355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Бабаян » Канон отца Михаила » Текст книги (страница 1)
Канон отца Михаила
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 06:43

Текст книги "Канон отца Михаила"


Автор книги: Сергей Бабаян



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

Сергей Бабаян.
Канон отца Михаила.
Повесть

30 декабря. Ясная Поляна. 1903. [...] Хочется написать: 1) [...] 5) Что ты, Иисусе, сыне Божий, пришел мучить нас.

Л.Н. Толстой. Дневник.

I

– Христос, истинный Бог наш, молитвами пречистыя Своея Матери, святых славных и всехвальных апостолов, святого мученика Полиевкта, святителя Филиппа, митрополита Московского и всея Руси, святых праведных богоотец Иоакима и Анны и всех святых, помилует и спасет нас, яко Благ и Человеколюбец… Аминь.

Завершив отпуст и благословив народ на выход из храма, второй священник церкви Мирона-мученика отец Михаил – высокий, немного рыхловатый молодой человек лет двадцати пяти, белокурый, с красивым бледным лицом и вьющейся бородою, – скрылся в алтаре и, войдя в маленькую, с лакированным трехстворчатым шкафом и напольным зеркалом ризницу, перекрестился и начал снимать облачение. Сегодня на вечернюю службу пришло необычно много людей, и отец Михаил – несмотря ни на что и за последнее время уже непривычно ему самому – был глубоко растроган. “Какие глаза, какая улыбка была у той девочки! – в умилении думал он, снимая ризу и видя перед собою девочку лет двенадцати, в цигейковой шубке и козьем платке, стоявшую во время службы вблизи амвона. – А тот старик с бородой!… – и на месте девочки появился высокий морщинистый темнолицый старик с серебристыми, разложенными надвое волосами. – Господи, дай им всем счастья… И мне, мне помоги!…”

Повесив фелонь, епитрахиль и подризник на плечики в шкаф, отец Михаил надел толстый свитер с оленями на груди и превратился в обыкновенного молодого человека “гуманитарного” типа, лишь с несколько, может быть, преувеличенной против мирских бородой. Разоблачась, он сам почувствовал это свое прекращение – правда, не так наружное, потому что нарочно не смотрелся в зеркало и лишь краем глаза видел себя, как внутреннее – нарушение строя души: казалось, с каждой снимаемой им священной одеждой его светлое, высокое чувство ослабевало и замещалось телесной усталостью почти двухчасового служения и уже хорошо знакомой ему за последние дни растерянностью и тоской.

В ризницу неуклюже посунулся дьякон Василий – от одного вида его громадной фигуры сразу стало тесно и даже как будто темно, – остановился в дверях и, вытащив огромный грязный платок, затрубил в него с такой силой, что где-то наверху отозвался эхом иконостас. С осени до зимы Василий мучился насморком; “Восьмый ангел вострубил”, – недовольно говорил настоятель, семидесятипятилетний и ветхий уже старик отец Филофей, державший в строгости молодого нового дьякона взамен недавно рукоположенного в иереи отца Михаила. – Дождись, когда народ выйдет из храма, тогда труби!…”

– Ну что, домой? – бодро спросил Василий, движениями человека, вытягивающего веревку, снимая с плеч орарь.

– Нет еще… Посижу в трапезной, почитаю.

– А дома чего?

– Дома… шумно, – неохотно сказал отец Михаил, надевая шарф и пальто и снимая с верхней полки заячью шапку-ушанку. – Телевизор, соседи…

Василий, пыхтя, потянул через верх стихарь.

– На голодный желудок читать… Ты в академию, что ли, собрался?

– Да нет… “Академия, – вдруг понял он. – Господи, какая академия… Что же делать?!”

– А что? Я на следующий год попробую. На заочное. Любой диссер тебе за деньги напишут, у них там расценки… А?

– Не знаю, там видно будет… Ну, я пошел. До завтра.

– Пока.

Отец Михаил вышел на улицу. Было очень холодно и темно, в пустом церковном дворе мертво торчали кресты и черные чахлые метлы обрезанных по осени тополей. Со стороны невидимого проспекта, отгороженного от храма циклопическим павильоном метро, шел ровный, угнетающий гул; с трех других сторон нависали уступчатые громады сталинских многоэтажных домов, редко и тускло светящиеся пещерными прорубами окон. По небу разливалось кровянисто-серое зарево, золотившее невысокие церковные купола и перевязанные цепочками планки восьмиконечных крестов. В дальнем углу двора тяжко погромыхивал цепью и иногда первобытно, по-звериному страшно рычал Ингус – огромный лохматый пес, спускаемый на ночь сторожем, одноруким Степаном. Глядя на черную будку, отец Михаил вдруг подумал с тоской: храм Божий стеречь от людей… да еще с собакой!…

Он вошел в “трапезную”, как они называли одноэтажный кирпичный домик для причта, открыл свою комнату, включил свет, разделся, бросил вещи на старый, продавленный и протертый диван, – сел за письменный стол и опустил голову на руки. Отец Михаил был в тупике или, вернее будет сказать, в безвыходном, казалось ему, лабиринте. Еще неделю назад было легче – он стоял на хотя и требующем нелегкого выбора, но ясном ему распутье; сейчас же он заблудился не только в своих делах, но и в своих мыслях и чувствах.

Беда, постигшая отца Михаила, была в сложном, вдруг случившемся переплетении нескольких жизненных обстоятельств. Первым из них было то, что отец Михаил полюбил. То есть, конечно, в том, что человек полюбил, беды быть не могло, – беда была в том, что женатый человек, священник отец Михаил полюбил замужнюю женщину, свою прихожанку.

Наташа (ее звали Наташа) на вид была ровесницей отца Михаила – он до сих пор не знал, сколько ей лет. В его глазах она была очень красивая: у нее были черные волосы (которые он, впрочем, видел лишь из-под шапочки или платка), удлиненное с тонкими чертами лицо и темно-карие, с золотистым отливом глаза под пушистыми круто-изогнутыми бровями. Отцу Михаилу было страшно признаться себе, на кого была похожа Наташа, – и в последнее время он избегал смотреть на икону, поставленную по обычаю слева от царских врат.

В первый раз она появилась в церкви (то есть в первый раз он увидел ее – выделил ее из толпы: убежденный, что он не смог бы ее не заметить раньше, отец Михаил был уверен, что это был ее первый приход), – в первый раз она появилась в церкви около года назад, в самом начале его священничества – перед тем он два года дьяконствовал. Он увидел и сразу запомнил ее лицо – хотя сейчас, конечно, не смог бы уже описать первых движений своей души – да и тогда едва ли: зарождение любви неуловимо для касти рассудка… Потом он увидел ее во второй, третий, четвертый раз – то есть уже всякий раз узнавая, вспоминая ее, – и у него… нет, и тогда еще он не мог выделить никакого определенного чувства – ну, может быть: “какое приятное женское лицо…” – да! уже – “приятное женское лицо”, тогда как во время службы у большинства его прихожан были одухотворенные, приятные просто лица. И все-таки началось его падение – произошла первая, казалось, совсем неопасная, незначительная осыпь обрыва, к самому краю которого он опрометчиво подошел, – пожалуй, с того, что однажды он вспомнил ее лицо перед службой – и, выйдя на солею и не увидев его среди лиц прихожан, почувствовал легкое разочарование, или огорчение, или досаду. Она появилась через несколько дней – и, увидев ее, отец Михаил обрадовался и заволновался, – и вот после этого раза он уже перед каждым богослужением вспоминал о ней и хотел увидеть ее.

Погибельно для него было еще и то, что он не вдруг распознал опасность: всякий, кто смотрит на женщину с вожделением, уже прелюбодействовал с нею в сердце своем, – а в чувстве его и искры не было вожделения, ему было просто приятно и радостно смотреть на нее… Первое настоящее потрясение, которое открыло ему глаза на пропасть, разверзшуюся перед ним, он испытал вскоре на благовещенской литургии.

Они служили вдвоем с отцом Филофеем; она пришла и стояла в толпе, у придельного иконостаса, – среди однообразных лунок десятков лиц он отчетливо видел ее лицо. Провозглашая троичное славословие, отец Михаил вдруг понял, почувствовал страшное: что он служит для Господа… и для нее! – нет, даже так: и для Господа, и для нее!… – и неожиданное осознание этого так потрясло его, что он сам, вместо лика, начал читать псалом… Правда, с ним и раньше случалось, что, захваченный видом самозабвенно внимающих его слову людей, он испытывал ощущение, что служит для Господа и для паствы – в том смысле, что не вполне отрешается от желания как можно глубже, сильнее (во славу Господню и на благо пасомых) воздействовать на нее – и даже (и вот это, уже, конечно, был грех) от осознания – впрочем, без всякой, конечно, гордыни – силы своего воздействия на людей. Он, кстати, подозревал, что среди священнослужителей встречаются люди с Наполеоновым комплексом – испытывающие нечистое наслаждение при виде полностью подчиненной им, управляемой ими толпы; должно быть, страшные люди: они стремятся занять место Бога! Так вот, отцу Михаилу случалось испытывать чувство, что он, обращаясь к Богу, тщится произвести как можно более сильное впечатление на прихожан, – и это тоже, наверное, было неправильно, нехорошо: амвон не сцена и не трибуна. Но здесь было даже совсем иное. Во-первых, в смятении разбирал после службы отец Михаил, эта, тогда еще незнакомая ему, женщина была единственной после Бога, для кого он служил, – в тот момент он забыл о пастве; во-вторых, он действительно заботился о впечатлении, – но впечатлении не от боговдохновенного слова молитвы, а (пусть невольно! пусть подсознательно!) о впечатлении… мерзко подумать – от его голоса, произносящего святые слова, еще омерзительней – от его движений, его лица! И в-третьих, – в-третьих, он, видя на ее лице упоение (чем? только молитвой? или его молитвой? ведь он видел: она смотрела не на образа – на него!), – он, видя это ее… наслаждение?… – желал усилить, продлить его, – и это, хотя наслаждение ее было духовным, отдавало уже даже каким-то плотским грехом!…

Здесь необходимо остановиться и пояснить, что отец Михаил – в отличие от не столь уж редких лукавых пастырей– искренне, всем сердцем и разумом верил в Бога. Вера его, в раннем детстве любовно привитая ему бабушкой, не знала и тени сомнения (хотя назвать его православным ортодоксом (sic) было никак нельзя, – но об этом потом). Он никогда не мог, например, понять – несмотря на все учения о первородном грехе, изначальной испорченности, искушениях, дьяволе и т.д., – как можно сознательно, не забываясь, грешить: ведь истинно, безусловно верующий человек не может не понимать, что Бог прозревает каждое его душевное и физическое движение. Человек постыдится плюнуть на пол, не то что украсть, находясь в одной комнате с другом или отцом, и уж во всяком случае хотя бы из страха не совершит преступление на глазах у милиции; как же можно грешить, зная, что рядом с тобою денно и нощно находится и смотрит на тебя Бог?! (Кстати, из-за этого, – из-за явственно испытываемого им чувства постоянного присутствия Бога, – Михаил в годы юношеского воздержания никогда не удовлетворял свою донимавшую его иногда похоть противоестественным образом.) Однажды он увидел, как дьякон Василий в пятницу ел около метро чебурек; это его поразило: несоблюдение поста, хотя и никак не предуказанного Богом, – есть прямое неуважение к земным страданиям Бога!

Отец Михаил не был ни рассудочным ригористом, ни человеком сколько-нибудь выдающейся силы. Впрочем, однажды на Пасху, еще в семинарии, при звуках могучего, колокольно-тяжкого баса отца Димитрия, возгласившего Иоанново: В начале бе Слово, и Слово бе у Бога, и Бог бе Слово…– он весь вдруг затрепетал – и с жертвенным восторгом, криком в душе непонятно подумал: “Взойду на костер!!!” – но тут же смутился, поняв: гордыня… Нет, отец Михаил просто знал, что на него смотрит Бог, и полагал, что действительно верующий человек может грешить, только будучи принужден к этому телесными муками или уступив инстинкту самосохранения плоти, способному сокрушить хотя и искренне верующий, но растерявшийся дух. Правда, по некоторым размышлениям он пришел к выводу, что большинство слабостей человеческих есть опосредованные проявления именно этого могущественного инстинкта, подкрепленного генетической памятью (отец Михаил был из молодых священников “с мыслями”) о не столь уж поколенчески давних первобытных веках: например, жадность имеет в первооснове своей стремление приобрести как можно больше еды и одежды, чтобы обезопасить себя от голодной и холодной смерти; гордость – которая без романтических одежд есть желание первенствовать, подавлять ближнего – вытекает из биологического закона “выживает сильнейший”; сродни ей по происхождению зависть, недоброе чувство к имеющему больше тебя – как следствие тревожащего напоминания о том, что у тебя меньше запасов на случай угрожающей жизни нужды, что ты более уязвим, что ты умрешь первым. Даже пристрастие человека к одурманивающему питью, азартной игре или непотребному зрелищу есть всего лишь стремление к удовольствию, а получение удовольствия – единственный движитель жизни животного, не просто поддерживающий, но и охраняющий жизнь. Движитель человеческой жизни есть тоже получение удовольствия, думал отец Михаил, но, стремясь к удовольствию (удовлетворению) нравственному – внутреннему согласию, миру с собой, – человек способен поступать наперекор своей плоти и даже сознательно прервать свою жизнь. Аввакум жил по совести, и это поддерживало его, но не мог не понимать, что разрушает себя и что упорствование в своих убеждениях может привести его к смерти: “Долго ли муки сея, протопоп, будет?!” – “Марковна, до самыя до смерти!” – “Добро, Петрович!”. Другое дело, что искусственные, изобретенные человеческим разумом удовольствия часто разрушают и духовную, и телесную жизнь, но произрастают они из того же корня – инстинкта выжить…

Впрочем, эта связь человеческих слабостей и пороков с инстинктом едва ли способна, полагал отец Михаил, их оправдать: в нынешнем обиходе грехи редко совершаются под страхом опасной для жизни нужды и тем более смерти, и у человека, живущего с Богом в душе, достанет сил не грешить.

В особицу стоял грех прелюбодеяния (тогда – во время этих своих размышлений – отец Михаил без опаски думал об этом), то есть не просто прелюбодеяния, утоления похоти – что было тоже инстинктом и что отец Михаил как искушение понимал, но что победить, казалось ему, было делом посильным, – а грех запрещенной Богом любви – любви женатого человека, любви к замужней, равно разведенной, женщине: кто разведется с женою своею и женится на другой, тот прелюбодействует; и если жена разведется с мужем своим и выйдет за другого, то прелюбодействует; и кто женится на разведенной, тот прелюбодействует…По рассказам отцу Михаилу были известны случаи, когда иереи отказывались от сана ради незаконного соединения с женщиной. Происходило это, в его понимании, потому, что либо они не веровали – и тогда это было понятно, либо веровали – и тогда это было страшно: веруя, они возлюбили женщину больше Бога – на место Бога они возносили Женщину!…

В сторону надо сказать, что сам отец Михаил (не подозревая об этом) женщину никогда не любил: женился он по сердечному расположению, легко, из-за открытости его сердца, принятому им за любовь, и по хотя и благочестивому, но расчету. По Апостольским правилам, священноcлужитель, будучи рукоположен неженатым (чему, правда, противился стародавний церковный обычай), уже не мог вступить в брак; и отец Михаил – смиренно не преувеличивая своих сил для борьбы с искушениями, не питая честолюбивых помыслов о епископстве да и, снисходительствуемый Господом (кто может вместить, да вместит), не видя в отказе от семейной жизни (по Златоусту – окормления малой церкви) особой нужды и даже напротив того – желая иметь жену, подругу в любовном служении друг другу и Богу, и детей, из которых, надеялся он, выйдут хорошие люди, – отец Михаил по всему этому за полгода до хиротонии женился. Жена его… но о жене его после.

Возвращаясь к размышлениям отца Михаила о грехе и о невозможности истинно верующему человеку сознательно, не забываясь, грешить, надо сказать, что с годами (хотя их у него и немного было, годов) он всё более с горечью убеждался: как мало вокруг него людей, действительно, без сомнения верующих – то есть убежденных в существовании Бога (и истинности Слова Его) так же твердо, как в существовании себя. Даже среди пастырей, казалось ему, было много таких, кто ревностно служил не так Богу, как Церкви, – ну, может быть, богу Церкви, – но никак не Богу над сонмом церквей: люди сии чтут Меня устами своими, сердце же их далеко отстоит от Меня; но тщетно они чтут Меня, уча учениям, заповедям человеческим…

Теперь мы должны рассказать о том, в чем была вера отца Михаила. Возможно, это будет нарушением литературной традиции, но традиция эта часто вызывает у нас хотя и почтительное, но недоумение. Мы хорошо знаем, например, как жили и что делали на длинном, коротком ли отрезке своего жизненного пути отец Сергий, протоиерей Туберозов, преосвященный Петр, отец Василий Фивейский, старец Зосима… – но мы ничего или почти ничего не можем сказать о том, во что, собственно говоря, верили эти люди. Мы имеем в виду не догматы, распространенный взгляд на которые как на основное отличие и суть христианской веры представляется нам наивным: мы думаем, что поскольку для человека главное – жизнь, то главное в вере, которую он исповедует, – как ему эту жизнь прожить. Можно, конечно, сказать, что правила эти содержатся в катехизисе, – но, во-первых, катехизисы порою меняются, причем изменения часто касаются очень важных вещей (тот же Дроздов, например, ничтоже сумняшеся написал, что убивать на войне и казнить по суду – не грех), а во-вторых, катехизис – не Священное Писание, и по крайней мере в душе иерей его может не признавать…

Многие миряне, например, уверовав в самое общее – хотя и, конечно, главное – в существование Бога, на писаное Учение Его как будто испуганно закрывают глаза – или не испуганно, а просто потому, что им, кроме существования Бога и самых общих понятий о Нем, ничего не надо и не хочется знать: они знают, что есть всемогущий Бог, что Он милостив, что Он поможет, если Его хорошо попросить, что Он, может быть, даст вечную жизнь, – а то, что Он сказал, например, в Исх. 20 или Мф. 5-7, – это… так, написали. (Воистину проходя и осматривая ваши святыни, я нашел жертвенник, на котором написано: “неведомому Богу”.) Вера многих таких людей есть сдача себя: они не только не труждаются на поприще жизни, освещенной новым источником, а, наоборот, расслабляются по сравнению с тем, что было их прежним, неверующим состоянием. У священнослужителей такого, конечно, не может быть – уже в силу их большей осведомленности, но часто и они, презрев августиновское “разумей, чтобы верить, верь, чтобы разуметь”, настолько погружаются в обрядовые и догматические наслоения (или толщи, если угодно) веры, что с их глубины не хотят и не могут видеть земную жизнь…

Писать о священнике или даже просто о верующем человеке – и не разъяснить его веры, – что может быть удивительнее? Дело здесь вовсе не в удовлетворении любопытства читателя – большинство читателей равнодушно к вопросам веры, – а в том, что без этого просто невозможно понять, почему верующий человек сделал то или это и вообще чем, кроме еженедельного стояния в церкви, верующий отличается от невера. По всему по этому мы всё же постараемся хотя бы коротко (насколько у нас хватит способностей) рассказать о вере отца Михаила; читатель же, вовсе не интересующийся этим, может после следующих двух абзацев (они все-таки необходимы) сразу же перейти к V главе.

Чувством, которое отец Михаил испытывал к Богу, была любовь-сострадание – а иногда даже так: сострадание-любовь. Великую любовь и, несмотря на бесчисленно возглашаемые им помилуй, спаси, сохрани, великую жалость – из-за претерпенных Господом мук и того, наверное, глубокого разочарования, огорчения и даже обиды (именно так чувствовал отец Михаил), которые доставил и доставляет Ему отвергнувший Его великую жертву народ, – отец Михаил испытывал к Богочеловеку Иисусу: догмат о триединой сущности Бога он, естественно, признавал – и столь же естественно не понимал, соглашаясь, что творение и не может постичь сущности его Сотворившего.

Впрочем, причина его своеобразного (чтобы не сказать еретического) постижения Богочеловека (и как бы не Человеко-Бога) Иисуса крылась не только в умонепостигаемой сущности Троицы – а может быть, и вовсе не в ней. Да, отец Михаил прослушал полный курс семинарии: несколько лет изучал историю Церкви, догматику, основное и нравственное богословие, десятки других специальностей и общих наук – и был не в числе последних. Но основа его веры и чувства к Богу, не поколебленная ни науками, ни опытом, ни авторитетом Святых Отцов (не из-за его сознательного упрямства, просто природу ее невозможно было поколебать), была заложена в нем в старом рубленом доме в Твери, где отец Михаил родился и вырос.

Однажды, когда ему было лет шесть или семь, он рылся в ящике бабушкиного комода (бабушка его баловала) – и среди старых фотоальбомов, сплюснутых шляпок с газовыми цветами, пластмассовых статуэток, разбитых очков и многих других безумно интересных вещей – интереснее всего остального дома – увидел большой, темного дерева крест, с лежащим, раскинув руки, на нем полуголым – в одних, показалось ему, трусах, – страшно худым и как будто изломанным человеком. Со страхом и жалостью – еще ничего не понимая, он почувствовал страх и жалость, – он осторожно, за кончики вытащил крест из картонной коробки, где он лежал, принес его бабушке и, волнуясь, спросил, что это такое. “Это Иисус Христос, – ответила бабушка и непонятно поводила перед собою рукой. – Он пришел, чтобы научить людей добру, а злые люди его за это распяли”. – “Как это – распяли?” – спросил маленький отец Михаил. – “Прибили большими гвоздями к кресту, – ответила бабушка и, взяв ладошку отца Михаила, показала, куда Иисусу вбивали гвоздь. – Потом крест подняли, – бабушка взяла и поставила крест торчком, – и Господа нашего, Иисуса Христа, оставили висеть на нем, пока он не умер”. Вид темного креста с поникшим на нем светлым телом Иисуса, свежая память о боли, которую маленький отец Михаил испытал накануне, ступив на гвоздь, печальные и ласковые бабушкины слова на всю жизнь – неизживаемо – потрясли отца Михаила—и навсегда разбудили в нем то чувство именно жалости и любви, сущность которого не смогли изменить никакие прочитанные им книги и прослушанные науки, поведавшие ему в сотни тысяч раз больше о жизни и учении Иисуса, чем простые бабушкины слова. Он и догмат искупления, опять-таки признавая, не очень понимал – вернее, понимал его так, что Иисус в образе человеческом пришел к людям, чтобы научить их добру, а люди смеялись над Ним, оскорбляли Его и после пыток распяли: Он принес себя в жертву людям, а не триединому Богу для удовлетворения правосудия Божия и во искупление рода человеческого, – вот как понимал отец Михаил (по пятому возглашению православного чина – анафема)… Воистину есть слово и слово; в начале было бабушкино Слово.

Божьим Законом для отца Михаила (законом в душе: он не думал о том, чтобы в своем служении пастыря коснуться канонов) были Евангелия – и более ничего (по десятому возглашению православного чина – анафема). Уже в семинарии он в глубине души был убежден, что Евангелия в главном – определении истинного пути жизни – согласуются с Ветхим Заветом не более, чем с Кораном, – что, например, Мф. 5, 32 решительно отвергает развод Втор. 24,1, Мф. 5, 33 – клятву Втор. 23, 21, Мф. 5, 39 – возмездие Втор. 19, 21, Мф. 5, 43 – ненависть к врагам Втор. 20, 13-16, Мф. 7, 1 – суд Втор. 16, 18, Мф. 10, 35-36 – значение родства Втор. 5, 16 и т.д. и т.д. На известное августиновское

 
Vetus Testamentum in Novo patet?
Novum autem in Vetere latet [1]1
  Ветхий Завет в Новом раскрывается, Новый Завет в Ветхом скрывается (лат.).


[Закрыть]

 

семинарский сосед Михаила по комнате, «вольнодумец» Пашка Орлов ответил стишком:

 
Пятикнижье Моисея
Иисус не зря похерил…
 

– и, не удержавшись, добавил:

 
Хрии ж Павла и Петра Зря похерили Христа.
 

Михаила коробило панибратское отношение к Богу, но в душе он не мог не согласиться с этими виршами. Именно послания Апостолов, казалось ему, – по крайней мере в том виде, в котором они дошли, нанесли самый тяжелый удар христианству, превратив светлое Слово Христово – заповедавшее смиренное неподчинение злу как органичное слияние законов неделания зла и непротивления злу, во всей своей полноте претворенное в жизнь несколькими римскими легионерами первых веков, смиренно взошедшими на плаху, но отказавшимися, по принятии христианства, взять в руки меч, – в учение бессловесных не Божьих, а человечьих рабов. Словами Петра и Павла, а не Иисуса, было всякая душа да будет покорна властям, ибо нет власти не от Бога; начальник есть Божий слуга, тебе на добро; будьте покорны всякому человеческому начальству для Бога; слуги, со всяким страхом повинуйтесь своим господами т.д. и т.д. Ни 1 Пет. 2, 13, 18, ни Рим. 13, 1-4, ни Кол. 3, 22, ни 1 Тим. 6, 1, ни Тит. 2, 9 и 3, 1 не имеют ни одного параллельного места в Евангелиях (к Евр. 13, 17 указано Мф. 25, 13, но это ошибка), они перекликаются только между собой; недаром ни один из Апостолов перед этими стихами не засвидетельствовал: говорит Иисус… Преподаватель церковной истории, протоиерей Александр, с которым у Михаила сложились доверительные отношения, однажды сказал: “Ну подумайте, Миша, мог ли Рим принять в качестве государственной религиозной доктрины Нагорную проповедь? Конечно, нет, и не принимал, пока ее не затолковали посланиями. Но нет худа без добра: все-таки люди получили Благую Весть, а имеющий уши да слышит…”

По всему по этому, признавая только Евангелия откровением Божьим, отец Михаил только в Евангелиях и видел закон, по которому надо жить. Правда, за двадцать веков было написано великое множество книг, авторы которых (кто от чистого сердца, кто из любви к властям, которые несть аще не от Бога) на все лады толковали нестыкуемые места, пытаясь протащить в Игольные уши верблюда, и в конце концов, надо отдать им должное, воздвигли грандиозное богословское здание. Будучи семинаристом, отец Михаил, конечно, подобные книги читал, но они хотя и затронули, но не убедили его разум и тем более сердце. Он признавал, что люди, их написавшие, были намного умнее и образованнее его; он глубоко уважал их титанический труд, благодаря которому богословие превратилось в не имевшую себе до недавнего времени равных по литературе науку; его поражало и восхищало, что исследования и толкования двух с половиной десятков древних письмён в сотни тысяч раз превышают по объему самые письмена. Но для отца Михаила из его абсолютного знания о существовании Бога вытекало абсолютное же одно: ТОЛКОВАТЬ БОГА НЕЛЬЗЯ. Нельзя не потому, что нельзя, – в этом нет ни самонадеянности, ни кощунства, тем более что Евангелия десятки раз переписывались и редактировались после того, как десятки лет передавались вообще изустно, – а просто потому, что бессмысленно: любое толкование Слова Божьего, то есть принятого за первый источник Евангелия, – толкование пусть даже Апостолами, Соборами, Святыми Отцами – но человеками, лишает Его единственного исчерпывающего доказательства Его истинности, единственно возможного абсолютного авторитета перед всем сказанным и написанным от века и во веки веков: истинно, потому что так сказал Бог. При любом толковании единая вера рушится, метафизика превращается в физику с ее бесчисленными и бесконечно идущими вглубь “почему”, трещат, сталкиваясь лбами, искусственные и бессмысленные догматы и на земле разворачивается двадцативековой богословский диспут, – потому что нет и никогда не будет на земле толкователя, о котором бы кто-то другой не сказал: рака [2]2
  Раки – сирийское слово – пустой, негодный человек; считалось очень оскорбительным у иудеев во времена Иисуса Христа. – Ред.


[Закрыть]

Поэтому в Слове Божьем, Евангелиях, верил отец Михаил, должно быть – и может быть – только так: что непонятно – то непонятно, что непрозрачно – то и будет туман, что ясно – то ясно и подлежит исполнению. Сказано ясно не только не убий, но и не гневайся [3]3
  В синодальном переводе у Мф. 5, 22 сказано: “не гневайся напрасно”. Вольнодумец Орлов, читавший Толстого (“В чем моя вера”), сказал Михаилу, что в большинстве евангельских списков, в т.ч. самом древнем, слова “напрасно” нет; в других списках это прибавка не ранее V в. Михаил согласился, что прибавка эта бессмысленна: напрасно не надо делать вообще ничего, и странно было бы возводить это в закон. Толстой смотрел варианты у И.-Я. Грисбаха (“Symbolae criticae ad supplendas et corrigendas varias lectiones N.T.”, Halle, 1785-93).


[Закрыть]
– не убий и не гневайся. Сказано не только не прелюбодействуй, но и не разводись– не прелюбодействуй и не разводись. Сказано не суди, не клянись, не противься злому, люби врагов своих – не суди, не клянись, не противься, люби. Филарет говорил: “Люби врагов своих, бей врагов отечества”, – кто это говорит? Филарет. Либо ты христианин, либо филаретанин.

Казалось бы, при таком образе мыслей отцу Михаилу естественно было сделать еще один шаг и сказать: поскольку Евангелие говорит, например, не убий и люби врагов, а Церковь допускает войнy, – как почти тысячу лет, пока ее не отделили от государства, не только допускала, но и благословляла почти всё из того, что безусловно запрещает Евангелие, – значит, она… но отец Михаил не делал этого шага. Во-первых, не суди – исцелися сам, – во-вторых… зачем? Он любил свой маленький храм, зажатый в теснине вдвое превышавших его домов, он не лукавя служил Богу и людям, – ему не надо было кривить душой. В конце концов, Бог не умалится никакими грехами и ошибками Церкви.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю