткам ивовым прутиком отстегаю.
А к тому времени солнышко с неба ушло, пала на землю ночь, на полянах туман закурился, с озерков холодом потянуло, выглянул из-за тучки круторогий месяц.
Заманиха выбежала на елань, распустила косы.
Дед потихоньку с себя поясок снял, изловчился, да и сгреб Заманиху. Потом начал к березе привязывать, чтобы не вырвалась, не убежала.
– Ну, – говорит, – теперича ты у меня получишь награду, да еще и обратный путь покажешь!
Только это вымолвил, как вдруг смотрит девка-то уже опять по еланке скачет, а он сам привязан к березе. Пояс-то крепкий, конопляный, руками не порвешь, а узлы затянуты мудрено.
– Вот непутевая! – потихоньку, чтобы Заманиха не слышала, выругался дед Андриан. – Экую оказию со мной сотворила. Ну, однако, еще потягаемся, у кого смекалки побольше!
Тем временем Заманиха остановилась напротив, уставилась деду в лицо:
– Видела я, какую ты одежу умеешь шить. Коли меня уважишь, домой отпущу, а не угодишь, тут у березы останешься, пока мураши не съедят.
– Ай, ай, – завздыхал дед, будто с испугу. – Из чего же шить? У меня ведь ни шерстины, ни холстины нет. Да еще и без ужина, натощак.
Заманиха в ладошки хлопнула. Стоял дед у березы, а оказался в избе. В переднем углу стол скатеркой накрыт, на столе глиняная миска с горячими щами, блюдо с шаньгами сдобными, горшок со сметаной. Тут же и шерстина раскинута. Дед как глянул на нее, так сразу узнал: та самая, что Павлинка ткала! Но виду не подал. Ладно-де, скроим и сошьем, а кто носить будет, назавтра увидим.
Для начала щей похлебал, шаньгами со сметаной закусил, цигарку выкурил, на всю избу табачного дыму напустил и только потом за аршин взялся. Снял мерки, как положено. Аршин-то прикладывает, а между тем к каждой мерке по два вершка добавляет и усмешку в бороду прячет. Меряет, да кроит, да наперсточком постукивает:
– На чужой-то каравай рта не разевай! Попробуй сама состряпать.
– Чего ты бормочешь, дед? – спрашивает Заманиха.
– Мерки считаю, как бы не сбиться, товар не испортить.
И опять наперсточком: стук! стук!
– Красота не годна, коли душа холодна. Хорошо и без понитка попляшешь!
– О чем ты шепчешь, старик?
– Да вот, слышишь, ниток у меня нет шелковых и гарусу цветного. Бисеру добыть надо. Чтобы все пришлось в аккурат.
Заманиха ногой по полу топнула. Передняя стена избы раскололась.
Наползли со всех сторон пауки и давай скорей да живей пряжу прясть, нитки сучить. Сама Заманиха отодвинула пенек, достала из потаенного места клубки гаруса всякого, а потом зачерпнула в ладошки воды, кинула ее вверх, и вот на портняжный стол уж и бисер посыпался.
Такого богатства дед глазами не видывал, не то что руками трогал.
Сел он шить, а сам чует, будто нежданно-негаданно молодость к нему вернулась, и никогда, ни в какую пору не была ему милее работа, чем эта.
Так вот и начала песня сама собой складываться, слово к слову: на длинном стежке – протяжная, на коротком – с припевком, веселая. О том, как ясный месяц по темному небу плывет, звезды мерцают, как река серебрится, а в тальниках, в ольшаниках туманы курятся. И дорога тонкой лентой меж березовых колков вьется. На еланях голубые тени лежат. За Белой горой гром громыхнул и молния в землю ударила. А потом пала на землю роса, умыла травы, и высоко от земли, под самыми звездами, алая зорька мелькнула.
Как песня поется, так и пониток шьется, будто каждое слово цветным гарусом по шерстине-то вышито: где тальник, да ольшаник в тумане – там гарус темный с синими и серыми отливами, где месяц над рекой – там бисер с искрой.
– Торопись, старик! – понукает его Заманиха. Не терпится ей, охота поскорее в новую одежку вырядиться, к реке побежать на себя посмотреть.
А дед Андриан словно не слышит ее, усом не ведет. Знай, поет песню, иголками орудует, наперсточком постукивает.
