355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Михеенков » Пречистое Поле » Текст книги (страница 9)
Пречистое Поле
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:22

Текст книги "Пречистое Поле"


Автор книги: Сергей Михеенков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)

Пока Кузьма с Иваном вылезали на сухое и выжимали одежду, мужики навязали на веревках узлов, подергали, потуже затягивая их, уперлись подошвами сапог и истоптанных ботинок в рыхлую, рябую от коровьих копыт землю и потянули. Крякнули, засопели. Налегли раз, другой. На третий подалось, и в том месте, куда уходили натянутые, как провода, веревки, болото рыгнуло и заклокотало белым выбросом метана. «Наддай! Наддай, мужики!» – подбадривали они друг друга. Вскоре вслед за покатым гребнем бегущей к берегу волны показался черный край колокола. Мужики торопливее перехваты вали узлы веревок и не отрываясь смотрели туда, где, расталкивая вширь черную тропу, оставленную Кузьмой Колядёнковым и Иваном Прокопчиным, полз черный колокол. Возле самого берега пошло труднее. Они перекинули веревки через плечо, и снова те натянулись, как тросы, так, что вода и ряска мелким дождем посыпалась на мышцы напряженных солдатских рук и спин. И в это самое время Лебедь, видимо, натолкнулся то ли на камень, то ли на топляк, послышался тяжелый и будто задавленный немой болотной тяжестью вздох, протяжный, едва уловимый гул. «Слыхали? – зашептал и, запереглядывались, мужики. – Без языка, а стонет. Вот поди ж ты».

В полдень второго дня в середине Пречистого Поля на холме Всех Мучеников ударил колокол. Ударил троекратно, и гул его встал над селом и долго не опадал в безветрии, оплавляя тишину окрестностей.

Глава девятая. ПЛЕННЫЕ

На третий день утром, только-только поднялось над землею солнце, пока еще не чувствуя своей жаркой тяжести, и запарило, выедая росу, – вот об это самое время в Пречистое Поле, уже привыкшее к своим новым жителям, пришли, будто приблудились, еще трое. Лица их были серыми от пыли и усталости, а ввалившиеся глаза, ослепшие от соленого пота, и худоба тел свидетельствовали о крайнем истощении их организмов. Одежда на них была безобразной. На одном, по виду самом молодом, была шинель, подпоясанная куском телефонного провода, с прожженными в нескольких местах полами, серые подштанники, ботинки без шнурков и засаленная пилотка без звезды, глубоко надвинутая, так что закрывала уши и затылок. Двое других и вовсе шли босые, с непокрытыми головами, замотанными грязными, в бурых заскорузлых, потеках бинтами, и жалкие эти, ветхие повязки шевелились от изобилия червей под ними. Черви иногда выползали из-под повязок, видимо, уже не помещались там, и тогда те двое смахивали их усталыми руками, как отмахиваются от назойливых мух, к которым, впрочем, уже привыкли и на возню которых не обращали особого внимания. Они запрокидывали головы, мучительно глядя в высокое небо, уже заполненное зноем. Подойдя к крайнему дому, они посовещались, огляделись и осторожно постучали в переплет оконной рамы.

Дверь отворила молодка и тут же захлопнула ее, вскрикнув. Но погодя отворила опять, немного помешкала, видимо, привыкая к своим гостям, и вышла на крыльцо с горлачом в бережных руках. В горлаче белело, колыхалось налитое сбрезь молоко.

– Пейте, – сказала она, не в силах удержать в голосе дрожащую жалость. – Пейте на здоровье. Молоко хорошее. Свежее, утрешнее.

И вздохнула, и отвернулась, и было видно, как дернулся и стал западать ее подбородок.

– Спасибо, сестра, – сказал молодой, подождав, пока она справится с собой.

Он кутался в шинель, его знобило.

Напившись молока, все трое молча сели на нижнюю ступеньку крыльца и, сдвинувшись друг к другу худыми плечами, мосласто выпиравшими из-под ветхонькой одежонки, тут же уснули. Одолела их дорога. Видно, что долгонька была.

В Пречистое Поле пришли пленные. Федор Зенюков и братья Степаненковы, Карп и Григорий Парамоновичи. И весть об их приходе тут же облетела село.

Молодка постояла немного над нежданными пришельцами, прижимая к груди пустой горлач с темными молочными потеками на сизоватой матовости обожженной глины. За штакетником замелькали детские головки, послышались голоса бегущих. Молодка позвала торопливо. Там остановились, притихли, и вскоре две любопытных мордашки заглянули в пролет растворенной калитки. Это были Митька и Степанчиха.

– Ходите, детки, к народу. Позовите кого-нибудь из мужиков. И Александру Григорьевну обязательно позовите. Если ее нет там, то сбегайте в медпункт. Или домой. Найдите ее обязательно, детки. Пусть чемоданчик свой захватит. И бинтов побольше. Ну, бегите скорейши, чего стоите.

Митька и Степанчиха согласно кивнули головами, посмотрели еще раз на спящих, с любопытством и страхом одновременно, и, обгоняя друг дружку, пульнули по улице, так что пылью запахло.

Вскоре они вернулись. По той же дороге, тонко застланной отдыхающей пылью. А за ними шли их отцы, Василий Прасолёнков и Сергей Степаненков, и еще трое в неподпоясанных, видно было, что. только что натянутых на потные тела гимнастерках.

Спящих разняли и по одному перенесли в дом. Там им промыли марганцовкой раны, перевязали и уложили на кровать и на диван. Федора Зенюкова трясло. Медичка Александра Григорьевна, тоже прибежавшая вскоре, сказала, что у него малярия. Она разжала ему ложкой зубы н просунула таблетку. Федор на мгновение очнулся, – медленно разжевал таблетку и, морщась, проглотил ее судорожно. Через несколько минут и он успокоился и, закрыв серые с синеватым отливом веки, задышал ровно и глубоко, без содроганий и стонов.

А на другое утро косили. С вечера отбили, наладили косы, а чуть рассвело, Иван Полеухнн, заступивший в полночь в караул, разбудил Пречистое Поле, качнув тяжёлый, покрытый холодной мелкой росой язык колокола. Лебедь отозвался сдержанным гулом, осыпая со своих плеч стылые капли. Этого было достаточно, через несколько минут заскрипели калитки, там и сям послышались, хрипловатые спросонья, грубые голоса, хрюкнул где-то внизу, будто в овраге, мотор трактора, затрещал глупым однообразным треском и погодя, натужно преодолев в себе какой-то барьер, заработал успокоение и надежно. Потянулись, со всех сторон заполняя улицу живым говорливым половодьем, мужики с косами. Шли и шли, покачивая крутыми плечами. Много косцов пробудило и снарядило в луга в то утро Пречистое Поле.

А как косили они! Как косили они в то утро! Ах, как косили, боже ты мой! Они косили и плакали. Плакали от обиды, что столько сенокосов прошло, миновав их.

– Дядя, что ты плачешь? Дядя?

Одни из братьев Степаненковых, Карп, косивший самый бугор заливного луга, где трава была такая, что косы не протащить, оглянулся: девочка лет четырех-пяти стояла позади него и смотрела зелеными, прозрачными на солнце глазами из-под льняной, ровно, как трава, подстриженной челки. Карп Степаненков осторожно потрогал тугую, еще вчера вечером смененную матерью вот этой белоголовой девочки повязку, повязка держалась крепко, и сукровица, кажется, больше не сочилась, воткнул в землю косье, присел и подозвал к себе девочку. Та послушно, словно только и ждала того, подошла и повторила свой вопрос, и потрогала мокрые щеки Карпа Степаненкова.

– А плачу вот… Плачу… – только и было ответа. Девочка вздохнула сочувственно, дернула плечами, и только теперь Карп увидел в ее руках небольшой узелок.

– Что это там у тебя? – спросил он.

– Мама прислала, – ответила девочка. – Сказала, отнеси солдатику. И еще она сказала, чтобы ты, дядя, после покоса зашел к нам.

– После покоса? Зачем?

– Она перевяжет твою раненую голову.

Он смотрел в глаза девочки и думало том, какие ж красивые дети пошли у пречистопольцев.

Девочка вздохнула, потрогала пуговицу на его гимнастерке, улыбнулась, что, видимо, означало: я тебя, дядя, не боюсь – и спросила:

– Дядя, ты правда солдат?

– Солдат, миленькая, – кивнул он. – Солдат. Тут все солдаты. Вон и папка твой тоже солдат.

– Папка? Разве он тоже солдат? У него же нет такой одежды, как у тебя. Солдаты должны быть в форме, – наставительно сказала она.

– В форме? Это верно: Но он снял ее.

– Когда?

– Ты тогда еще не родилась. Давно это было. Понимаешь? Служба у него кончилась, он пришел домой и снял свою форму.

Что ж ее дома носить? А моя форма… Разве ж это форма? Была формат..

– И дядя Вася Тоже солдат? – опять спросила девочка, глядя на Василия Прасолёнкова, тоже отдыхавшего неподалеку.

– Да, и он солдат, детка, – ответил Карп.

– И дедушка Ваня тоже, что ли?

– И дедушка Ваня.

– Он же старый! А солдаты должны быть молодыми.

– Это он теперь состарился. А был и молодым Он был очень хорошим солдатом. Ты попроси его когда-нибудь, он тебе расскажет.

– А Митька?

– Митька? Это который?

– А вон, который с вашей Степанчихой дружит. Вот он.

– Митька? Митька тоже, когда вырастет, станет солдатом.

– Да? А разве так бывает, чтобы весь народ солдатом был?

– Бывает. В нашем народе, видишь, так и ведется. Солдат солдата сменяет.

– Как это?

– Одни гибнут, другие поднимаются. Одни старятся, другие растут.

Девочка понимающе кивнула головой. Она больше ничего не спрашивала. Увидела на скошенной травинке какого-то пёстрого жучка и стала разглядывать его и что-то шептать. Видимо, заклинание какое-то.

Карп встал, оглянулся и окликнул брата. Тот подошел, отирая клоком травы косу. «Гляди, Гриш, девочка какая беленькая». Григорий Степаненков воткнул косье рядом, отвел жало в сторону, достал кисет и, протягивая брату аккуратно оторванный клочок газеты, ответил: «Это ж Шуры, племянницы нашей, внучка. Родня».

Глава десятая. СХОД

Сенокосили два дня кряду. Четыре зари без роздыху. Травы напластали пропасть, только суши, не зевай. Выбили и некоей, выволокли беременям и на чистое и растрясли под жарким солнцем. Запарило в пойме и на лесных лугах и в лощинах, запахло сладко и желанно. Первое сено уже остожили, ладно прибрали до зимы, и было уже на что оглядываться пречистопольцам, уходя потемну в село на ночлег.

В один из дней, на несколько часов оставив дела, проводили на кладбище умерших.

Вернувшись с кладбища, Григорий Михалищин вошел в дом, постоял в нем, вслушиваясь в тишину, и вышел, будто услышав в той тишине такое, чего невозможно было выдержать.

В сарае отыскал косу, осмотрел ее, оттер наждаком от рыжего налета ржавчины, отбил полотно, замочил в ручье рассохшееся косье и пошел к мужикам. Не вынесла его истерзанная душа одиночества в доме, разом опустевшем без Павлы, будто осеннее поле, зализанное холодными неприкаянными ветрами и дождями и, казалось, навсегда покинутое людьми.

На лугу встал вслед за Иваном Филатенковым и молча пошел за ним, и долго косил, не поднимая головы, пока пот не застлал глаза. Иван тоже молчал, только оглядывался время от времени, то ли старался не упускать дистанцию, то ли по другой какой причине.

Уже под вечер, затупив косы в последний раз, пречистопольцы кто пешком, кто на машинах и тракторах, кто на мотоциклах и велосипедах, словом, кто как вернулись в село и стали собираться у холма под Лебедем на сход.

Собирались долго, но зато уж пришли все. Даже столетние старики, о жизни которых и вовсе забыли, по такому случаю, какого в Пречистом Поле, кажись, век не бывало, ожили, сползли с печей и полатей, умыли закоростевшие лица, зачесали давно не чесанные бороды, надели пиджаки с Георгиевскими крестами и потускневшими советскими орденами и медалями и потихоньку, в сопровождении правнуков и другой родни, заколтыхали на луговину в центр села.

Народ прибывал и прибывал, подбивался к толпе, охватывая полукольцом холм под Лебедем.

Председатель сельсовета Степан Петрович Дорошенков разыскал электрика, что-то пошептал ему, и через несколько минут от ближайшего, шагов За сто, столба тот и двое солдат, кто именно, в загустевшей темноте уже не разобрать было, размотали катон белого, как лозовая заболонь, провода, перекинули его через звонницу, приладили патрон, и над площадью мигнул и вспыхнул, заколыхался размашисто яркий свет огромной, похожей на прожектор лампочки. Провод осторожно протянули назад, лампочка поднялась выше и зависла под самым колоколом. Люди поднимали головы, и теперь им казалось, что Лебедь увеличился в размерах, он занимал теперь все небо над белой, как печь, стеной звонницы.

Из сельсовета, тоже по распоряжению Дорошенкова, принесли стол, застелили его куском красной материи, и Степан Петрович, потирая загрубевшие от топорища и косья широкие ладони, с нетерпением ждал, когда народ наконец соберется и станут, по обыкновению, вначале покашливать, а потом требовать, чтобы начинали. Люди, между тем, все подходили и подходили. Кто пробирался через мерцающую папиросными огоньками толпу и садился впереди прямо на землю, кто приставал к миру сзади, кто сбоку. Солдаты смешались с сельчанами, родными и близкими, и сейчас их почти невозможно было различить. Только братья Степаненковы и Федор Зевюков стояли отдельно, поодаль, и, молча, терпеливо ждали, что будет, изредка беспокойно блестя глазами по сторонам. Свежая повязка на голове Карпа Степаненкова светилась, отражая свет лампочки, воздвигнутой на звонницу. Да и тех, увидел краем озабоченного глаза Дорошенков, вскоре увели под руки, втолкнули в людскую гущу.

Кто-то позвал Дорошенкова полушепотом, Степан Петрович оглянулся и увидел бухгалтера Семена Николаевича Глухоченкова.

– Петрович, тут вот что. Ты сейчас будешь собрание открывать. Так для начала, вроде как для справки, предоставь слово мне.

– А зачем тебе, Семен Николаевич, слово? – спросил предсовета и, памятуя о недавнем их разговоре в кабинете Кругова, попытался заглянуть в глаза Глухоченкову, но тот стоял спиной к лампочке, и Дорошенков ничего не разглядел, только глаза натрудил до слез.

– Как для чего? Деньги… Материалы все растащили. Все денег стоит. Склады вскрыли. Потом за все платить придется. Потом за все спросится. Что, думаешь, я не прав? И с тебя, между прочим, как с полномочного представителя советской власти, тоже спросят. А может, даже с тебя больше всех и спросят.

– Кто это спросит?

– Найдутся спрашиватели. Спрашиватели, будь спокоен, всегда найдутся. Э-э, тебе ли, Петрович, объяснять это. Ну кто мы такие есть? Исполнители Подручные. Мелкая сошка.

Над нами вон сколько инстанций стоит. И всем мы с тобою, Петрович, подотчетны. Так что спросят, и ого-го как еще спросят! Они, солдаты-то, гляжу, вроде присмирели немного. Ты только дай мне минуту-другую, я скажу, чтобы деньги собирали. Они ж сами понимают, что все денег стоит. Пускай не жмутся колхознички. Пускай чулки-то малость поразвяжут. Что им стоит? Миром-то? За тес там, за гвозди, за шифер. Ты, Петрович, не серчай на меня за прошлый разговор. Так что вот Так. Соберем денежки и оприходуем по всем правилам. В кассу колхозную внесем. Это ж справедливо будет, Петровича Во всех отношениях справедливо.

– Да так-то оно так, – засомневался Степан Петрович Дорошенков, – только не время вроде.

– Время, Петрович, время, – замахал руками Глухоченков. – В том-то и дело, что очень даже время. Упустим его, тогда поздно будет. Они ж сейчас, гляди, какие.

– Какие?

– Да такие, что… – Что?

– А что ты на меня опять петухом наскакиваешь? Ты успокойся, успокойся. Они сейчас такие, что за рублем не постоят. Они сейчас, тронь их за рукав, последнюю рубаху с себя потянут. У них сейчас другое на уме. А рубль – тьфу! Плохо, Петрович, народ, толпу, так сказать, чувствуешь. А тебе это надо, ой, надо тебе, Петрович, народ глубже видеть. Чтобы всю его, так сказать, натуру – как на ладони. Народ надо знать. Чувствовать, кто чем дышит. Чтобы управлять как следует. Ну, так что? Дашь мне слово?

– А где Кругов? – спросил без всякой связи Дорошенков, но бухгалтер почувствовал, что связь есть, и усмехнулся:

– Да тут он где-то. Только недавно видел. Хочешь в президиум пригласить?

– Нет. Президиума не будет.

– Не будет? Ну и правильно, что не будет. Очень верно ты решил. Поменьше бюрократии. Так как насчет слова мне? А, Петрович?

– Нет, Семен Николаевич, не время сейчас тебе об этом, о деньгах, разговор разговаривать.

– А я говорю, дай мне минуту, – Глухоченков схватил предсовета за рукав.

– Ты, Семен Николаевич, вот что, убери руку. Убери по-хорошему. Хватит меня, как слепого дурачка, за шкирку водить. Я тут как-никак советская власть. И я решать буду, что и как.

– Ты? Ты – власть? – Голос Глухоченкова сразу потвердел. – Власть он… Ты, Дорошенков, этим словом только забавляешься. Мне шутить с тобою некогда.

– А я и не шучу. Я вполне законно говорю. Понял? – Неужто и вправду силенку почувствовал?

– Почувствовал. Я знаешь что почувствовал? Я почувствовал, что спина у меня заболела. На сгибе.

– Так ты ж сам гнулся. Тебе ж самому так, согнувшись, легче было жить. Так что из корысти ты свою болезнь нажил.

– Да, может, и гнулся. А теперь не буду.

– Что, неужто в другом месте заболело?

– Заболело. Очень даже заболело. Сейчас там у каждого болит. Кто совесть еще не растерял.

– А ты, Петрович, что, не растерял ее, совесть-то?

– Нет, я еще не всю растерял, Семен Николаевич. Вот в чем штука! Не всю! Я вот нынче разогнулся и, может, впервые себя человеком почувствовал.

– Стёпа, – бухгалтер похлопал предсовета по плечу. – А ты послушай-ка, какую я тебе загадочку загадаю. Пройдет, значит, к примеру, день, за ним и другой, и уйдут наши пришельцы туда, откуда пришли. Так вот вопрос к тебе: что тогда будет? Молчишь? Не удивительно. Трудный вопрос. Признаю. Так как, даешь мне пару минут для информации.

– Говори, черт с тобою. Только недолго.

И вот из середины людского гуда и движения кто-то наконец крякнул Дорощенкову, что пора бы и начинать, что Ждать больше уже некого, все Пречистое Поле как есть тут. Степан Петрович-потер разом вспотевшие ладони и пошел к столу, покрытому куском красной материй. Он шел и думал о только что состоявшемся разговоре с бухгалтером Глухоченковым. Замутил он ему душу. Надо было послать главбуха куда подальше, а то ишь, гад, под самый дых бьет. Надо было сразу, как только подошел, и пугнуть его от себя. А теперь… Теперь Степан Петрович почувствовал, что и сам уже уверовал в необходимость сбора денег. А что, придет время, ведь и действительно спросят. Тут главбух прав, спрашивателей, ой, как много! Спрашивателей вон нынче больше, чем пахарей. И что ни год, то тьма ихняя все гуще. «Эх, – с отчаянием подумал Степан Петрович уже перед самым столом, – отдал я им вожжи, отпустил, дурак, вот они теперь и погоняют. Куражатся. Да так, что ни кнута, ни коня не жалеют. Не свое – дармовое. Ну, вот и дошел до стола. Теперь надо повернуться лицом к народу и говорить. А что? Что я им могу сказать?»

– Дорогие односельчане! – начал торжественно предсовета Степан Петрович Дорошенков. – Вот и собрались мы все. Все! В этот необычный факт трудно поверить, товарищи дорогие, но он налицо.

Он кашлянул, замялся, спохватившись, что напрасно, наверное, сказал это «товарищи дорогие», что и вообще надо как-то иначе говорить, другими словами, что надо говорить не как на исполкомах и сессиях, там-то как раз было проще, там он всегда знал, что сказать и как сказать, там почти всегда было по бумажке. А тут ведь такое не пройдет. Не пройдет… Он вспомнил, что ночью – ведь не спал же из-за этого выступления всю ночь! – приходили к нему простые, нужные и правильные слова. А теперь вдруг куда-то все провалилось. И Глухоченков еще со своим крохоборством… Ведь вначале ж надо свое слово сказать, а уж потом – ему предоставить. «Эх, сбил он меня, стронул, гад, с мысли. Жалко ему стало материальных ценностей для народа…» И хотел было уже плюнуть Степан Петрович на приставания бухгалтера насчет денежных сборов, но подумал вдруг, что ведь вот действительно скоро пройдет эта смута, уйдут мужики, не насовсем же они пришли, что правда, то правда, и надо будет жить дальше, что жить-то дальше придется не как-то там иначе, а все же, куда ни крути, давно заведенным порядком. Потому как другого нет. И тогда уж Семен Николаевич припомнит ему этот сход. У кого-кого, а у него, точно, ничего даром не проходит. У него бухгалтерия точная. «Отпляшется он тогда на моих косточках. Эх, вернулись бы мужики насовсем! Как бы зажили мы тогда! Как бы захозяйствовали!»

Сход уже начал шуметь, люди задвигались, иные стали посмеиваться над замешательством предсовета, мол, это тебе не с трибуны по праздникам головы дурить. Другие терпели молча. А кто-то крикнул:

– Петрович, что замолк? Крой дальше! Только по писаному не надо! Попроще давай!

Степан Петрович облизал пересохшие губы, пошевелил одеревеневшим языком, но так ничего и не сказал толком, махнул рукой и кивнул Глухоченкову: давай, мол, говори, черт с тобой.

Семен Николаевич неторопливой походкой подошел к столу и, улыбаясь и помахивая поднятой над головой рукой, на что в людской гуще кто-то из женщин насмешливо заметил, что вот, мол, главбух наш, как артист, вышагивает, остановился и некоторое время требовательно вглядывался в лица собравшихся. Сход действительно вскоре утих. Глухоченков уперся в стол кулаками и сказал:

– Мужики! С руки ли нам, земляки дорогие, так вот, на сухую, так сказать, разговор наш начинать?

– Не с руки! Знамо, не с руки! Указ горло засушил! – забасили и несколько голосов пречнстопольцы; по голосам можно было понять, что Глухоченков попал в самую точку, такое начало народу понравилось.

– Указ, верно. Указ, он хоть и указ… – Да его без нас писали! Не нужен нам такой указ! – опять забасили в толпе.

– Минуточку! Минуточку! Нет, братцы, – поправил их Глухоченков, – указы мы уважаем. Потому как мудрыми людьми они писаны. Но! – И тут он поднял над головой палец; палец у него немного дрожал, чего, правда, никто не заметил, и сход на мгновение замер, словно подчиняясь загадочной значительности жеста оратора. – Случай-то, как понимаете, особенный. Тут дело такое, что никакими указами и законами не оговорено. Ис-клю-чи-тель-но-е дело! Валентина! – позвал Глухоченков и начал высматривать кого-то в толпе. – Где завмаг?

– Здесь! Вот она!

– Валентина? Ты, Валентина, не хоронись, – дорогая ты наша кормилица и поилица! У тебя, я знаю, четыре ящика белой оставалось?

Толпа сразу одобрительно загудела.

– Ну, и что ж из того, что оставалось? – ответила Валентина, дородная, видная женщина в платье из темной, видимо, очень дорогой материи с бледно-розовыми аляповатыми цветами.

– А то, Валюша, родная ты наша, что у мужиков глотки пересохли. От такой-то невеселой жизни. Вон сколько сена сегодня наворочали! Так что если бутылочку не откупорить, несправедливо получится. Правильно я говорю, мужики? А, мужики?

– Правильно! Не жмись, Валентина!

Толпа одобрительно зарокотала еще десятком мужских голосов.

– А я что? – спокойно продолжала Валентина, поправляя на бедрах платье. – За законом и порядком пускай начальство следит, мое дело – магазин. Мне скажут продавать, я и продаю. А скажут, чтобы не продавала, я и не продаю. У меня всегда порядок. А те девяносто три головки стоят в подсобке. Сказано было не продавать, я и не продавала. Мне что…

Толпа опять загудела мужскими и зажужжала женскими приглушенными голосами; женские голоса настолько были приглушены преобладавшими мужскими, что не понять было, одобряют они затею бухгалтера Глухоченкова с выпивкой или, наоборот, осуждают. Поскольку от них можно было ожидать в такую минуту и того и другого.

– Одну минуточку, товарищи! – встрял было предсовета. – Постой, Петрович, мы тебя послухали, дай другого послухать! Мы ж тебя слухали, не мешали, – тут же перебили его.

– Пускай бухгалтерия говорит! – закричали там и тут обеспокоенные и настороженные голоса. – Может, этот толком что скажет. Говори! Говори, Глухоченков, раз взялся!

– А я о том и говорю, что раз белые головки еще целы, а Валентина тут, то надо бы сбегать за ключами и нести ящики сюда. Что ж мы, так и не посидим, что ли, по-человечески? Все вместе?

– Давай! – Закричали ответно сразу отовсюду. – Тащи сюда водку! Айда, бабы, за закусью! Распечатывай свою лавку, Валюха! А то небось там все прокисло!

– У меня никогда ничего не прокисает, – ответила невпопад Валентина.

Слова ее тут же потонули в хохоте и подначках. Пречистое Поле хмелело от предчувствия выпивки.

Только теперь Степан Петрович Дорошенков до конца понял все. «Вон куда ты, Семен Николаевич, оглобли заломил», – сказал он себе и, чувствуя, что сейчас может произойти непоправимое, стал искать в толпе председателя колхоза. Но Кругов, видать, прятался за спинами, толокся где-то в задних рядах, и Дорошенков сам было опять попятился к столу, но остановился: там, уже по-хозяйски, размахивал руками Глухоченков. Народ слушал его.

– Ну да, – недоуменно ответила Валентина, – так я вам и открыла магазин. Это вам не склады курочить. Платить кто будет?

– Как кто? – Как кто, Валюша? – Из толпы вывихнулся под свет лампочки Иван Прокопчин и, откинув полу распоясанной шинели, вытащил из кармана брюк сверток каких-то бумажек, послюнил большой палец, подмигнул бухгалтеру Глухоченкову и начал разворачивать сверток, расправлять, перелистывать бумажки. – Вот, – сказал он, – бери. Это мой пай. Тут много, рублей триста. Было время, домой хотел отослать, да не отослал.

И он положил на стол пачку тридцаток, пристукнул ее кулаком и крикнул, обернувшись к народу:

– Давай, мужики, выворачивай карманы. Ссыпай все в кучу. У кого сколько.

И посыпались на застеленный красной материей стол разноцветные бумажки, затертые, сложенные вдвое и вчетверо, и совсем новенькие, хрустящие, словно сухие липовые листья.

– Выкладывай, славяне! Давай, кто в раскур пустить не успел.

«Да, подобрал Глухоченков ключики к миру, подобрал, что и говорить», – думал предсовета, стоя поодаль с опущенными руками и не зная, что ему делать, тоже принять участие в складчине или все же уйти. Но тут произошло нечто, что резко повернуло события в другую колею.

Глухоченков начал складывать деньги. И, складывая вдруг поднес к глазам одну бумажку, другую и сказал:

– Да что ж это земляки, за деньги? Это ж старые деньги! На них же теперь ничего не купишь. Их же давно из обращения изъяли. Их теперь разве что детям, играть, или туалеты…

– Что? – вновь продрался к нему сквозь тесную людскую стену Иван Прокопчин,

– А то, что деньги, говорю, не те.

– Как не те? – настаивал Иван, видимо, почувствовав, что если и дальше так все пойдет, то обещанная выпивка, запросто может накрыться.

– А так, не те. Смотри, какие сейчас десятки. Видишь, какие сейчас червонцы печатают? А вы тут тридцаток старозаветных нашвыряли. Их теперь и вовсе нет. Так что такие ваши деньги не пойдут.

И Семен Николаевич, даже не взглянув на Ивана Прокоп-чина, начал ловко сортировать бумажки: одни – в одну кучу, другие – в другую. И получилось так, что «негожих» оказалось больше.

– А погодь-ка, главбух, останови свою арифметику. Я что-то в ней ни хрена не понимаю, – решительно нагнулся к нему Прокопчин.

– Ну? Что тебе не ясно? – поднял глаза Глухоченков.

– Мне то не ясно, что деньги… Ты что их так швыряешь? Они что, не советские, что ли? Ты знаешь, где их нам выдавали?

– Не знаю. Меня это не интересует. Деньги вполне советские, только уже не в обороте. Я же сказал. Их даже в банке не обменяют. Они теперь – бумага. Просто бумага, и все.

– Вы слыхали, мужики? Нет, вы слыхали? Наши деньги давно, оказывается, обесценились! Наши деньги, вот, вот эти, оказывается, теперь ничего не стоят! Они – бумага! Дерьмо! Вы слыхали, что он сказал? – И Иван Прокопчин схватил в горсть пачку тридцатирублевок и встряхнул ею над головой. – Нет, он же что сказал, гад! Он сказал, что наши деньги – дерьмо! А сам ты кто такой, а? Что-то я твой портрет ни на стройке не видел, ни на покосе. А? И как ты в наш колхоз попал? Видать, из Осипковой родни забрел к нам? Может, ты и окоп помогал ему копать? Да я, братцы, догадался, кажись, зачем он с нами эти жмурки затеял. Мужики! Он же, гад, споить нас хотел! Чтобы мы перепились тут, как… А потом с нами что хочешь, то и делай! Мужики, да его за такое надо к Осипку – в окоп. Тот – из винтовки. А этот… Бей его, мужики! – Иван замахнулся кулаком с зажатыми в нем тридцатками.

Но ударить бухгалтера ему не дали, схватили сзади, навалились откуда-то сбоку, придавили к земле, заломили руки. И держали так до тех пор, пока не успокоился, пока не сошла с губ бледность и не унялись трясущиеся руки.

– Стойте! Товарищи! Стойте! – Это вышел к красному столу Григорий Михалищин.

– Григорий! – закричали ему сразу, затопив яростью своих голосов его одинокий негромкий голос. – Ты что, Григорий, не видишь, что тут творится! Они ж весь колхоз под свой чин подмяли! Правильно Иван сказал, на покосе их не было, а тут они, гляди, первые за словом лезут!

– Да не в них дело, – закричали другие, такие же неистовые голоса. – Они тут тоже, похоже, пешки. Тут, братцы, если разбираться, выше бери – район!

– Верно! Верно, сельчане! Тут только приказчики, а баре там» в Новоалександровской, сидят!

– Что тут толковать! Командуй, Григорий, сбор! Пора тряхнуть и Новоалександровскую!

– Пора! Пора! Давай, мужики, в строй! Разбирай винтовки!

– А и правда, братцы, надо бы их там тоже, которые в Новоалександровской… Флаг им красный поправить!

Солдаты начали выбиваться из толпы и спешно, без суеты, молча строиться под звонницей. На левый фланг встали пленные, Федор Зенюков и братья Степаненковы, Карп и Григорий Парамоновичи, с ними Иван Младший, Иван Шумовой, Василий Прасолёнков и еще несколько пречистопольских мужиков.

– Э, давай, Григорий! Что ж, раз такое дело заварилось! А терпенья нашего больше нету! Смотри, Григорий, как они народ замордовали! Молчат вон пречистопольцы. Земляки, что молчите? Как воды в рот набрали.

– Точно. Главбуха этого давно бы из колхоза поперли. А вот поди ж ты, молчат.

– Стойте! – Григорий поднял руку. – Погодите. Выступить успеем всегда. Не ожесточайтесь. Подумать надо.

– Да что тут думать, Григорий! Командуй в походную колонну! Резанем на станцию, и вся недолга!

– Правильно! Пора винтовки из козел разбирать! На рассвете там будем, посмотрим, что там творится!

И тут Григорий сказал то, что остановило всех, рассыпало образовавшийся было строй, состоявший наполовину из солдат, а наполовину из пречистопольских мужиков и парней, прекратило разговоры и уняло особенно разгорячившиеся головы!

– Туда, – сказал он тем же тихим голосом, – свои придут.

– И верно, мужики, – отозвались ему, – там их, может, побольше нашего взвода будет. Там, может, таких, как мы, рота наберется.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю