Текст книги "СССР - цивилизация будущего. Инновации Сталина"
Автор книги: Сергей Кара-Мурза
Соавторы: Геннадий Осипов
Жанры:
Критика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Глава 2
ОСОБЫЕ ЧЕРТЫ СОВЕТСКОГО «ОБЩЕСТВА ЗНАНИЯ»
Осмотрим фундамент, на котором было построено советское «общество знания». Ядром этого фундамента была наука. Согласно грубой классификации антропологов и культурологов, Россия относилась к категории традиционных обществ. Начиная с XVII века она находилась в состоянии интенсивной модернизации, которая протекала в форме более или менее радикальных волн. Эти волны порождали кризисы и расколы, однако, в целом, России удалось успешно освоить и адаптировать к собственным культурно-историческим условиям важные матрицы «общества знания» Нового времени, сложившиеся на Западе. Для нашей темы главными из этих системообразующих институтов были европейская наука и основанное на науке светское образование, а также институты, действующие непосредственно в поле той рациональности, которая воспроизводилась и распространялась наукой и образованием, – армия, промышленность, государственное управление, европеизированная художественная культура.
В XIX веке Россия уже стала одним из мировых центров «общества знания» того времени. Ее ареал рационального знания строился на существенно иной культурной основе, чем Запад. Здесь Просвещение было «привито» на ствол традиционного сословного общества и православного идеократического государства. Для этого процесса была характерна интенсивная «гибридизация» рациональности Просвещения с традиционным знанием, здравым смыслом, художественным и религиозным знанием.
При этом возникающие продукты такой «гибридизации» были открытыми, что облегчило восприятие и распространение научного метода. В отличие от протестантских культур, в России не возникло закрытых интеллектуальных сект, занятых натурфилософией, а затем и наукой. Например, в русской культуре не прижилась алхимия, сыгравшая важную роль в социодинамике знания Запада. Существенного влияния в культуре (в отличие от политики) не приобрело и масонство. Социальная группа, из которой формировалось студенчество, а затем и кадры профессий с высоким уровнем образования, была разночинной и не приобрела кастового характера. Поэтому становление науки происходило не в обстановке невидимых коллегий, как это произошло в Англии, а в государственных университетах и Академии наук.
Два глубоко родственных явления в русской истории – революционное движение и наука несли в себе сильную квазирелигиозную компоненту (неважно, что носителями обоих явлений были в основном люди неверующие, атеисты). Оба они представляли в России способ служения, и многие революционеры в ссылке или даже в одиночной камере естественным образом переходили к занятиям наукой (вспомним народников, бывших одновременно замечательными учеными, – Н.И. Кибальчича, Н.А. Морозова, С.А. Подолинского). Н.А. Морозов писал, что для русской революционной интеллигенции 80-х годов XIX века «в туманной дали будущего светили две путеводные звезды – наука и гражданская свобода».
Философы, абсолютизирующие универсальность научной рациональности и интернациональный характер науки, утверждающие, что сама наука существует лишь постольку, поскольку освобождается от моральных ценностей, обходят историю русской науки. Ее существенное отличие от западной было в том, что она не пережила родовой травмы конфликта с Церковью, ей не пришлось декларировать мучительный «развод» с этикой, поскольку конфликта с Православием не возникло. В России не было ни преследования ученых Церковью, ни запрещения книг Дарвина или «обезьяньих процессов».
Безусловно, на Западе освобождение познания от тирании моральных ценностей придало науке большую силу и эффективность. Так же, как в экономике – предпринимателю, проникнутому «духом капитализма». Макс Вебер показал духовное родство двух профессий, послуживших корнем современного общества, – предпринимателя и ученого. В обоих случаях получение индивидуальной свободы благодаря отказу от «этики религиозного братства» легитимировало и даже придало высокий общественный статус накоплению. В одном случае это было накопление богатства (но не для наслаждения), в другом случае – накопление знаний (как самостоятельной ценности, а не ради использования в каких-то интересах). Эта аналогия и была положена Мер– тоном в основу его социологической концепции науки [1]1
Примечательно, что советских социологов науки, в большинстве своем западников, нисколько не смущал тот факт, что поведение русских и советских ученых никак не соответствовало модели Мертона. Согласно этой модели, ученый действовал как предприниматель на «рынке знания», получая эквивалентное вознаграждение в виде престижа, библиографических ссылок, званий и т. д. Будучи уверенными, что существует лишь одна, западная, цивилизация и народы, которые пока что просто отстали в своем развитии, они посчитали, что «тем хуже для фактов».
[Закрыть].
Совершенно на иных основаниях строилась наука (впрочем, как и предпринимательство) в России как традиционном обществе. Наука здесь и в общественном сознании, и в сознании многих ученых всегда была инструментом Добра, а не «беспристрастного» познания.
В западной социологии науки долго доминировал взгляд, что, поскольку цель науки – познание законов движения материи, структура научного процесса целиком предопределяется объектами исследования, а они не зависят от национальных культурных особенностей ученого. Атомы, они и в Африке атомы. Поэтому нет науки французской, немецкой или русской, различается только стиль оформления результатов. Но с 70-х годов прошлого века в науковедении активно работала международная бригада, которая называла свой подход когнитивной социологией (социологией познания). Они на эмпирическом материале показывали, что влияние культурных ценностей, которым привержено сообщество ученых, гораздо более фундаментально, нежели считалось.
А значит, есть разница в подходах к одному и тому же объекту в разных культурах, и видят ученые через призму своих культур существенно разные вещи. Значит, есть наука и французская, и немецкая, и русская. Ряд уважаемых философов, в том числе советских, считали такой вывод реакционным (вы, мол, слово в слово повторяете фашистов). Не будем спорить, это далеко нас заведет. Учтем только, что вопрос касается нас непосредственно. Французы и немцы – люди Запада, мировоззренчески они формируются, как говорится, на одной центральной цивилизационной матрице. А как в незападных культурах? Могут ли их мировоззренческие отличия не повлиять на структуру познавательного процесса? Речь тут не о личностях, а о сообществах. И русский, и японец могут уехать в США, освоить сложившиеся в лаборатории когнитивные нормы и прекрасно вести исследования. А японская наука в целом – имеет ли какие-то особые качества по сравнению с англосаксонской?
Немецкий философ Радницки критикует сторонников когнитивной социологии, усматривая в попытке установить связь познавательного процесса с культурой ностальгию по «теплому обществу лицом к лицу» (то есть по традиционному обществу незападного типа) [145]. Но возникает вопрос: а как же быть с теми людьми, которые реально живут в обществе «лицом к лицу» – ведь они составляют большинство населения Земли. Должны ли они в формировании своих систем знания имитировать Запад?
Советский опыт показывает, что в этой имитации нет необходимости (даже если бы она была действительно возможна). Русские люди обучились науке в Европе, потом вернулись в Россию, да еще пригласили туда много замечательных ученых с Запада. Благодаря их трудам в России сложилась и была интегрирована в национальную культуру большая наука, в которой традиционные элементы самосознания профессиональных ученых оказались вполне совместимыми с использованием объективного научного метода. Например, русские эволюционисты видели в природе не столько борьбу, сколько сотрудничество ради существования. Соответственно, они смогли воспринять дарвинизм, очистив его от мальтузианства. Освоение дарвинизма в культурном контексте русской науки («Дарвин без Мальтуса») стало интересным объектом истории науки и существенным аргументом в поддержку когнитивной социологии [146].
Особое представление о науке в России исключительно устойчиво. Подобно тому, как Вебер в 1905 г. под либеральной оболочкой кадетов или Ортега-и-Гасет в 1930 г. под модернистской оболочкой большевизма увидели мышление, присущее традиционализму, мы и в конце XX века обнаруживаем те же структуры мышления у самых искренних либеральных демократов России. Студенты МГУ, слушавшие в начале 90-х годов курс «Наука и общество» и считавшие себя закоренелыми демократами и либералами, на семинарах утверждали, что наука – это инструмент Добра, а не свободное от морали предприятие по накоплению объективных истинных знаний. Эти студенты в глубинных слоях сознания оставались тем же продуктом традиционного общества, что и их «красно-коричневые» оппоненты.
Особенностью русской науки стало и сохранение в ее мировоззренческой матрице, наряду с ньютоновской картиной мироздания, космического чувства. На Западе Научная революция, почти слившись по времени с Реформацией, произвела десакрализацию мира, представив его как холодное и бездушное пространство.
Надо подчеркнуть, что в культуре Запада разрушение Космоса и переход к рассмотрению мира как картины слилось, в отличие от других культур (в том числе России), с глубокой религиозной революцией – Реформацией. Для протестантов природа потеряла ценность, ибо она перестала быть посредницей между Богом и человеком. Как писал один философ, «тем самым протестантское мышление окажется лучше подготовленным к новому положению науки, которая увидит в природе бездушную механику, к новой физике, которая не будет более созерцанием форм, а будет использованием и эксплуатацией» (см. [4]).
И. Пригожин пишет: «Миром, перед которым не испытываешь благоговения, управлять гораздо легче. Любая наука, исходящая из представления о мире, действующем по единому теоретическому плану и низводящем неисчерпаемое богатство и разнообразие явлений природы к унылому однообразию приложений общих законов, тем самым становится инструментом доминирования, а человек, чуждый окружающему его миру, выступает как хозяин этого мира» [101].
Здесь проходила глубокая межа между философией западного «общества знания» и мировоззренческими установками русских ученых и мыслителей. Этого разделения нельзя игнорировать и сегодня, оно должно быть вскрыто и осмыслено. Русская культура сохранила космическое чувство, ей был присущ холизм, отрицающий дуализм западного мироощущения и вытекающее из него противопоставление земли и неба, материального и духовного, субъект-объектное отношение человека к природе. B.C. Соловьев писал, вовсе не сводя дело к религиозной трактовке: «Между реальным бытием духовной и материальной природы нет разделения, а существует теснейшая связь и постоянное взаимодействие, в силу чего и процесс всемирного совершенствования, будучи богочеловеческим, необходимо есть и богоматериальный» [114, т. 1, с. 267]. В другом месте он определенно отвергает десакрализацию мира, происходившую в ходе протестантской Реформации и Научной революции: «Верить в природу – значит признавать в ней сокровенную светлость и красоту, которые делают ее телом Божиим. Истинный гуманизм есть вера в Богочеловека, а истинный натурализм есть вера в Богоматерию» [114, т. 2, с. 314].
Представление о человеке и его деятельности как факторе космического характера было присуще русской культуре и в XVIII веке (см. гл. 2), и в XX веке. В.И. Вернадский писал: «Изменяя характер химических процессов и химических продуктов, человек совершает работу космического характера». К.Э. Циолковский был уверен в возможности технического освоения космоса и работал над этим. А.Е. Ферсман ввел понятие техноге– неза как глобального геологического процесса. И в этих представлениях звучала тема ответственности человека за техногенное воздействие на мир. Бердяев писал: «Главная космическая сила, которая сейчас действует и перерождает лицо земли и человека, дегуманизирует и обезличивает его, есть… техника» (цит. в [6]). В.И. Вернадский видел будущее оптимистически и считал, что под воздействием человека техносфера превращается в сферу разума, ноосферу: «Человек своим трудом – и своим сознательным отношением к жизни – перерабатывает земную оболочку – геологическую оболочку жизни, биосферу. Он переводит ее в новое геологическое состояние: его трудом и сознанием биосфера переходит в ноосферу» (цит. в [6]).
Десакрализация и дегуманизация мира, его беспристрастное познание как внешнего по отношению к человеку объекта породили в культуре Запада огромный энтузиазм, но в то же время и глубокий кризис. Дегуманизация мира – глубокое культурное изменение, повлекшее раскол «двух культур». Она – источник тоски человека, осознавшего, по выражению Жака Моно, что он, «подобно цыгану, живет на краю чуждого ему мира. Мира, глухого к его музыке, безразличного к его чаяниям, равно как и к его страданиям или преступлениям». Но эта тоска и дает полное ощущение свободы.
Как известно, при становлении современного общества Запада основанием его идеологии стала новая картина мироздания – модель небесной механики Ньютона. Вначале, в эпоху научной революции и триумфального шествия механической картины мира, даже модель человека базировалась на метафорах машины и механического (даже не химического) атома, подчиняющихся законам Ньютона.
Лейбниц писал: «Процессы в теле человека и каждого живого существа являются такими же механическими, как и процессы в часах». Ясперс, развивая идею демонизма техники, имел в виду именно антропологический смысл механистического мироощущения, которое формирует и взгляд на человеческое общество как на машину.
Он пишет: «Вследствие уподобления всей жизненной деятельности работе машины общество превращается в одну большую машину, организующую всю жизнь людей. Бюрократия Египта, Римской империи – лишь подступы к современному государству с его разветвленным чиновничьим аппаратом. Все, что задумано для осуществления какой-либо деятельности, должно быть построено по образцу машины, т. е. должно обладать точностью, предначертанностью действий, быть связанным внешними правилами… Все, связанное с душевными переживаниями и верой, допускается лишь при условии, что оно полезно для цели, поставленной перед машиной. Человек сам становится одним из видов сырья, подлежащего целенаправленной обработке. Поэтому тот, кто раньше был субстанцией целого и его смыслом – человек, – теперь становится средством. Видимость человечности допускается, даже требуется, на словах она даже объявляется главным, но, как только цель того требует, на нее самым решительным образом посягают. Поэтому традиция в той мере, в какой в ней коренятся абсолютные требования, уничтожается, а люди в своей массе уподобляются песчинкам и, будучи лишены корней, могут быть именно поэтому использованы наилучшим образом» [14, с. 144].
По словам Н.А. Бердяева, «замкнутое небо мира средневекового и мира античного разомкнулось, и открылась бесконечность миров, в которой потерялся человек с его притязаниями быть центром вселенной». Наука разрушила этот Космос, представив человеку мир как бесконечную, познаваемую и описываемую на простом математическом языке машину. Машина приобрела статус естественного продолжения природного мира, построенного как машина.
Космическое (соборное) представление о человеке вырабатывала уже философия Древней Греции. Для нее человек – и гражданин Космоса (космополит), соединенный невидимыми струнами со всеми вещами в мире, и общественное животное (zoon koinonikon). В славянском мироощущении этому соответствовала идея всеединства, выраженная в концепции мира – как Космоса, так и общины.
Понятно, что соборный человек не изолирован и не противопоставлен миру и другим людям, он связан со всеми людьми и со всеми вещами и отвечает за них. Русский поэт-философ Державин так определил место человека в Космосе:
Частица целой я вселенной,
Поставлен, мнится мне, в почтенной
Средине естества…
В чем же долг человека, что ему вменено Богом в обязанность («И цепь существ связал всех мной»)? Вот как это самосознание видится Державиным:
Я связь миров повсюду сущих,
Я крайня степень вещества;
Я средоточие живущих,
Черта начальна божества;
Я телом в прахе истлеваю
Умом громам повелеваю.
Это представление о человеке не менялось в русской культуре и в ходе модернизации России. Его развивали и русские философы XX века. У Вл. Соловьева человек – это Божий посредник между царством небесным и земным, между духовной и природной средой.
П. Флоренский писал: «Человек есть сумма Мира, сокращенный конспект его; Мир есть раскрытие Человека, проекция его. Эта мысль о Человеке, как микрокосмосе, бесчисленное множество раз встречается во всевозможных памятниках религии…» (подробнее о модели человека в русской философии см. [30]).
Разумеется, конфликт двух мировоззренческих установок разрешался в русской науке сложно. Вот как описывает это состояние А.Ф. Лосев: «Не только гимназисты, но и все почтенные ученые не замечают, что мир их физики и астрономии есть довольно-таки скучное, порою отвратительное, порою же просто безумное марево, та самая дыра, которую ведь тоже можно любить и почитать… Все это как-то неуютно, все это какое-то неродное, злое, жестокое. То я был на земле, под родным небом, слушал о вселенной, „яже не подвижется“… А то вдруг ничего нет, ни земли, ни неба, ни „яже не подвижется“. Куда-то выгнали в шею, в какую-то пустоту, да еще и матерщину вслед пустили. „Вот-де твоя родина, – наплевать и размазать!“ Читая учебник астрономии, чувствую, что кто-то палкой выгоняет меня из собственного дома и еще готов плюнуть в физиономию» [73, с. 405].
Н.Н. Моисеев писал: «В самом деле, в основе основ любых исследований в физике, химии, других естественных науках лежит принцип повторяемости эксперимента, возможность многократного воспроизведения изучаемой ситуации. Что же касается биосферы, то она существует в единственном экземпляре, причем это объект непрерывно изменяющийся. Воспроизводимых ситуаций просто не существует! Наконец, производить эксперименты с биосферой нельзя: это аморально и бесконечно опасно» [82].
Это положение, высказанное Моисеевым недавно, вытекает из того космического чувства, которым окрашена картина мира в незападных культурах (в частности, в русской). Этот неявный диалог с присущим западному «обществу знания» субъект-объектному отношению к природе велся в русской философской мысли с момента имплантации новоевропейской науки в Россию.
Вл. Соловьев писал в конце XIX века: «Вещи не имеют прав, но природа или земля не есть только вещь, она есть овеществленная сущность, которой мы можем, а потому и должны способствовать в ее одухотворении. Цель труда по отношению к материальной природе не есть пользование ею для добывания вещей и денег, а совершенствование ее самой – оживление в ней мертвого, одухотворение вещественного. Способы этой деятельности не могут быть здесь указаны, они составляют задачу искусства (в широком смысле греческой „техне“). Но прежде всего важно отношение к самому предмету, внутреннее настроение и вытекающее из него направление деятельности. Без любви к природе для нее самой нельзя осуществить нравственную организацию материальной жизни» [114].
Он как будто заранее отвечал Ясперсу, который в 1949 г. дал категорическое утверждение: «Техника – это совокупность действий знающего человека, направленных на господство над природой; цель их – придать жизни человека такой облик, который позволил бы ему снять с себя бремя нужды и обрести нужную ему форму окружающей среды» [140].
Русский космизм, тесно связанный с религиозными представлениями, несмотря на его кажущуюся несовместимость с научным рационализмом, сыграл плодотворную роль в развитии российской общественной мысли XX века. Он стал основанием эсхатологической утопии совершенствования мира с помощью науки и техники. Основатель учения космизма Н.Ф. Федоров непосредственно оказал большое влияние на многих деятелей науки и культуры начала XX века (и, как пишут, на философские искания видных большевиков). Космистом был и советский писатель-философ А. Платонов, который отразил советскую утопию науки и техники в ряде своих произведений [3]3
Так, Н.Н. Моисеев писал о воздействии сохранившихся в русской культуре элементов «космического мировоззрения» на когнитивные (познавательные) установки ученых: «Такое философское и естественно-научное представление о единстве Человека и Природы, об их глубочайшей взаимосвязи и взаимозависимости, составляющее суть современного учения о ноосфере, возникло, разумеется, не на пустом месте. Говоря это, я имею в виду то удивительное явление взаимопроникновения естественно-научной и философской мысли, которое характерно для интеллектуальной жизни России второй половины XIX века. Оно привело, в частности, к формированию умонастроения, которое сейчас называют русским космизмом.
Это явление еще требует осмысления и изучения. Но одно более или менее ясно: мировосприятие большинства русских философов и естественников, при всем их различии во взглядах – от крайних материалистов до идеологов православия – было направлено на отказ от основной парадигмы рационализма, согласно которой человек во Вселенной лишь наблюдатель… Мне кажется, что уже со времени Сеченова в России стало утверждаться представление о том, что человек есть лишь часть некоей более общей единой системы, с которой он находится в глубокой взаимосвязи» [82].
[Закрыть].
Очень красноречив тот факт, что эта квазирелигиозная утопия соединилась в СССР с нормальной рациональной наукой и была воплощена в высокоорганизованную научно-техническую деятельность. Она сплотила множество людей, в которых рационализм, техническое и социальное творчество соединились со страстью подвижников (в этом ряду смогли взаимодействовать такие разные культурные типы, как К.Э. Циолковский и академик С.П. Королев).
Н.А. Бердяев писал: «Оригинально в советской коммунистической России то духовное явление, которое обнаруживается в отношении к техническому строительству. Тут действительно есть что-то небывалое, явление нового духовного типа. И это-то и производит жуткое впечатление своей эсхатологией, обратной эсхатологии христианской… Эсхатология христианская связывает преображение мира и земли с действием Духа Божия. Эсхатология техники ждет окончательного овладения миром и землей, окончательного господства над ними при помощи технических орудий» [12].
Бердяев писал это в эмиграции, под впечатлением того духовного кризиса, который предвещала технизация на Западе. В этом он продолжил размышления русских философов и ученых, которые сопровождали планы научного строительства.
В русской культуре и непосредственно в философии начала XX века резкое ускорение технизации мира было осознано именно как угроза духовной сфере человека, как дегуманизация мира. Бердяев определил этот момент так: «начинается новая зависимость человека от природы, технически-машинная зависимость» [12]. В работе «Смысл истории» он пишет о «магической власти» машины над человеком, она «налагает печать своего образа на дух человека» [10].
Бердяев видит в технике эсхатологическое начало – она порождает нового человека: «Техника имеет свою эсхатологию, обратную христианской, – завоевание мира и организацию жизни без Бога и без духовного перерождения человека… Индустриальная техническая цивилизация являет собой все возрастающее цивилизованное варварство… Свойства цивилизации технической таковы, что ею может пользоваться варвар совершенно так же, как и человек высокой культуры» (цит. в [6]).
Р.К. Баландин к своей работе о философии техники [6] взял эпиграфом такие строки из стихотворения Максимилиана Волошина (1922):
Машина победила человека:
Был нужен раб, чтоб вытирать ей пот,
Чтоб умащать промежности елеем,
Кормить углем и принимать помет.
И стали ей тогда необходимы:
Кишащий сгусток мускулов и воль,
Воспитанных в голодной дисциплине,
И жадный хам, продешевивший дух
За радости комфорта и мещанства.
Сегодня мы должны учесть, что утопия господства знания особенно присуща именно американской ветви западного мировоззрения, которой сегодня стараются следовать российские либералы. Эта утопия унаследована от мироощущения «отцов нации», которые строили в Америке «сияющий город на холме». Здесь связь техники с метафизикой очень сильна. Американский философ У. Дайзард подчеркивает: «Р. Эмерсон, философ, выразивший самую суть национальной души, писал: „Машинерия и трансцендентализм вполне согласуются между собой… Посмотрите, как посредством телеграфа и паровой машины земля антропологизируется“. Эта риторика „божественной технологии“ красной нитью проходит через всю американскую философию». Далее он замечает: «Неотъемлемая часть американского технологического мифа – идея социального спасения через усовершенствование коммуникаций… Провозглашаемый информационный век – это не столько машины и техника, сколько декларация веры в то, что электронное спасение в пределах нашей досягаемости» [40, с. 351].
Это еще раз подтверждает известное положение философии науки. Родившаяся в XVII веке наука Нового времени декларировала свою автономию от этических ценностей, институционализировала себя в обществе как источник беспристрастного (объективного) знания. В действительности она несет в себе важный религиозный компонент и постулирует высокий статус Ценностей, почти очевидно иррациональных. Н.А. Бердяев, видя в технике преобразующую мир силу космического масштаба, указывает на эту опасность для человеческого сознания: «Техника рационализирует человеческую жизнь, но рационализация эта имеет иррациональные последствия» (цит. по [6]).
Например, философы разных направлений приходят к выводу, что идея прогресса имеет под собой не рациональные, а именно религиозные основания, выводимые из специфической для европейской цивилизации веры. Н.А. Бердяев пишет: «Психологию веры мы встречаем у самых крайних рационалистов, у самых фанатических сторонников научно-позитивного взгляда на мир. На это много раз уже указывалось. Люди „научного“ сознания полны всякого рода вер и даже суеверий: веры в прогресс, в закономерность природы, в справедливость, в социализм, веры в науку – именно веры» [11].
Ю.Н. Давыдов обсуждая «парадокс рациональности» Вебера, пишет: «Система общемировоззренческих представлений, предлагаемых наукой в противоположность религии, также имеет религиозный характер. Так же, как и иудаистски-христианская религиозность, религиозность научного типа покоится на совершенно иррациональной предпосылке, внутренне родственной установке на „овладение миром“. Речь идет о вере в „самоценность накопления“ научных знаний (рассматриваемых, как известно, не только в качестве одного из источников человеческого могущества, но в качестве силы и власти самой по себе)» [39].
Такой прогрессизм и технократизм присутствовал и в части российской либеральной и социал-демократической интеллигенции, которая строила образ будущего. Это был общий футурологический энтузиазм Европы того времени. Футуризм и возник как утопия создания «машинизированного человека». Надо вспомнить Манифесты футуризма Маринетти, они сегодня актуальны. В 1912 г. Маринетти писал: «Кончилось господство человека. Наступает век техники! Но что могут ученые, кроме физических формул и химических реакций? А мы сначала познакомимся с техникой, потом подружимся с ней и подготовим появление МЕХАНИЧЕСКОГО ЧЕЛОВЕКА В КОМПЛЕКТЕ С ЗАПЧАСТЯМИ» [85, с. 168].
А в 1923 г. Л. Троцкий писал: «Человеческий род, застывший homo sapiens, снова поступит в радикальную переработку и станет – под собственными пальцами – объектом сложнейших методов искусственного отбора и психофизической тренировки. Это целиком лежит на линии развития… В наиболее глубоком и темном углу бессознательного, стихийного, подпочвенного затаилась природа самого человека. Не ясно ли, что сюда будут направлены величайшие усилия исследуемой мысли и творческой инициативы?» [121]. Эти представления, среди прочего, привели к массовому отторжению этой ветви в большевизме.
Эта линия в советское время «ушла в подполье», но вновь объявилась в момент перестройки. Вот «кредо» Н. Амосова, одного из духовных авторитетов интеллигенции конца 80-х годов: «Точные науки поглотят психологию и теорию познания, этику и социологию, а следовательно, не останется места для рассуждений о духе, сознании, вселенском Разуме и даже о добре и зле. Все измеримо и управляемо… Не исключено, что исправление генов зародышевых клеток в соединении с искусственным оплодотворением даст новое направление старой науке – евгенике – улучшению человеческого рода. Впрочем, это уже не очень отдаленное будущее. Еще ближе массовая генетическая диагностика физических, а может быть, психических недостатков у зародышей и ранние прерывания беременностей. По всей вероятности, изменится настороженное отношение общественности к радикальным воздействиям на природу человека, включая и принудительное (по суду) лечение электродами злостных преступников… Но здесь мы уже попадаем в сферу утопий: какой человек и какое общество имеют право жить на земле, и как это право реализовать» [1].
Сегодня, когда власть «прогрессоров» в России, видимо, достигла апогея, мы читаем такие рассуждения видного писателя-интеллектуала, лауреата множества премий А. Столярова, конкретно о России: «Современное образование становится достаточно дорогим…. В результате только высшие имущественные группы, только семьи, обладающие высоким и очень высоким доходом, могут предоставить своим детям соответствующую подготовку… Воспользоваться [новыми лекарствами] сможет лишь тот класс людей, который принадлежит к мировой элите. А это в свою очередь означает, что „когнитивное расслоение“ будет закреплено не только социально, но и биологически, в предельном случае разделив все человечество на две самостоятельные расы: расу „генетически богатую“, представляющую собой сообщество „управляющих миром“, и расу „генетически бедную“, обеспечивающую в основном добычу сырья и промышленное производство-
Современные „морлоки“ с их интеллектом кретина будут неспособны на какой-либо внятный протест. Равным образом они постепенно потеряют умение выполнять хоть сколько-нибудь квалифицированную работу, и потому их способность к индустриальному производству вызывает сомнения» [118].
Эта линия – продолжение футуризма Маринетти. Но таких линий в западной концепции технотронного информационного общества множество. Поэтому любой проект трансплантации в Россию структур «общества знания» должен предваряться анализом этих структур на их ценностную совместимость с мировоззренческой матрицей русской культуры.
Вернемся к началу XX века. Космизм был одним из мостиков, соединивших в России научное и художественное мироощущения. Это сильно ослабило тенденцию к разделению знания на «две культуры», которое пережил Запад в середине XX века. Космические мотивы были сильны в творчестве поэтов Серебряного века (Блок, Брюсов, Хлебников) и советского периода (Маяковский, Клюев, Заболоцкий). Образ вселенной как Космоса стал важной частью массового сознания в России. Вот красноречивый штрих: более полувека в мире осуществляются две технически сходные исследовательские программы, в которых главный объект называется совершенно разными терминами. В СССР (теперь России) – космос, в США – space (пространство). У нас космонавты, там – астронавты.
Российская цивилизация как евразийская сложилась во многом потому, что родственные системы мироощущения народов европейской и азиатской частей России смогли соединиться в общую центральную мировоззренческую матрицу. Ее особенностью и был синтез новой научной картины мира Ньютона и космического мировоззрения больших и малых народов Евразии. А. де Кюстин в своей книге «Россия в 1839 году» писал: «Нужно приехать в Россию, чтобы воочию увидеть результат этого ужасающего соединения европейского ума и науки с духом Азии» [56, с. 464] [4]4
Цитируя это важное утверждение де Кюстина, В.В. Кожинов подчеркивает, что речь идет о тех особенностях России, в которых Кюстин усматривает одну из основ ее уникальной мощи. Актуальностью этих наблюдений Кюстина объясняет В.В. Кожинов и беспрецедентную популярность его книги на Западе. В 1951 г., когда разворачивалась холодная война, книга была издана в США с предисловием директора ЦРУ Б. Смита, в котором было сказано, что «книга может быть названа лучшим произведением, когда-либо написанном о Советском Союзе». Эту книгу, кстати, цитировал и Энгельс в своей работе о русской армии.
[Закрыть].
Здесь следует сделать небольшое отступление и сказать о рано осознанном на Западе мировоззренческом конфликте между «обществами знания» Запада и России. Для нас он важен потому, что резко деформировал восприятие российской и советской науки на Западе и еще более – в среде нашей отечественной западнической интеллигенции. Это породило и «низкопоклонство перед Западом» в научно-технической сфере, и эксцессы «борьбы с низкопоклонством», и крайние, доходящие до абсурда в своей разрушительности, действия в отношении науки во время реформ 90-х годов.