Вешние ночи короткие. Скоро уже и звезды погасли. За лесами будто зарницы частые начали играть. Полыхнет зарница и зажжет темное небо пламенем голубым. Полыхнет вторая – букет цветков полевых на тучку забросит. Это, стало быть, зорюшка впереди солнышка бежит, людей будит, всякую нечистую силу прочь с земли гонит.
К понитку-то лишь рукава осталось пришить. Заманиха из себя начала выходить, на деда злится:
– Поворачивайся, старик, поживее, не то худа себе наживешь!
– А ты под руку не лезь, – отвечает дед. – Вот кончу песню, тогда и последнюю стежку положу.
– Да скоро ли конец той песне придет?
– У хорошей песни конца не бывало.
Заманиха того пуще озлилась: поняла, видно, что старик хитрит. Песня песней, коли надо, пой ее, но с делом не мешкай.
А он нет-нет да и посмотрит на восход: скоро ли солнышко выглянет? С первым лучом станет Заманиха снова простой босоногой девкой и никакого зла сотворить не сумеет. Будет опять от куста к кусту бегать, пальцем манить, только теперь уж никак не обманет.
Все же на всякий случай, чтобы Заманиха не вздумала работу испортить либо пониток из рук утащить, дед Андриан березовый сучок возле себя положил.
И опять песню завел. Шьет, да поет, да ногами притопывает, чтобы тому, кто эту одежку станет носить, радости не вычерпать.
Заманиха по поляне скачет, грозится. Да вот уж и солнышко из-за горы показалось. Не успело оно на поляну взглянуть, только лишь вершинки берез обласкало, как Заманиха с места сорвалась и, не разбирая пути, через таловые заросли, через подлесок куда-то помчалась.
В тог же день вернулся дед Андриан домой. Перво-наперво зашел к соседу Морошкину, вынул из мешка новый пониток и отдал Павлинке:
– Носи на здоровье!
Нарядилась Павлинка, по избе прошлась. Деда даже слеза прошибла: красота-то какая невиданная! Неужели он своими руками эту одёжу смастерил?! Даже не верится.
Ну, а немного погодя, снова затосковал:
– Все ж таки опять, кажись, сделал не так. Вот и пуговки на понитке можно было по-другому поставить, и воротник иначе повернуть, и гарус по-другому положить. Видно, правда, что у мастерства, как у песни хорошей, конца не бывает!
Золотая погибель
В один день от нашей деревни до каменных гор на телеге не доедешь, за два дня пешком не дойдешь. Мужики у нас исстари хлеборобы, и редкий из них туда дорогу-то знал. Иной раз приезжали с горных мест смолокуры, привозили смолу и разные поделушки: рогожи лыковые, кадушки для солений. Ну, а от этих смолокуров мужики и узнавали, где что делается. Один расскажет про железные заводы, другой камушек какой-нибудь для поглядения привезет: то белый, как сахар, то зеленый, то красный, на каплю крови похожий. Смотрите, дескать, какие богатства в горах лежат. А один вот так же приехал и сказывает, будто где-то возле Ильмен охотники золотые самородки находят. Места, говорит, там еще нехоженые, топкие, и золотишко фартит [22]22
Фарт – везенье, счастье.
[Закрыть]часто.
Послушают мужики про такой «фарт», головой покачают, да и забудут. Один лишь Микеша соблазнился. Да и то не от жадности. Парень он был молодой, земельного надела не имел, ходил по богатым дворам, батрачил. И сестренка его, девчушка маленькая, тоже в батрачках жила.
Старики отговаривали: куда, дескать, ты собираешься, зачем? Сторона там тебе незнакомая, да и не знаешь, как золотишко копать. А ведь не умеючи даже бурундучка в лесу не сыщешь, не то что самородное золото. Но Микеша сказал:
– Мне одинаково ни здесь, ни там не будет сладко, зато, может, что-нибудь да найду. Тогда хоть сестру из батрачек вызволю да замуж выдам.
В ту пору возле Ильмен никаких поселений не было. Всюду стояли леса темные, в междугорьях – озера глубокие. Целое лето Микеша по этим местам блуждал да копушки делал. Выбьет яму в горе, а толку ни на грош. Оно, золотишко-то, может, где-то рядом лежит, но пойди-ко его возьми! Старики правду сказывали: всякое дело надо умеючи делать.
Обносился парнишко, да и хлеба в котомке давно не стало. А ведь пропитание в горах не скоро достанешь. Приходилось ремень потуже затягивать. Иной раз луковку саранки выкопает, дикого чесноку пожует, гриб посолит, холодной водой запьет – тем и сыт. Ночевать тоже приходилось не на печи, а где ночь застанет.
Хоть и не под силу была такая жизнь, а все-таки Микеша от задуманного не отступался.
Под осень брусника на полянах под соснами красным соком налилась. Росы холодные начали падать. А Микеша все ходит, копушки делает, голыми руками породу перебирает, но даже следа золотишка найти не может.
Один раз остановился он ночевать. Кругом горы высокие, озеро большое рядом лежит, и на том озере острова. Один остров в озере, как шапка мохнатая: высокий, островерхий и весь лесом зарос. Другой, слева, тоже лесной, но поменьше. А неподалеку от берега, в самой глуби, третий остров – каменная скала. Вершина его в небо уперлась, и ветер там облака гоняет, будто седую бороду треплет. Наверно, про нее и сказано:
Птица-ястреб на ту гору не залетывала,
Быстрый конь не топтал ее копытом кованым,
Сырыми туманами сверху донизу она вымыта,
Холодными ветрами высушена…
Не успел Микеша костер зажечь, как услышал, словно с вершины скалы стон раздался. Посмотрел туда, а там, и верно, человек виднеется. Звать не зовет, только стонет: видно, трудно ему на уступе держаться.
Не стал Микеша долго раздумывать, что да почему. Скинул с себя одежонку, переплыл горловину озера и вскарабкался на вершину скалы. Нашел человека, подал ему руку, чтобы помочь, и отступил: Человек-то стоял по самую грудь погруженный, серым камнем скованный. Дряхлый, совсем старик. Борода у него отросла длинная, плечи и грудь закрыла, с мохом перепуталась.
Начал Микеша спрашивать, как он сюда попал, из каких мест пришел. Старик сначала молчал, только рукой махал: уходи-де отсюда, и без тебя тошно. Но мало-помалу подобрел, перестал стонать, попросил водички напиться.
Еще прежде Микеша от смолокуров слыхал, будто жил когда-то в горах башкирин, по прозвищу Кадыр. И был у этого Кадыра большой талан золото находить. Ударит кайлом, лопаткой копнет – самородное золото тут и есть. Только пропал его талан и ни ему, ни людям пользы не принес.
В молодости, пока золото в руки не попало, был Кадыр приветливый, нескупой. Для друга мог последнюю рубаху с себя снять. А как начал самородки находить, словно подменили его. От отца с матерью ушел, от невесты отказался, мимо старых дружков пройдет – не оглянется, голодной собаке сухой корки хлеба не бросит. Золото домой не приносил, в лесах его прятал, а потом и совсем из деревни в лес ушел.
Выходит, это Кадыр и есть!
Утолил старик жажду водой и сам о своей беде рассказал.
Подошло время, когда начали у него руки слабеть, сила молодая пропала, тяжело стало накопленное золото от чужого глаза беречь. Пока собирал да копил самородки, ни дня ни ночи спокойно не провел. Ну, и надумал он их спрятать, чтобы ни одна живая душа найти не могла.
Выбрал гору повыше. Отсюда, с вершины-то, весь Урал как на ладони видно: и на восход солнца, и на закат, и в ту сторону, откуда Сиверко дует, и в сторону теплых краев, куда осенью косяки журавлей улетают. Леса глазом не окинешь, никакими верстами не измеряешь. И не всякий к этой скале подойдет. Озеро-то часто высокими волнами плещет.
Выбил он для клада на уступе скалы глубокий колодец. Только один крохотный самородочек оставил при себе, чтобы время от времени любоваться им, тешиться.
Управился с делом, собрался уходить, да вдруг увидел, что место оказалось приметное: не заровнялся бугорок над колодцем. Встал на бугорок, начал ногами утаптывать, да и провалился в колодец-то по самую грудь. Самородочек, который он близко к сердцу припрятал, потянул его к кладу. Сколько ни бился Кадыр, не мог из колодца выбраться: не пускает золото!
К тому времени, как Микеша его нашел, многие годы Кадыр на скале стоял и с каждым годом все глубже и глубже в колодец опускался. Ветром его со всех сторон обдувало, солнышком пекло, морозом морозило.
Эх ты, судьба Кадыра,
Судьбинушка!
Как полынь-трава,
Горькая.
Послушал Микеша и говорит:
– Ладно, Кадыр, сейчас я тебя из неволи освобожу. Вот сбегаю за кайлом и лопатой, порушу вокруг камни, тебя выну. Только дай-ко сюда самородочек, что на груди у тебя спрятан. Попрощаться тебе надо с ним, вон выбросить, иначе клад золотой не отпустит.
А старик головой замотал, бородой затряс:
– Не надо! Не трогай мое золото! Уходи!
Микеша, однако, его не послушал. Все-таки спустился вниз, принес кайло и давай камень рушить. Отколет каменную глыбу, столкнет ее в озеро, за другую принимается. Так-то до поздней ночи трудился и только тогда заметил, что труды тратит напрасно. Кадыр еще глубже увяз, наверху только макушка головы видна, а скала закачалась и тонуть в озере начала. Вот уже и волны озерные под ногами у Микеши плещут. Вот уж и вода вершины скалы коснулась. Того и гляди, сам вместе с Кадыром погибнет.
Прыгнул Микеша в озеро, поплыл к берегу, а когда оглянулся, никакой скалы не было, вся она под водой скрылась.
Погоревал парень. Жалко было Кадыра. И не потому, что золото его с собой в землю утянуло, а потому, что счастье он на золотую погибель променял.
Всю ночь не спал Микеша, у костра сидел, думал. Был бы у него такой талан, как у Кадыра, самородки в земле искать, уж он-то не не стал бы их прятать. Выручил бы сначала сестру, а потом всех бедных ребятишек в деревне от батрацкой доли избавил. Небось, за добро золото человека не тяготит!
С тем и пошел он дальше, в горы.
Мастер Еремей
Была на дворе ночь, а Еремке не спится. Ворочается парень: то у него спина зачешется, то в носу засвербит, вроде чихнуть охота, то пятки зазудят. Он и так, и этак силится уснуть, а сон не берет – хоть глаза зашивай. В окошко пробовал смотреть, но на дворе такая темень, будто окошко смолой замазано. Вставать и слезать на пол неохота. Где-то за большой печью надо лучинки шарить, уголек из печки доставать и раздувать его, иначе в избе не осветишься. Да и холодно на полу. С вечера, пока железная печка топилась, спина мокла от жаркого пота. Но печка протопилась, а тепла не осталось. Избешка худая, из подпола холодом несет, в каждом углу ветер гуляет. Только и добра, что полати да лежанка. Мать на лежанке спит, намаялась за день.
Поди-ко было парню отчего не спать. Вырос он, как есть, сиротой. Его тятька весь век жил в работниках. Бывало и зиму и лето из батрацкого хомута не вылазит, а подойдет дело к расчету, ну, хозяин ему и насчитает: одно брал, и другое брал, да дугу сломал, вот тебе и расчет – ни гроша, ни шиша! Заворачивай и опять хомут надевай!
Еремка хоть и малой был, а на отца насмотрелся.
Мать иной раз наплачется от нужды и скажет:
– Ты, Еремей, уж не маленький, того и гляди шестнадцатый год пойдет, а все еще дома сидишь. Телушек, что ли, нанялся бы пасти.
А у парня один ответ:
– Лучше с голоду сгину, в батраки не пойду!
Вот и не спалось. Голод поди-ко не тетка. Сколько кушак ни подтягивай, толку не будет. Ежели бы с вечера как следует щей похлебал, так ничего бы думаться не стало.
А помимо того, еще и погода на дворе разыгралась дурная. Метет, кружит, воет, снег валом валит, откуда чего берется! И жизнь-то пропащая, податься некуда, и погода тоску наводит, – какой тут сон!
Ну, лежал-лежал и все-таки задремал.
Вдруг слышит, будто кто-то в окошко шабаршит: поскребет по раме, по стеклу рукой проведет, словно постучать хочет, а не может.
Поднял Еремка голову, высунулся с полатей: и то правда, есть кто-то за окошком.
Агафья тоже проснулась, зевнула, прислушалась и говорит:
– Кажись, стучатся? Не ровен час, в экую па́деру человек заблудился. Иди-ко, Еремей, взгляни.
– Блазнит, наверно, – отозвался Еремка.
– Ничего не блазнит. Не бойся, к нам с разбоем идти некому, взять нечего.
Парень с гвоздя шапку снял, пимешки надел и вышел на крылечко. Постоял немного, все-таки зябко было от страху, однако решился, пробрался по сугробу к окну.
Ну, и верно, вышел не зря! Как раз на завалинке лежит мужик. Руками по стене и по окну шарит, чего-то про себя бормочет.
Помог ему Еремка на ноги подняться. Сам полные пимешки снегу набрал, а все-таки мужика до крыльца дотянул. Тут на подмогу мать выскочила. Затащили незнакомца, раздели, разули, снегом оттерли.
По обличью мужик был не наш, не деревенский: на голове шапка из лисьей шкуры, на ногах сапоги с голенищами выше колен. А поклажи с ним – одна берестяная коробушка, вроде корзины с крышкой. К коробушке два ремешка пришито, чтобы ее за плечами носить.
Согрелся мужик, глаза открыл:
– Благодарствую, добрые люди, не знаю, как вас звать-величать. Замаялся по дороге.
Еремка тем временем чай для дорожного человека приготовил. Натурального-то чаю в избе никогда не водилось, заварку делали из сушеной морковки. Хоть и морковный, а все-таки не простая вода.
Агафья половину калача на утро оставляла. Покряхтела, но делать нечего, достала с полки, выложила на стол.
Посолил мужик хлеб, понюхал, осторожно съел. Видно, понимал: не в богатом дворе в гостях, у самих хозяев слюнки текут.
Мало времени погодя, когда прохожий себя чайком ублаготворил, начала Агафья тихонько выпытывать:
– Как тебя по имечку-то звать?
– Звать меня Митрофан, – отвечал мужик.
– А откудова ты, сердешный, к нашей избе прибрел?
– По белому свету шел да к вам и пришел. Ты, тетка, пожалуй, не спрашивай. Напоила, накормила – спать уложи.
Агафье пришлось отступиться.
– Ладно, лезь на полати вместе с Еремкой.
Утром, чуть свет, Еремка березовых дров натаскал, чтобы жарче печку натопить. Падера-то не унялась, свистит, воет, носу из избы высовывать не велит.
Агафья картошки достала, полный чугунок ее наварила. Пора бы гостю вставать, а он, знай себе, спит. Потрясла его за плечо: вставай-де картошку есть, но мужик какие-то слова не по-нашему сказал, повернулся на другой бок и крепче прежнего уснул.
К исходу дня все-таки встал. Свесил ноги с полатей и спрашивает:
– Слушай-ко, Агафья, никто к тебе днем не захаживал?
– А кому тут быть? Кругом гумны да сугробы. В добрую пору гостей не дождешься, а в непогодь и подавно.
Баба покосилась на него: уж верного ли человека обогрела? Может, он беглый какой, из Сибири. Греха не оберешься. Начнут таскать да допросы допрашивать. Дескать, кого не следует, не привечай! Только хотела сказать: вот, мол, мил человек, отдохнул и выспался, не пора ли в путь-дорогу собираться, но Митрофан ее опередил:
– Ты, хозяйка, про меня дурное не думай. Я разбоем сроду не занимался. А знать обо мне всякому не положено.
Дня, наверно, через три погода наладилась. Солнышко выглянуло сначала суровое, в рукавицах, а потом ветер с теплой стороны подул.
Как раз суббота подошла. Истопила Агафья баню, щелоку в чугунном котле сварила (тогда, слышь, из золы щелок варили, им вместо мыла отмывались) и говорит:
– Давайте, мужики, в баню, в первый жар идите.
Побаниться Митрофан оказался большим охотником. Наши деревенские мужики париться горазды, а этот парился совсем по-окаянному. Залез на полку, шапку на голову, рукавицы на руки вздел и как начал себя веником охаживать – не подступишься.
Парится да приговаривает:
– Еремка, плесни-ко еще воды на каменку, жару маловато!
Напарился, вылез из бани за порог, посидел на снегу, немного охолонул и опять за веник.
– Ты пошто, дядя Митрофан, так шибко паришься? – полюбопытствовал парень. – Посмотри, как себя укатал, все тело будто кипятком ошпарено.
А мужик усмехнулся:
– Ко мне угар не пристает, и жара меня не берет. Я, небось, сибирским морозом насквозь проморожен, в снегу выдержан, студеной водой обмыт, буйными ветрами обдут.
Неделя прошла, потом и вторая миновала, а Митрофан, знай себе, на полатях полеживает и никуда не собирается уходить. На третью неделю подозвал Еремку и спрашивает:
– Вырастешь большой, чего будешь делать?
– Не знаю, – отвечает Еремка. – Робить дома нечего, а в людях неохота.
Слово за слово, и начал мужик парнишке объяснять, что всякому человеку трудиться положено, да только труд разный бывает. Иной человек для себя всю жизнь, как жук в земле, копается, головы кверху не поднимет, на солнышко не посмотрит. Бьется, бьется на земле, от работы сгорбится, а оглянется назад – и порадоваться нечему.
– Взлети, – говорит, – повыше, посмотри пошире, и увидишь ты, как на свете жить, какое себе дело найти. Выбирай дело не лихое, а доброе, для народа нужное.
Любо было Еремке такие слова слушать. Чужой человек, а говорит, будто сына учит. Стосковался парень по теплому слову. Только малость не понял:
– Куда же мне податься? Из деревни, что ли, уйти?
– Тебе и здесь дел не переделать, – говорит Митрофан. – Коли хочешь, я помогу, чеботарить научу.
– Плохой будет из меня чеботарь. Ни колодок нет, ни шила, ни дратвы, а уж про кожевенный товар и говорить нечего. Небось, голыми руками не сработаешь. Да и у тебя, видать, не больше моего. Все богатство – берестяная коробушка.
– Одна коробушка, да зато не пустая.
Достал Митрофан коробушку, крышку снял.
– Вот тебе дратва и вар, вот колодки, вот шило, которое само шьет, а вот и молоток – он сам каблуки и подметки приколачивает. Да и за кожевенным товаром далеко не надо идти. Получай, какой хочешь: тут тебе хватит не только себя обуть.
Взял Еремка шило, хотел попробовать, как это оно само шьет, а шило у него из рук выпало. Взял молоток и только кверху приподнял, а тот ка-ак его по ногтю ударит! Парень от боли чуть не взвыл. Митрофан смотрит, посмеивается:
– Сначала с шилом породнись, с молотком подружись, а потом за них руками берись.
Шило с молотком не ахти какой инструмент мудреный, а поди-ко им враз овладей! Еремка на ладонях не одну мозоль сносил, пока шило перестало из рук выскакивать, а молоток стал слушаться. Зато наловчился. Посмотришь со стороны, так и верно: шило само тачает, молоток сам каблуки и подметки приколачивает.
Митрофан в одном месте подскажет, в другом подможет, в третьем ругнет, а чаще всего похвалит.
– Ну, парень, в самый раз тебе мастером быть.
Один раз Еремка сказал:
– Не диво простую обувку сшить. Хорошо бы такую смастерить, которая на ногу тяжелого плясать научит.
Митрофан на это ответил:
– Хорошее желание всегда исполняется.
А на второй день поднялся рано утром, пока Еремка на полатях последние сны досматривал, и молотку и шилу какие-то слова шепотом сказал. Потом достал из-под лавки Агафьины обутки и по шву их распорол, так что на ноги не обуешь и никакой заплатой не залатаешь.
Проснулся Еремка, а Митрофан к нему с укором:
– Ты чего же, хозяин, за материными обутками не присматриваешь?
Посмотрел парень. И то правда: пора смену давать. Взял да выбросил эту рвань во двор. После того с материной ноги мерку снял и не обутки, а модные сапожки скроил. Утром сел шить – к вечеру кончил.
– Получай, мать!
Обулась Агафья – и нужды будто никогда за спиной не на́шивала. Начала притопывать да пританцовывать, как девица на выданье.
Глядит Еремка, глазам не верит.
Глядит Митрофан, приговаривает:
– Вот тебе и желание сбывается. Ну, мастер, в добрый час!
К этому времени зима уж к концу подходила. Солнышко начало в небо повыше подниматься, землю прогревать. Вскоре ручейки потекли. С крыш сосульки свесились. Воробьи начали гнезда вить.
В один из таких дней вышел Митрофан во двор, наклонился к ручейку, весенней водицы в ладонь зачерпнул, напился и стал в дорогу собираться.
– Спасибо вам, хозяева, за хлеб, за соль, за теплый угол.
Агафья и Еремка начали было его уговаривать в деревне остаться, а он лишь рукой махнул:
– Не нужда меня гонит, а большое дело вперед зовет.
При расставании отдал парню весь свой чеботарный инструмент, а на придачу еще и берестяную коробушку ему на плечо повесил.
– В надежные руки отдаю. Шить шилу, не перешить, стучать молотку, не перестучать, а коробушке пустой не бывать, от одного мастера к другому так и идти.
Вымолвил, да с тем и ушел.
За сорок годов, которые мастер Еремей в нашей деревне прожил, ни одного двора не осталось, где бы его сапоги не носили. Сам шил и ребят этому ремеслу учил, чтобы по всей округе разошлись мастера.
Оттого, наверно, с давних пор наши бабы и мужики плясать большие охотники, выйди с ними на круг – не перепляшешь! А уж в ходьбе да в работе и вовсе не осилишь.







