355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Буданцев » Мятеж » Текст книги (страница 4)
Мятеж
  • Текст добавлен: 11 сентября 2016, 16:43

Текст книги "Мятеж"


Автор книги: Сергей Буданцев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

– Драться не умеют: кисель.

– Ну, как сумеют. До вечера продержимся.

Ну, а вечером?

А вечером – синь.

По сини потухающее пожарище. Пожар не пошел дальше: воля божья, ветер не туда; ветер дул в сторону зданий, погоревших в январе. Огромные головни и раскаленные кирпичи: Инструкторская Школа (гостиница "Виктория") и Губ. Комитет Партии (б. д. губернатора); дымились еще два-три дома рядом, обгорев.

А вечером синь.

От реки шел неломкий плотный туман, глыбами сырости и холодка обкладывая синеющие безогненные улицы. Туман шел с заливных лугов, растекшихся к дальним казачьим станицам: он оттуда мел на город этим диким безлюдьем. Город, истрепетавший весь день, заглушил днем и ночью пульсирующую электрическую станцию; по улицам словно прошелся пылесос, обсосавший тротуары, скверы, площади: все стало массивно, отряхнув налет праха, пыли; одичание и ужас поселились в массивах на ночь; началось это с первой темноты рано: часов с 7-ми.

По углам белые хлопья воззваний:

БРАТЬЯМ-КАЗАКАМ.

Без ламп в окнах, без уличных фонарей.

– Не зажигай, пожалуйста, света: стрелять еще будут.

– Жутко, мамочка.

– Ничего, завтра утром все решится: казаки придут.

Кремль еще не затихает, в бульканье летучих митингов погружены тусклые расплывы керосиновых фонарей. Но по весне оттаивает снег: расходятся митинги. Расходятся по городу ночевать – городские из мобилизованных, их никто не задерживает: некому задерживать.

За россыпью освещенных окон, в консистории, офицеры удушаемые многолюдством, толпятся, докуривая папиросы. Полковник Преображенский сидит усталый, морщины текут по лицу на его старомодный мундир – смешно: при полном параде поблекнуть! – он опустил голову, под редкими волосами, на которых остались еще следы редкого гребешка, светится слабый, мягкий человеческий череп. Полковник говорит хриплым рваным голосом:

– Господа офицеры! Ваши донесения я выслушал. Можете расходиться по домам...

Передохнув:

– Одну минуту подождите. Выслушал я... Слабо, господа офицеры. Организация никуда не годится. Это надо сказать прямо. Патрули на улицах есть?.. Я спрашиваю: есть? Капитан Солоимов!..

– Никак нет, Константин Григорьевич, послать некого.

– По домашнему. Плохо. Очень плохо. Нас можно взять голыми руками.

Покачал головой. Старик уже хотел распечь, но устал. "Хорошо бы остаться одному". С усилием он выпрямился, оглядел всех двумя яркими точками: очков.

– Ну, Бог не выдаст, свинья не съест. Поздравляю вас с первой и основной победой, господа!

– Ур-ра.

Внизу, в Кремле враждебный шорох пополз с губ:

– Ишь, галдят! Рады!

– Откуда их столько набралось?

– Когда же большевиков расстреливать будут?

– Ночью. Дай отдохнуть. За часовней.

Часовня шарахнулась в угол, под склон холма, к стене. Туда повернулись глаза. Там и установилась – кровавая традиция.

– Со мной останется только капитан Солоимов и дежурный адъютант. Дежурный офицерский взвод где?

– В бывшем доме священника.

– Хорошо. До завтра, господа. Пораньше. К 9 не опаздывать. Караулы надежны?

– Надежны, господин полковник.

Разговор в темноте.

– У меня, поручик, в голове как кинематографическая лента: вспыхивает. Однако у Козьего Бугра не затихают.

– Продержатся ли?

– Продержатся: там Антипьев и Дуклеев. А Крамаренко даже свой иконостас обнажил, снял с сорочки и повесил на указанное место.

– Д-да. Только мобилизованные – не солдаты. А эта буффонада с орденами лишнее. И на сорочке носить и теперь надевать. Раздражает это зря.

– Пожалуй. А я ничему не верю. А вы заметили, что сегодня дрались только у гостиницы "Виктория" и около губернаторского дома? Чрезвычайки как не было никогда.

– Разбежалась. Ну, она еще явится.

– Да, с таким настроением не побеждают. Кто это сказал? Не помню. Если Чрезвычайка, по вашему, явится, – то зачем вы участвуете?

– Как зачем? Да я никогда об этом и не думал. А так из обывательщины. Обыватель тоже может быть героем. Я за семь месяцев позабыл, что я был хорошим офицером, а муку семье возил. Ну, а теперь – повторение пройденного.

– Оригинально, знаете.

– Да, оригинально. Я думал, что мы, мятеж затевая, обывателями не будем. Куда там. В первый день обывательщина заедает. Полковник Преображенский – или это мне показалось – соусом парадный мундир закапал.

– Да, он и в самом деле закапал. Котлету ел. Дочь прислала.

– Э-хе. В первый день. А Троцкий в Смольном в обморок упал. С голоду, и не спал. А тут парадный мундир. Подумайте: парадный. И соус. А артиллерии у нас нет.

– Так она у моряков.

– Разоружить. И никто не сказал!

– А сами вы почему не сказали?

– Да так, обывательщина. Обывательщина на службе – бюрократизм. Не долез до вождя. Потом забыл. В первый день: бюрократизм. Потери у нас есть?

– Кто их знает? Если есть, то небольшие.

– Ну, вот. Все-таки есть. А медицинская часть есть?

– Нет. Не видал.

– А политически мы как-нибудь обставили переворот? Перевернули и ладно. А когда собирались, то все тарахтели: меньшевики, кадеты, эс-эры.

– Ну, их к чорту. Завтра будут.

– Ну, к чорту. Пусть будут завтра. Это их дело.

– А вот артиллерии нет. Вернемся в Штаб. Вокзал бы можно обстрелять.

– Не стоит... Завтра. Жалко вам. Повоюем. А мятеж, думаете, мы подняли?

– Мы.

– Ну, это – вы оставьте ваши слезы, кушайте лимон. Он сам произошел, как будто нас и не было. И пройдет сам.

– До свиданья, поручик.

– Всего хорошего.

Фразы были лишены обычного дневного эхо: их без остатка пожирала темнота.

Не затихает.

Громко чиркает резкой перестрелкой со стороны города, пореже и беспорядочней – со стороны белого спиртового зарева, со стороны паровых барашков в зареве – почаще и пачками. Там же зелеными и красными слезами плачут семафоры. Все, что осталось от мирного времени: семафоры, вагоны, теплушки, даже черные маневровые кукушки, – сегодня на ночь все осталось в нежной какой-то нерешительности: ничего они неодушевленные, неотапливаемые не знают. Рабочие разошлись.

На вокзале безлюдно. Маратовцы, сменяясь, забегают в гулкий живот вокзала, поспешно возятся с едой, пьют и перебрасываются:

– Чего это второй батальон? Приехал он или нет?

– Должно быть, приехал. Они на пароходе насколько раньше нас выехали!

– А может по дороге задержали и разоружили?

– Это кто? Мобилизованные? Ты видал, как они стреляют?

– Как крестики! У нас так сорокалетние в шестнадцатом году палили.

– Эх, белая гвардия! К утру, должно быть, в атаку пойдем.

Северов лежал в своем вагоне и наблюдал (вагон, вы помните, был обит по его, Северова, прихоти алым бархатом, алый бархат всасывал весь свет: было полутемно, огромную роль в чрезвычайной нежности света играла та подушка, на которой Северов лежал, о подушке после, хотя она и не шерстила лица к ней прислоненного), наблюдал тот легчайший жар и ту сонливость, которые растекались извне, под верхними покровами мускулов, по всему телу. Лицо, погруженное в мягкий ворс подушки, улавливало тонкий сквозняк между шерстинками: лицу было прохладно. Рядом, должно быть, тревожно сопел паровоз, а со стороны города, может быть, еще тревожнее прыгала и тявкала перестрелка.

– Ах, это вы, Силаевский? Как тихо вы вошли.

– Ну, это вы мне дамский комплимент. Я, Юрий Александрович, не стесняясь, вперся: не такое теперь время, чтобы стесняться.

– Это афоризм. Мысли умных людей. Ну, что... там?

– Все благополучно. Напираем. Только я сомневаюсь, да и солдатня тоже, насчет второго батальона. Он что-то, как мертвый. Не соблюдает плана...

– А, вы вот о чем. И я потому не командую, что плана не могу соблюдать. Нельзя соблюдать плана сражения или диспозицию, это еще Толстой... Потери есть? Это гораздо важнее.

– Мало. Стреляют плохо. Один убит, двое ранено.

– Убит? Кто?

– Деревягин, из первой роты.

– Не помню.

Он помолчал.

– Вы все-таки почему пришли?

– Да вот, насчет второго батальона.

– Пустяки. Доверяйте себе, как я вам доверяю. Я доверяю. Мятеж все равно не будет... он должен быть подавлен.

Силаевский засмеялся тихо.

– Вы всегда так, Юрий Александрович. С вами хорошо воевать. Очень вы спокойны...

– Ну, вот. С какой стати я буду отнимать у вас молодые лавры? У вас вон в прошлую войну лицо обезображено шрамом. Вы должны это скрыть лаврами в настоящую войну. Мятежники не организованы и слишком явно ориентируют на чернейшую белогвардейщину. Это слабо. Что?

Силаевский пропал, перед глазами колебался... потолок.

– Да, да. Впрочем вы, тов. Силаевский, ничего не сказали. Вы храбры и молоды: вам нужны победы. Я знаю свой военный опыт, вы знакомы с ним тоже и не преминете обернуться ко мне за советом в случае... Я говорю, как Заглоба... Что?

...............

– Случая такого быть не может. Ну, вот. А за ними матросы, часть рабочих и, главное, полная дезорганизованность наших врагов. Я справился у Калабухова. Я передаю вам все полномочия и, главное, свою уверенность, как главнокомандующий отрядом против белогвардейского мятежа в этом городе. Главнокомандующий... это не так много...

...............

– При Керенском я, будучи штабс-капитаном, командовал полком под Тарнополем, при чем тогда мы сдерживали напор на всю нашу дивизию. А побеждать... белогвардейцев. Идите, милый Силаевский, и приходите ко мне за советами и за уверенностью в победе. Из нашего плана помните одно: в атаку тихо, не спугнуть... Это чревато последствиями. Я еще выйду подышать воздухом. Здесь тихо и хорошо. А, главное, нет добрых соболезнующих глаз Калабухова. Он не любит, когда я в таком состоянии. А я люблю... такие каникулы. Идите, Силаевский.

...............

Он вышел на вокзал.

Там было гулко, как в готическом соборе, и махорочный дым носился, как ладан, гудя отдаленным шарканьем, мешавшимся с выстрелами на площади. Где-то изредка тенькала пуля по верхнему стеклу, от чего дребезгливо падала звонкая пыль.

Северов прошел по сырому, проплеванному, овчинному коридору и увидал часового.

– Ну, что, как дела? Здравствуйте.

Голос у него был деревянный, сонный. Красноармеец посмотрел на Северова с вялым недоумением.

– Что вы так смотрите? Для вас это все... будни.

Проворчав это, вышел на улицу, едва справившись с огромной дверью.

Город вставал за близким чахлым бурьяном, еще мерещившимся в темноте: в темноте росли серые громады – очень далеко, но Северов не обманывался (о, эта трезвость!): громады были серыми нахохленными домишками; до них не было двух верст (Северов прекрасно помнил план города, он изучил его в поезде) – Северов пошел по направлению к серым громадам: домишкам.

– Куда вы, товарищ командующий? Поранит.

Его догонял часовой, с которым он разговаривал у двери, в коридоре. Он немедленно припомнил обязанности часового.

– Во-первых, не беспокойтесь. Во-вторых, извольте оставаться на посту. Белогвардейцы стреляют из рук вон плохо: по верхним стеклам.

Он не обернулся, он скрывался в темноте, темнота проглотила его туманным, непроглядным горлом.

– Ну, вот. Я иду посмотреть, как братва окопалась. К утру пойдем в атаку. А вы извольте оставаться на своем посту.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Окончив эти приготовления, наш гидальго решил тотчас же привести в исполнение задуманное им, так как его угнетала мысль, что промедление даст себя чувствовать миру, приняв в расчет все те обиды, которые он думал уничтожить, несправедливости – исправить, злоупотребления – искоренить, ошибки – загладить и долги – уплатить.

"Дон-Кихот".

Это время зевыло: даешь

А судьба отвечала послушная: есть.

В. Хлебников.

[Пустая страница]

Первая.

Безлунная ночь, бесфонарный сон; в ночи и во сне потухли белые вспыхи белогвардейского воззвания, над городом шелестели миллионы фиолетовых занавесей: ими закончили трагедию измученных выстрелами часов, часов, отягченных убийствами, пожарами и россказнями. Город покрылся наглухо тучами: теплом пыхала мертвая зыбь к городу каждую ночь приближающегося моря.

На пристани, что по Приречной улице, куда нынче днем подплыл пароход с маратовцами, квохчет слабосильная динамо-машина, и по тому темному движению, которое бесшумно кипит на дворе, чувствуется, что здесь дирижирует Дизель: все сосредоточено, осведомлено, как на фабрике. Гудит однообразное брюхо парохода красноармейцами.

На Козьем Бугре, перед огромной туманной прорехой, в непроглядном навесе над за железнодорожными полями, как дождь каплет, усиливаясь и слабея, перестрелка.

Но Козьим Бугром на пристани заняты мало: вторая очередь. Самое важное: белогвардейцы считают матросов нейтральными, почти союзниками, это на руку. Совместная воля направлена сейчас на Кремль, – не до Козьего Бугра теперь; план выработан морской коллегией. Впереди всех пойдут матросы: им задание – проникнуть в Кремль. Второй батальон маратовцев, прибывший на пароходе, сейчас же запрятанный в трюме, займет все прилегающие к Кремлю улицы, разбившись для этого на патрули и постепенно, но быстро, стягиваясь к воротам Кремля.

Командиру матросской роты

товарищу БОЛТОВУ

войти с матросами в Кремль, снять белогвардейские караулы и ликвидировать главарей.

У одного тихо захваченного офицера перехватили пароль.

Пропуск: – ствол.

Отзыв: – Саранск.

Без шума: нужна западня, мышеловка... только шелест матросских клешей и тенькает изредка винтовка.

Огромная однообразная мысль: с утра в Кремле будет западня, будут тухнуть золотые погоны с шефскими коронами.

Маратовцы заливали улицы темной лавой.

– Хоть бы один патруль. Слабо, белая гвардия!

С этой мысли начиналась победа. Маратовцы сливались с темнотой, становясь повсеместными, как ночь, как темнота, и сужались улицы, запруженные маратовцами.

Белый Кремль – ярче, ближе – белый: будто обглоданный жестокой пастью синих ночных льдов он стоит, как скелет, не обмякая и не сплываясь.

За последний месяц большевики наладили на колокольне собора прожектор; шестиверстный луч качался над городом, тычась в облака, грозя полям и небу, и очень был внушителен этот широкий, всепроницающий – вплоть до скрытых контр-революционных и вообще преступных намерений – меч, а вот белогвардейцы не сумели наладить прожектор: молчит городская электро-станция.

И так же, как обыватели ругали большевиков за дезорганизацию и беспорядок, так и матросы, пробиваясь сквозь плотную темноту, липнущую к синим широченнейшим их бушлатам и клешам, ругали:

– Дезорганизация.

Кремлевские спят вповалку, тело к телу свалившись по всем углам, у стен и в закоулках. В Кремле остались одни полушубки на запасливых ребятах из деревень, – городские, местные, слободские мобилизованные разбрелись по городу.

Дыханье ли, шум ли далеких машин на пристанях, только кажется эта ночь мощным цилиндром; мощным дыханием земля, как поршень, зыблет и нагнетает повсюду непроницаемую сырость, глушащую перестрелку, отдающуюся каким-то резиновым поскрипыванием.

В темных кремлевских воротах на желтом зрачке двух керосиновых фонарей отразился караул, насаженный на винтовки.

Одно огромное сердце шумно бьется, работая над густой неповоротливой кровью, одна пара глаз с зрачками в тарелку величиной бессонно глядит в лампу у потолка, одно огромное тело свалено на пол, один костяной котел ворочает густую ни с кем не поделенную мысль, синие губы вышептывают шопот

общий! гауптвахта сжевала в слипшийся ком арестованных за день.

Советские, партийные, ответственные, стоящие на платформе...

Когда?

Сейчас, должно быть?

Мысль кажется столь же вещественной, сколь непроходимы и не одолимы эти проплеванные стены, мысль формулируется в элементарнейшие, как резолюция, слова.

За часовней, у белой стены.

Там еще никого не расстреливали, но в этой комнате так решено, как решено, что предвидеть во всех подробностях ближайший час – совершенно обыкновенная вещь.

Приблизительно так поворачивается мысль, блестя глянцевитыми масляными стенами гауптвахты:

Черное небо над дымным потолком.

Холод проникает в мозг и в костях, как по трубам, гуляет холод.

Все падает в черный холод.

Там ничего нет. Не предвидится.

Одно тело, одна мысль. Здесь никто не молится. Не хочет. Не будет. Не до того. Шепчет или молчит. И все – шепчет: когда же? Молчит – все равно: когда же? Переливается мысль холодом по костям: все равно. В углу хрипнуло, как мышь по бумаге. Дрожь общая.

У винтовок горячее дуло.

Горячее дуло – в лоб.

В лоб.

В грудь.

В меня.

Кто-то сказал ременным голосом, кожаным звуком, засмеялось в том углу, где хрипело. Может засмеяться все.

Опять лежит, глядя в до-красна закопченную лампу одной парой глаз.

Лампа качается, надо ловить, качается, как каюта, комната качается с шумом, в голове стена. Мертвая зыбь пристальных глаз: не то сеть, не то зыбь. Непонятно.

Хлоп дверь.

Звякают.

Как произошло, что несколько человек у двери вскочили?

– На допрос!

Раскололось тело, оказалось – люди. Стали отодвигаться, послышался стон, сдвинули помятого сегодня утром товарища. Полный такой лежал в углу один, плакал, смеялся и похрипывал.

А сейчас?

Выстрелы?

Нет, не слыхать. Правда. Допрос.

Безразлично.

Темнела, сливалась комната в желтую закопченную сферу.

Молчат.

Молчит.

Точка в потолке над большим единым телом с одной мыслью, которая не может сойти с ума.

Не может.

Не сойдет.

А только и надо лязгнуть зубом:

тогда сойдешь.

А вот не можешь, потому что сжаты челюсти, до боли, как у бульдога, мертвой хваткой.

Молчат.

Черно.

Пятна на стене.

В пятнашки играть.

Не сойдешь.

Выжимают как серую тряпку

ДОПРОС.

В желтой комнате как желтые пчелы летает колющий керосиновый свет "молнии". Синие пчелы роятся дымом.

Качаются до тошноты нелепые слова.

Тошнота.

– Прошу не плевать.

– Хам! – крикнул рыжий офицер сплюнувшему.

– Ваше имя?

– Должность, занимаемая при Советской власти?

– Член большевистской партии?

– Можете итти.

Все это известно. Все это для того, чтобы написать на серой графленой бумаге:

РАССТРЕЛЯТЬ и пониже под этим криво

полк Преображенск

Когда вышли из желто-синего жужжащего улья в сырое обложение ночи, то все почувствовали себя отдельными и необычайно единодушными. Когда один тонко запел: "вихри враждебные веют над нами", – почему-то – это, – то другие тоже тихо и тонко подхватили: "темные силы нас злобно гнетут", и конвоировавшие офицеры промолчали, подумав: "молодцы", медленно довели допрошенных до гауптвахты и вернулись передать, что "молодцы... не трусят".

– Следующую партию!

– Погодите. Капитан Солоимов, проверьте караулы. Это мобилизованные не солдаты, а навоз.

– Им через полчаса сменяться, господин полковник, до утра будут стоять офицеры.

– Правильно. Очень хорошо. А все-таки пойдите.

– Слушаюсь.

Со шпор скатился расколовшийся по полу звон.

Полковник Преображенский усмехнулся дряхлой улыбкой.

– Какой вы бодрый человек, капитан, – сказал он и, обратясь к другому, приказал:

– Поручик Голохвостов, выберите добровольцев для...

...экзекуции из господ офицеров. Приступите немедленно.

Вернулся капитан Солоимов и бодро прохрипел:

– Благополучно.

Полковник Преображенский потянул его за китель к себе и зашептал:

– Как Голохвостов – годится?..

Солоимов понял:

– Послать в штаб Духонина? Вполне!

– То-то, а у меня сорвалось как будто... Человек чувствуется.

Прошептав это, полковник резко оттолкнул капитана и распорядился уже в пространство:

– Что на Козьем Бугре? Пошлите ординарца.

В зрачке ворот отразились матросы.

– Стой, кто идет!

– Свои.

– Пропуск.

– Ствол.

– Ствол. Где караульный начальник?

– В сторожке.

– Позови его.

– Сейчас.

– Мы вас сменять пришли.

– Вот он идет.

– Мы сменять.

– Отзыв?

– Саранск.

Человек двенадцать матросов вывалилось в темноту направо. За ними еще партия.

– Ну, и солдаты!

– Дезорганизация.

– Ш-ш.

Матросы продвигались к ожерелью освещенных окон.

– Там штаб.

– На дворе-то пусто.

Командовал тов. Болтов.

– Со мной идут десятеро. Вот эти. Остальные здесь. Услышите выстрелы, бегите к нам помогать, а двое – Анощенко и Чистов – к воротам. Красноармейцев сюда. Сразу занять все здания. Зря не палить.

– Везет. Даже караула при дверях нет.

– Некому.

Лестницей. Скрипит.

Он сорвался со стула, одутловатый и бледный, сверкнув погонами.

– Что надо?

Глянули. К столу прилипли трое во френчах, у двери из двоих серая капля: арестованные:

допрос.

– Что вам надо?

Матросы пружинят; стали стальными; глаза округлились; у матросов звенят мускулы.

– Кто здесь полковник Преображенский?

– Я.

– Мы... к вам.

Четверо офицеров. – Десять матросов.

Ворвался Болтов.

Лента затрепалась сзади.

Руку в карман.

– Вы – полковник?

Схватился.

– Да. – руку к кобуре.

– Нет!

Треск. Как щебень посыпалась комната.

– Нет!

Синий дымок на звякнувшей лампе.

Упал.

В пыльной свалке темно, только из соседней комнаты ринулся свет и со светом закручивали троих загремевших было шашками, закрученные навалились на полковничий труп.

– Болтов, списывай в расход! – рычал пыльный Козодоев.

Еще трое легли под жарким дулом, с затылка.

Еще есть. Много.

В воротах кричали: ура! – и как свет в темную комнату бежали в Кремль маратовцы. Дежурный взвод офицеров – в архиерейском доме. Неразбредшиеся мобилизованные, спящие вповалку по двору. Сыплется рваная перестрелка. Маратовцы коротким приступом, как вода на прибыли, взяли архиерейский дом, оттуда десятки звякающих шашками, в белых рубахах, выталкиваются в желтую темь, под керосиновые фонари.

Сначала поражало, как эта толпа маратовцев, идя как струя, в толпе повскакавших людей, не смешиваясь лезла на неизвестную цель, потом все, как в жидкости, смешались и уже через десять минут снова поражало порядком.

Кто-то командует, кто-то оцепливает толпы мятежников, непостижимо точно из них выделяясь, окруженные пропускаются по одиночке в собор, уже неизвестно кем открытый (откуда-то притащили церковного сторожа), в соборе гулко гуляет темнота, давящая свет беспомощной на аналое у левого придела. Разоруженные люди, охраняемые безразлично кивающими колеблющимися ликами, испуганно жмутся кучей, подчиняясь дисциплине побежденных, хотя требовать этой удобной для победителей скученности здесь в соборе некому.

Офицеров, так и не смешавшихся в темноте с мобилизованными, отводят за часовню к стенке, к кремлевской стене. У затылка горячее дуло болтовского браунинга. Убитый, падая, ничего не слышит.

В Христа.

В богородицу.

В кровь.

Вязкая ночь ощутимо скатывается в тяжелые сгустки. В свалке ничего опять не видно. Порядок между матросами и маратовцами уже непонятен наблюдателю и кажется бестолковой беготней. Каждый нашел свое место, отвечая сам за себя, поди – разберись! По изрытому дну темноты, вместо общих криков, стелется удушье и хрип, озабоченные люди бегают, заплетаются в рытвинах, ищут кого-то и изредка рушится ближайшее обложение ночи револьверным треском.

Семейству тихому, жившему по соседству с Кремлем, в голубом ночнике ворвались треск, перестрелка и крики. Ночник полыхнул и шатнул всю комнату.

– Ну, большевиков расстреливают. Спи, детка.

– Я боюсь, милый, ах, все кровь льется.

– Слава богу, родная, последняя кровь. Спи.

Из глаз в глаза погасло голубое пламя, ночник успокоился и по спальне разлился: спят.

– Что? Что?

– Что?

Ударило в лампу. Смяло часовых у двери.

– Выходи, товарищи. Кремль...

– Наш?

– Наш!

– Наш.

Огромное тело, разбитый испуг, многосердая радость.

С сырого холода, принесенного на синих воротниках, залетевшего с лентами, разыгралось, рванулось это смятенье:

– Наш! Наш!

В комнате оказалось множество людей: им было не тесно, когда они лежали друг на друге. Вскочившие хватали винтовки – откуда... – и шасть на жужжащий гулами, ветром и криками двор.

В углу остался один, лежал огромным куском мяса, он лежал в обмороке: помятый товарищ. И, очнувшись, застонал:

– Пить!

В горло ему лилась каленая сухая пыль с запахом горелого пороха, как специи покинутой больницы, – вдали каталась перестрелка, словно по полу детский деревянный тарантас.

Болтов:

положил Преображенского.

Болтов и Козодоев расстреляли только что тринадцать офицеров.

Болтов – испытанный революционер, – в Севастополе он схватился с Федором Баткиным, – Болтов командует сейчас группой, идущей в тыл белогвардейцам, залегшим на Козьем Бугре.

Там еще брызжет пальба.

Но в наступающей белесоватости приближается вокзал. Он наползает на город вместе с утром, продвигаясь медленной сапой, впереди его лентой идут бодрые стволы, вспыхивая и грохоча в тумане.

Матросы и маратовцы осторожно обкладывают Козий Бугор с тыла. Они не спугнут беспечных золотопогонников. Завтра их надо захватить живьем.

Козодоев по распоряжению Болтова до утра остался в Кремле с засадой.

В серо-синей сырости замирает решительно и тихо шаг маратовцев, матросов и арестованных, освобожденных из кремлевской гауптвахты.

– Брать тихо, братва, без галдежа, не орать.

– Этих сачков долго ли...

Вторая.

Утро вышло в свет синее в седом тумане. Вдруг туман зашатался, утро толкнулось, прорвалось и выбежало, прыгнув по крышам.

А солнце...

Солнце, – это оно, – затеплило циферблаты и от тепла раскорячились серебряные стрелки.

VII.

В городе так тихо, будто у всего населения отвалились уши.

На Козьем Бугре, решившем судьбы мятежа, телами, с тыла ползшими в наступление с Болтовым во главе, телами этими примята пыль. В тиски двух атак, с двух сторон, зажали мятежников до свету; одиночное "ура"; последних воплей их никто не слышал: часть обитателей с Козьебугровской стороны беженцами еще с вечера перебралась в город.

Облака фиолетовые, синие, голубые, по изгибам и выпуклостям меняя все тона, выцветали, чтобы стать небесной бесконечностью. Тогда утро прибывало и зрело без всплесков, без звуков, желтело и золотилось, пышное, триумфальное.

– Слава богу, нет большевиков. Посмотрите как тихо.

ДВА СЛОВА ОБ ОТВЛЕЧЕННОМ СЕМЕЙСТВЕ.

Чай пахучий, горячий чай, (белый хлеб к чаю), идет Володя, (Володя) в Кремль на расправу с большевиками идет он, Володя, СВЕЖИЙ, ОТ ВЧЕРАШНЕГО ПОРОХА. Столовая – червонная сеть. Она вся провеяна светом, им одним по голубой скатертке шелестит солнышко. Солнышко звездочками сияет на золотых погонах, вшитых во френч.

Мать-старушка, ее лицо опухло, покраснело, все выросло в радостные, гордые глаза:

– Благослови тебя бог, сыночек.

У него под френчем горячая радость, чай как вино: – Россию спасли.

Сестра:

– Сегодня казаки придут. Милые станичники на приземистых, гривастых, горбоносых лошадях.

Горожане забывчивы, забыли лампасы, а ведь у казаков лампасы, песни у казаков заунывные.

Но есть главное:

твердая власть.

Полный и седобородый, отцовским басом:

– Твердая власть и законность – это главное.

На стене висит группа:

Сонечка со знакомыми казачьими офицерами в белых кителях, выцвело все, – давно это было, в 13-м г. в мирное время, когда юность высвечивалась червонной пылью по синей утренней эмали, когда законность согревалась горячим, пахучим чаем с до-красна топленым молоком, как сегодня.

– Кушай, родной, ты жертвуешь жизнью.

Бас густел:

– Он обязан, я – отец и это сознаю.

Володя смеется:

– Сознаешь, когда все кончилось нашей победой.

– Ну, для родины... мы все обязаны...

Беды нет, тревога новая, так это непривычно, будто родился кто-то в семье, или – взрослый ее желанный сочлен вернулся.

Уходит Володя.

Теперь улицы как звенящие ручьи по весне, из ручьев река всех белогвардейских организаций, сливаясь по Московской, течет радостная в червонном утре, загибаясь на повороте Советского проезда, широко и звонко разбивая кремлевский вход.

Великолепно организовано. Даже пропусков никто не спрашивает, глядя на сияющий погон с горячей звездочкой.

Предупредить. Броситься.

А как броситься?

Как пройти через город? Для сердобольных, по улице в серой чаще домов, в синей чаще еще непонятного, но уже страшного дня: капканы, капканы, капканы; не пойдешь – мучься.

На Козьем Бугре обыватели, все: с пороком сердца, с перебоями сердца. На Козьебугровских обывателей пал трепетный страх. Ночью замолчала перестрелка, молчанием осветило обстоятельства, сообразительных высветило: опасность. И уже нет места заблуждениям. Темный катился с Козьебугровского склона, как перекати-поле, слух и он как звон шел, как вода по водопроводным трубам, он становился органичным, неотъемлемым от городского затишья, перекати-поле прыгает по тротуару, вметываясь в каждое парадное.

– Сиди дома, тебе говорят.

Темнеет день. Темнотой обрастают комнаты закрываемыми ставнями снова. Известия падают глыбами, как и предположения. В занавешенных комнатах легчайший, плотный, шелковый шелестел запах нафталина.

Улицы звенят, так звенят ручьи весной, так же весной звенят, проламываясь, льдинки. Железный зев Кремлевских ворот жует и глотает звенящие льдинки. Разве у маратовцев на лбу написано, что они не мобилизованые!

– Славный караул.

После этой похвалы – волчьи ямы, засада; весь широкий кремлевский двор, – скорее не двор даже, а площадь, – открыт, а деться некуда, выбежать некуда, сзади матросский приклад, ограждающий все это, ограниченное белыми стенами, пространство от удаляющейся вселенной.

АРЕСТОВАНО:

112.

Еще

113

14

15

16... 7... 8...

Когда иссякли новые партии зеленых льдинок и льдистых шпор, когда кремлевские подступы уже не загребают идущих, когда сверкающие взгляды караула горят не из опущенных хитро ресниц, а пышат в упор ненавистью:

– Нельзя так, куда?

тогда перекати-поле, тогда слух клубится и, как в рупор, из дома в дом гудит:

Восстание ликвидировано.

Тогда и мобилизованные, густой жижей, никому не нужной и не интересной толпой натыкались на щетину:

распоряжения:

– В Красные казармы.

На щетину штыков и ежевых рукавиц, которые мятежников охватывали плотно, уплотняли, утрамбовывали, прессовали и вели под конвоем по Никольской к Красным казармам.

Но мобилизованных мало. Они вообще не собрались. Городские ждали казаков, сельские мирно пошли по домам: и на самом суровом лице иногда проползет заразительная улыбка.

Мятежный замысел выхолощен, самое нужное сделано, большевиков нет, комиссаров нет, мобилизация сорвана, всех, кого надо расстреляли нынче ночью. Домой надо, – и разошлись.

Официальное известие нависало сизо:

мятеж ликвидирован.

Ломало истерикой старушку. Старушка, как нынче утром выросла в улыбку, так вся теперь, через каких-нибудь полтора часа вытекла в сплошную слезу. Ломая, истерика бросила ее на диван:

– Володя, мальчик мой!

– Володя! там засада, ты слышишь? ты слышишь, там ловят! тебя поймают! тебя не отпустят.

Совершенно правильно: расстреляют, совершенно правильно: не помилуют; нарочные неизвестно от кого ездят по городу, собирают экстренное заседание Губисполкома и Горсовдепа.

Нельзя заниматься политикой.

– За что? За что? Я же говорила, нельзя, нельзя!

Во всей этой невнятной истерике слышалось новое захлебывающее слово: Болтов.

Как бы перезревший виноград золотой, как бы ослепительно начищенный и теплый, словно медная дверная ручка из-под кирпичного порошка, которым ревнивая хозяйка трет позеленевшие вещи, отделился от зеленого рассвета и встал день. – Разве день? – Разумеется, день. – С него начинался огненный уклад: революции. Можно, не опасаясь того, что, того и гляди, захватят, – выйти из конспиративной норы, секретной дыры, из тайной квартиры в этот огненный уклад: революции.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю