Текст книги "Воспоминания"
Автор книги: Сергей Сазонов
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 24 страниц)
Едва ли было возможно великой державе дать большее доказательство своего миролюбия, чем то, которое заключалось в предложенной мной графу Пурталесу формуле. Россия соглашалась приостановить свои военные приготовления в ответ на один отказ Австро-Венгрии от посягательства на государственную независимость Сербии, не предъявляя ей со своей стороны требования о немедленном прекращении начатых ею военных действий и демобилизации на русской границе. Это предложение было, с моей стороны, превышением власти, так как я не имел полномочий идти так далеко в моих переговорах с центральными державами. Я мог взять на себя ответственность за него только потому, что знал, что в глазах Государя единственным пределом уступчивости и примирительности служили честь и жизненные интересы России и что совет министров был настроен не менее примирительно, чем император Николай II.
Через несколько часов после вручения означенной формулы германскому послу я получил от нашего посла в Берлине С. Н. Свербеева телеграмму, в которой он сообщал мне, что передал статс-секретарю по иностранным делам моё предложение, сообщенное одновременно и Пурталесом, и что г-н фон Яго объявил ему, что он считает наше предложение неприемлемым для Австрии [XXXVII] [XXXVII] Оранжевая книга. Франц. изд., № 63.
[Закрыть]. Между берлинским и венским кабинетами установилось, очевидно, такое полное единодушие, что один мог говорить за другого. С каждым часом последние наши надежды на сохранение мира улетучивались, и необходимость принятия мер самозащиты становилась все настоятельнее.
Этот же день принёс мне другую весть из Берлина. Свербеев телеграфировал мне, что декрет о мобилизации германской армии был подписан. Не теряя ни минуты, я сообщил это известие военному министру и начальнику генерального штаба. Я должен признаться, что после моих разговоров с германским послом оно меня не удивило. Около полудня 30 июля в Берлине появился отдельный выпуск германского официоза «Lokal Anzeiger», в котором сообщалось о мобилизации германских армий и флота. Телеграмма Свербеева с этим известием была отправлена незашифрованной в Петроград через несколько минут после появления означенного листка и получена мной часа два спустя. Вскоре после отправления своей телеграммы Свербеев был вызван к телефону и услышал от фон Яго опровержение известия о германской мобилизации. Это сообщение он передал мне также по телеграфу без всякого замедления. Тем не менее на этот раз его телеграмма попала в мои руки со значительным запозданием. История появления известия о германской мобилизации до сих пор не вполне выяснена. Несомненно одно: оно появилось на другой день после заседания в Потсдаме Коронного совета и так или иначе с ним связано. Никто, конечно, не удивится, что к этому известию в России отнеслись весьма серьезно и что декрету о мобилизации армии больше поверили, чем его опровержению. Германские источники относятся к ней различно. Официальные или сочувствующие правительству издания не придают ему никакого значения, оппозиционные же считают его соответствующим истине. Во всяком случае само германское правительство допускает, что оно не осталось без влияния на решение России в вопросе об объявлении всеобщей мобилизации 31 июля. Так, Бетман-Гольвег писал Лихновскому, что он думает, что русскую мобилизацию можно объяснить ложными слухами, хотя и тотчас опровергнутыми, о германской мобилизации, которые ходили 30-го по городу и которые могли быть переданы в Петроград [XXXVIII] [XXXVIII] Сборник Каутского. Ч. III, № 488
[Закрыть].
Это были не слухи, а определенное сообщение отдельного выпуска официозного органа.
У этой истории есть ещё и другая сторона, в одинаковой мере не раскрытая. Это – причина непонятного запоздания второй телеграммы Свербеева, которой он, со слов фон Яго, опровергал первую. Ближайшее объяснение этого странного факта, само собой напрашивающееся, то, что замедление передачи этой второй телеграммы было умышленное. Доказательств этому, разумеется, нет и быть не может, но мнения многих лиц, обративших в печати своё внимание на это обстоятельство, сходятся на том, что запоздание телеграммы русского посла было не случайное и произошло по распоряжению германского правительства, имевшего в виду этой мерой ускорить объявление русской мобилизации под первым впечатлением сообщения «Lokal Anzeiger», затем опровергнутого, и таким образом выставить русское правительство в глазах всей Европы и особенно германского общественного мнения виновником войны. Я не имею неопровержимых данных утверждать, что это было так, но ввиду упомянутой выше заботы германского правительства о том, чтобы по соображениям внутренней политики сложить всю вину за возникновение европейского пожара на Россию, означенное толкование заслуживает быть принятым во внимание.
Как бы то ни было, было ли сообщение «Lokal Anzeiger» маневром германского правительства или результатом нескромности какого-нибудь лица, узнавшего о подготовляемой или уже начатой тогда германской мобилизации, в Петрограде в связи с приходившими с границы известиями объявлению Берлинской официозной газеты было придано именно то значение, о котором упоминает германский государственный канцлер в вышеприведенной своей телеграмме к германскому послу в Лондоне.
Около двух часов дня 30 июля начальник генерального штаба генерал Янушкевич телефонировал мне, что ему необходимо было переговорить со мной о последних сведениях, полученных в штабе, что у него в кабинете в эту минуту находился военный министр и что они оба просят меня зайти к ним. Идя в здание главного штаба, где жил Янушкевич и которое находится в пяти минутах ходьбы от министерства иностранных дел, я предугадывал то, что мне придётся услышать. Я застал обоих генералов в состоянии крайней тревоги. С первых же слов я узнал, что они считали сохранение мира более невозможным и видели спасение только в немедленной мобилизации всех сухопутных и морских сил империи. Об Австро-Венгрии они почти не упоминали, вероятно, потому, что оттуда нам уже нельзя было ожидать никаких сюрпризов, так как намерения её относительно Сербии были вполне ясны, и что ввиду надвигавшейся со стороны Германии опасности австрийская отходила на второй план и представлялась малозначащей. Генерал Янушкевич сказал мне, что для него не было ни малейшего сомнения, благодаря специальному осведомлению, которым располагал генеральный штаб, что германская мобилизация подвинулась вперёд гораздо дальше, чем это предполагалось, и что ввиду той быстроты, с которой она вообще могла быть произведена [15] [15] По выражению Мольтке, германская армия находилась в состоянии постоянной мобилизации.
[Закрыть], Россия могла оказаться в положении величайшей опасности, если бы мы провели нашу собственную мобилизацию не единовременно, а разбили бы её на части. Генерал прибавил, что мы могли проиграть войну, ставшую уже неизбежной, раньше, чем успели бы вынуть шашку из ножен. Я был достаточно знаком со степенью германской военной подготовленности и с многочисленными недостатками и пробелами нашей собственной военной организации, чтобы не усомниться в справедливости слов Янушкевича. Я ограничился тем, что спросил, доложено ли об этом Государю. Генералы ответили мне, что Государю в точности известно истинное положение вещей, но что до сих пор им не удалось получить от Его Величества разрешение издать указ об общей мобилизации и что им стоило величайших усилий добиться согласия Государя мобилизовать четыре южных военных округа против Австро-Венгрии даже после объявления ею войны Сербии и бомбардировки Белграда, несмотря на то, что сам Государь заявил кайзеру, что мобилизация у нас не ведёт ещё неизбежно к открытию военных действий. Ту же разницу между мобилизацией и войной проводили у нас на всех ступенях нашей военной администрации, и это было хорошо известно всем иностранным военным представителям в Петрограде. Генерал Янушкевич во время этого хорошо памятного мне разговора сообщил мне, что наша мобилизация могла быть отложена ещё на сутки, как крайний срок, но что затем она оказалась бы бесполезной, так как не могла бы быть проведена в должных условиях, и что ему в этом случае пришлось бы снять с себя ответственность за последствия дальнейших промедлений.
Ввиду чрезвычайной важности минуты начальник генерального штаба и военный министр убедительно просили меня переговорить по телефону с Государем, находившимся в Петергофе, и постараться повлиять на него в смысле разрешения принять нужные меры для начала всеобщей мобилизации.
Мне не приходится говорить о том, с каким чувством я принялся за исполнение этой просьбы, касающейся области мне совершенно чуждой и, по существу своему, нелегко примиримой со складом моего характера и моих убеждений. Я тем не менее взялся выполнить возлагавшееся на меня поручение, усматривая в нём тяжёлый долг, от которого я не считал себя вправе уклониться в такую страшную по своей ответственности минуту. Я должен сделать здесь оговорку личного свойства. Я не был другом ни генерала Сухомлинова, ни генерала Янушкевича, и простого их утверждения было бы недостаточно в обычное время, чтобы заставить меня переменить мой взгляд на какой-либо вопрос, которому я придавал серьезное значение. Но в данном случае дело обстояло иначе. Во-первых, я лично был не менее, если не более их, подготовлен услышать от них то, что они мне сказали, так как сведения, которыми я располагал, хотя и были менее точны со стороны технических подробностей, укрепляли меня в том, что взгляд генералов не только на очевидную неизбежность войны, но и на возможность её неожиданного возникновения в каждую минуту совершенно совпадал с моим собственным осведомлением, почерпавшимся чаще из первоисточников, чем из вторых рук. Во-вторых, я хорошо знал, что ни генерал Сухомлинов, ни генерал Янушкевич не были настроены воинственно, и тем более заражены германофобией, которой болели ещё у нас молодые офицеры, и то в значительно меньшей степени, чем это было вскоре после Берлинского конгресса, когда интересы России были преданы Бисмарком интересам наших всегдашних врагов австрийцев и тогдашних врагов – англичан. С тех пор сменилось целое поколение, и наши раны зарубцевались. Чтобы раскрыть их, надо было случиться событиям чрезвычайным, а те, которые с быстротой грозовой тучи на нас надвигались, не успели ещё проникнуть в сознание нашей армии. К тому же русские германофобы принадлежали к числу так называемых политических генералов, тип которых стал исчезать после смерти Скобелева или измельчал до полной безвредности. Помимо всего этого, глубокая искренность тона моих собеседников и горячая их патриотическая тревога убедили меня, что мне было невозможно не сделать того, о чём они меня просили, как бы тягостно оно для меня ни было.
Я соединился с телефоном Петергофского дворца. Прошло несколько минут мучительного ожидания, прежде чем я услышал голос, которого я сразу не узнал, человека, очевидно не привыкшего говорить по телефону и спрашивавшего, кто с ним говорит. Я ответил Государю, что говорю с ним из кабинета начальника генерального штаба. «Что же Вам угодно, Сергей Дмитриевич?» – спросил Государь. Я ответил, что убедительно прошу его принять меня с чрезвычайным докладом ещё до обеда. На этот раз мне пришлось ждать ответа ещё дольше, чем раньше. Наконец голос раздался снова и сказал: «Я приму вас в три часа». Генералы вздохнули облегченно, а я поспешил домой, чтобы переодеться и ещё до половины третьего выехал в Петергоф, куда прибыл к назначенному мне часу.
У Государя никого не было, и меня тотчас же впустили в его кабинет. Входя, я заметил, при первом же взгляде, что Государь устал и озабочен. Когда он здоровался со мной, он спросил меня, не буду ли я иметь чего-либо против того, чтобы на моём докладе присутствовал генерал Татищев, который в тот же вечер или на другой день утром собирался ехать в Берлин, где он уже несколько лет занимал должность состоящего при императоре Вильгельме свитского генерала. Я ответил, что буду очень рад присутствию на докладе генерала, которого я давно знал и с которым был в хороших отношениях, но выразил вместе с тем сомнение, чтобы Татищеву удалось вернуться в Берлин. «Вы думаете, что уже поздно?» – спросил Государь. Я мог ответить только утвердительно.
По звонку Государя через минуту в кабинет вошёл генерал Татищев. Это был тот самый Татищев, о котором не только знавшие его лично люди, но и все, кому известна трагическая история его бесстрашной смерти в Екатеринбурге вместе с Государем и всей его семьей, сохраняют благоговейную память, как об одном из благороднейших и преданнейших слуг Царя-мученика.
Я начал мой доклад в десять минут четвертого и кончил его в четыре часа. Я передал Государю подробно мой разговор с военным министром и начальником генерального штаба, не пропустив ни одной подробности из слышанного мной от них, и прибавил к этому последние полученные в министерстве иностранных дел известия из Австрии и Германии, которые были ещё неизвестны Государю. Все они не оставляли сомнения в том, что положение за те два дня, что я не видел Его Величества, настолько изменилось к худшему, что не оставалось больше никакой надежды на сохранение мира. Все наши примирительные предложения, заходившие далеко за пределы уступчивости, которой можно ожидать от великой державы, силы которой ещё не тронуты, были отвергнуты. Та же участь постигла и те предложения, которые были сделаны, с нашего согласия, сэром Эд. Греем и которые свидетельствовали о не меньшем нашего миролюбии британского правительства. Перейдя к вопросу о всеобщей мобилизации, я сказал Государю, что вполне разделяю мнение генералов Янушкевича и Сухомлинова об опасности всякой дальнейшей её отсрочки, так как по сведениям, которыми они располагали, германская мобилизация, хотя и не объявленная ещё официально, тем не менее была уже значительно подвинута вперёд благодаря совершенству германской военной организации, позволявшей без шума, путем личного призыва выполнить значительную часть мобилизационной работы и затем, после объявления мобилизации, завершить её в самый короткий срок. Это обстоятельство создавало для Германии громадное преимущество, которое могло быть парализовано нами, и то до известной только степени, своевременным принятием мобилизационных мер. Государю это было хорошо известно, что он давал мне понять молчаливым наклонением головы. Утром 30 июля он получил от императора Вильгельма телеграмму, в которой говорилось, что если Россия будет продолжать свою мобилизацию против Австро-Венгрии, роль посредника, взятая на себя кайзером по просьбе Государя, станет невозможной. Вся тяжесть решения лежала поэтому на плечах Государя, которому, таким образом, одному приходилось нести ответственность за мир и за войну. Эта телеграмма не успела ещё дойти до меня, и я ознакомился с ней только в кабинете Государя. Я видел по выражению его лица, насколько он был оскорблен её тоном и содержанием. Одни угрозы и ни слова в ответ на предложение передачи австро-сербского спора в Гаагский трибунал. Это спасительное предложение, если бы не счастливая случайность, о которой я упомянул, осталось бы и поныне никому неизвестно. Дав мне время внимательно перечитать злополучную телеграмму, Государь сказал мне взволнованным голосом: «Он требует от меня невозможного. Он забыл или не хочет признать, что австрийская мобилизация была начата раньше русской, и теперь требует прекращения нашей, не упоминая ни словом об австрийской. Вы знаете, что я уже раз задержал указ о мобилизации и затем согласился лишь на частичную. Если бы я теперь выразил согласие на требования Германии, мы стояли бы безоружными против мобилизованной австро-венгерской армии. Это безумие».
То, что говорил Государь, было передумано и перечувствовано мной ещё накануне, после вышеупомянутого посещения германского посла. Я сказал это Государю и прибавил, что как из телеграммы Вильгельма II к Его Величеству, так и из устного сообщения мне Пурталеса я мог вынести только одно заключение, что нам войны не избежать, что она давно решена в Вене, и что в Берлине, откуда можно было бы ожидать слова вразумления, его произнести не хотят, требуя от нас капитуляции перед центральными державами, которой Россия никогда не простила бы Государю и которая покрыла бы срамом доброе имя русского народа. В таком положении Государю не оставалось ничего иного, как повелеть приступить ко всеобщей мобилизации.
Государь молчал. Затем он сказал мне голосом, в котором звучало глубокое волнение: «Это значит обречь на смерть сотни тысяч русских людей. Как не остановиться перед таким решением?». Я ответил ему, что на него не ляжет ответственность за драгоценные жизни, которые унесет война. Он этой войны не хотел, ни он сам, ни его правительство. Как он, так и оно сделали решительно все, чтобы избежать её, не останавливаясь перед тяжелыми для русского национального самолюбия жертвами. Он мог сказать себе с полным сознанием своей внутренней правоты, что совесть его чиста и что ему не придётся отвечать ни перед Богом, ни перед собственной совестью, ни перед грядущими поколениями русского народа за то кровопролитие, которое принесет с собою страшная война, навязываемая России и всей Европе злою волею врагов, решивших упрочить свою власть порабощением наших естественных союзников на Балканах и уничтожением там нашего исторически сложившегося влияния, что было бы равносильно обречению России на жалкое существование, зависимое от произвола центральных империй. Из этого состояния ей не удалось бы вырваться иначе, как путем невыразимых усилий и жертв, притом в условиях полного одиночества и в расчете на одни собственные силы.
Мне было больше нечего прибавить к тому, что сказал Государю, и я сидел против него, внимательно следя за выражением его бледного лица, на котором я мог читать ужасную внутреннюю борьбу, которая происходила в нём в эти минуты и которую я сам переживал едва ли не с той же силой. От его решения зависела судьба России и русского народа. Все было сделано и все испытано для предотвращения надвигавшегося бедствия, и все оказалось бесполезным и непригодным. Оставалось вынуть меч для защиты своих жизненных интересов и ждать с оружием в руках нападения врага, неизбежность которого стала для нас за последние дни осязаемым фактом, или, не приняв боя, отдаться на его милость и всё равно погибнуть, покрыв себя несмываемым позором. Мы были загнаны в тупик, из которого не было выхода. В этом же положении находились и наши французские союзники, так же мало желавшие войны, как и мы сами, уже не говоря о наших балканских друзьях. Как те, так и другие знали, что им выбора не оставалось, и решили, хотя и не с легким сердцем, принять вызов. Все эти мысли мелькали у меня в голове в те минуты мучительного ожидания, которые прошли между всем тем, что я по внушению моего разума и моей совести счёл себя обязанным высказать Государю, и его ответом. Рядом со мной сидел генерал Татищев, не проронивший ни слова, но бывший в том же состоянии невыносимого нравственного напряжения. Наконец Государь, как бы с трудом выговаривая слова, сказал мне: «Вы правы. Нам ничего другого не остаётся делать, как ожидать нападения. Передайте начальнику генерального штаба моё приказание о мобилизации». Я встал и пошёл вниз, где находился телефон, чтобы сообщить генералу Янушкевичу повеление Государя. В ответ я услышал голос Янушкевича, сказавший мне, что у него сломался телефон. Смысл этой фразы был мне понятен. Генерал опасался получить по телефону отмену приказания об объявлении мобилизации. Его опасения были, однако, неосновательны, и отмены приказания не последовало ни по телефону, ни иным путем. Государь поборол в своей душе угнетавшие его колебания, и решение его стало бесповоротно.
Я не буду говорить, что я пережил в эти ужасные часы и как тяжело мучила меня тревога об исходе той ужасной борьбы, на которую влекли плохо к ней подготовленную Россию и к которой Государь относился с таким непреодолимым отвращением. Это чувство разделялось с одинаковой силой и всеми ответственными за судьбы родины людьми. А вместе с тем после германского требования о немедленном разоружении, предъявленном мне 29 июля Пурталесом, мы могли ожидать только либо новых и ещё менее приемлемых требований, либо открытого нападения. Положение, занятое Германией в этот решающий момент, тогда ещё только дипломатической борьбы, могло быть объяснено лишь желанием берлинского кабинета не задержать, а ускорить войну. Таково было впечатление в Петрограде; таково же было оно в Париже и в Лондоне, где сэр Эд. Грей, настаивая в разговоре с германским послом Лихновским на вмешательстве Германии в Вене, сделал ему предостережение, которое должно было бы открыть глаза слепому на отношение английского правительства к тем поощрениям, которые давались из Берлина непримиримому положению, занятому венским кабинетом, и на те последствия, к которым оно должно было привести.
Теперь, после обнародования революционным правительством в 1919 году сборника подлинных дипломатических документов, мы можем заглянуть за кулисы и ознакомиться из первоисточника с истинным настроением главных действующих лиц на берлинской сцене, приходится признать, что у двух из них, и как раз тех, которые, казалось, должны были бы сказать решающее слово, т. е. у императора Вильгельма и имперского канцлера, были проблески правильной оценки образа действий венского кабинета. На это указывает вышеупомянутое письмо Вильгельма II г-ну фон Яго, написанное под первым впечатлением крайней уступчивости сербского правительства, проявленной вслед за вручением ему австрийского ультиматума. В этом письме он советует Австро-Венгрии удовольствоваться дипломатическим успехом, не видя для неё более повода к войне. Такое же сознательное отношение к австрийским замыслам мы находим и в телеграмме канцлера от 30 июля на имя германского посла в Вене. Здесь мы видим сетования на то, что австрийское правительство упорно отказывалось от всяких примирительных предложений, в особенности английских, и рядом с этим опасение, что благодаря этому едва ли будет возможно возложить на Россию (zuzuschieben) вину в разгоравшемся европейском пожаре [XXXIX] [XXXIX] Сборник Каутского, № 441.
[Закрыть]. В конце этой телеграммы мы снова встречаем повторение опасения, как бы венский кабинет не доказал своим поведением, что он желал войну, и Россия не оказалась, таким образом, безвинной (schuldlos), «чем создалось бы для нас, по отношению к нашему собственному народу, совершенно невыносимое (unhaltbar) положение». Далее следует настоятельное приглашение венского кабинета принять предложение Грея, как «ограждающее положение Австро-Венгрии во всех отношениях».
Этой телеграмме предшествовала, всего несколькими часами ранее, другая, на имя того же Чиршкого, в которой говорилось, что прекращение переговоров с Петроградом было бы «серьёзной ошибкой, так как таким образом Россия прямо вызывалась бы (provoziert) на войну» [XL] [XL] Сборник Каутского, № 396.
[Закрыть]. Далее следует заверение, что Германия готова исполнить свой союзнический долг, но вместе с тем отказывается быть легкомысленно вовлеченной в мировой пожар без того, чтобы в Вене принимались во внимание её советы.
В этих телеграммах нельзя не найти следов примирительных увещаний и советов благоразумия, хотя приходится признать, что стараясь как будто сдержать венский кабинет от непоправимых решений, в Берлине, как это с полной убедительностью вытекает из приведенных документов, более всего заботились о том, чтобы виновной в будущей войне оказались ни Австрия, ни Германия, а Россия. Это было нужно имперскому канцлеру для обеления его политики как в глазах собственного народа, который ни в коем случае не должен был считать своё правительство ответственным за войну, так и в глазах общественного мнения нейтральных стран. Первая из этих задач, поставленных себе берлинским кабинетом, была им успешно разрешена, так как ещё в настоящее время найдется немало немцев, уверенных в наступательных замыслах России против их отечества. Что же касается до второй, то тут старания Бетмана-Гольвега не увенчались успехом, и вне Германии найдется немного людей, оправдывающих его политику. Тем не менее нельзя утверждать, что Германия ничего не сделала для того, чтобы раскрыть глаза своей союзнице на безумие её политики, и в отношении этих попыток я был бы склонен дать пальму первенства Вильгельму II над имперским канцлером, так как побуждения императора были более высокого нравственного качества, чем те, которыми руководствовался Бетман-Гольвег. Признав наличие хотя и весьма запоздалой, но всё же примирительной нотки в берлинских увещаниях, приходится пожалеть, что эта нота прозвучала настолько слабо и неуверенно, что была совершенно заглушена шумом и треском австро-венгерских труб и барабанов. В 1914 году в Берлине забыли, каким тоном надо было говорить в Вене, чтобы быть услышанными, хотя не прошло ещё и года, как грозный окрик из Потсдама возымел при почти торжественных обстоятельствах самое благотворное влияние на венское воинственное настроение.
Как ни кажутся слабыми приведенные увещания Бетмана-Гольвега, утверждавшего, что он не переставал действовать успокоительно на Вену, которая между тем неуклонно продолжала готовиться к выступлению, требуя одновременно прекращения русских вооружений, оказывается, что даже в такой робкой форме их в Берлине считали излишними. Во второй части сборника германских официальных документов Каутского мы находим телеграмму канцлера, которой он предписывает Чиршкому не сообщать Берхтольду только что перед тем отправленной телеграммы, приведенной выше, в которой говорилось о необходимости продолжать начатые в Петрограде переговоры, чтобы не давать России повода готовиться к войне [XLI] [XLI] Сборник Каутского, № 450.
[Закрыть]. Почему канцлер счёл нужным бить отбой после того, как он только что, казалось, так здраво оценил опасность общеполитического положения, понять чрезвычайно трудно, даже имея в виду ту невероятную растерянность и сумятицу, которые господствовали в эту пору на Вильгельм-штрассе [XLII] [XLII] A. von Tirpitz. Erinnerungen. Leipzig, 1920.
[Закрыть] и о которых адмирал Тирпиц даёт интересные и поучительные сведения в своих воспоминаниях. Чтобы объяснить противоречивость и непоследовательность германской политики, надо, вероятно, искать причины более глубокие, чем те, в которых Тирпиц усматривает слабость берлинской дипломатии, имевшую такие ужасные последствия.
Рядом с только что упомянутой телеграммой Бетмана-Гольвега, отменявшей предшествовавшую ей более примирительную, в том же Сборнике помещена другая [XLIII] [XLIII] Сборник Каутского, № 451.
[Закрыть], в которой приостановка первой объясняется вмешательством генерального штаба, утверждавшего, что военные приготовления восточного соседа, т. е. России, вынуждали Германию «к быстрым решениям во избежание неожиданностей». В день отправления этой телеграммы, т. е. 30 июля, наши подготовительные военные меры сводились, как было сказано выше, к мобилизации против Австро-Венгрии 4 южных округов, т. е. мы были, с точки зрения военной готовности, в том же положении, как и она сама, не говоря о том, что она уже находилась в войне с Сербией. Всеобщая мобилизация была объявлена у нас только 31 июля, т. е. в тот же день, что в Берлине был объявлен «Kriegsgefahrzustand» раньше, чем туда дошло известие о нашей мобилизации. Это объявление состояния военной опасности мало чем, кроме названия, отличалось от мобилизации и представляло собою немецкое ухищрение, дозволяющее начать мобилизацию без того, чтобы это слово было произнесено.
Позволительно думать, что означенное вмешательство германского генерального штаба в вопросе об отправке канцлерской телеграммы было вызвано желанием прибегнуть к тем «быстрым решениям», пора для которых, по мнению германских военных властей, уже настала. Можно также предположить, что с этого дня судьбы Германии, а вместе с ней и всей Европы, уже окончательно перешли из слабых рук немецких дипломатов в более крепкие генерального штаба.
На следующий день, т. е. 31 июля, г-н Бетман-Гольвег отправил в Вену ещё одну телеграмму, в которой на этот раз отмена вышеозначенного сообщения Берхтольду объяснялась уже не вмешательством генерального штаба, а получением телеграммы от английского короля на имя принца Генриха Прусского [XLIV] [XLIV] Сборник Каутского, № 464.
[Закрыть].
Как бы ни интересно было разобраться в этой путанице и найти её настоящие причины, это пока ещё едва ли возможно из-за недостаточности подлинных документов, находящихся во всеобщем распоряжении. Поэтому в виде наиболее приемлемого разъяснения приходится поневоле допустить первую гипотезу, а именно о вмешательстве генерального штаба, выведенного из терпения нерешительностью берлинской политики, шатавшейся из стороны в сторону. Второй – можно принять ту безурядицу, которая водворилась в государственной канцелярии, где с самого начала сербских осложнений было заметно отсутствие единой руководящей воли, достаточно сильной для отпора непрошеному вмешательству в область внешней политики. Ещё во времена всемогущества Бисмарка генеральный штаб был настолько влиятельным учреждением, что самому Железному Канцлеру было еле под силу с ним бороться, а с тех пор, за время управления Бетмана-Гольвега и следовавших за ним недолговечных канцлеров, как перед великой войной, так и особенно в продолжение её, роль гражданской верховной власти стала сводиться к тому, что она сдавала своей более сильной сопернице одну за другой свои позиции и вскоре дошла до состояния полного испарения.
Между тем, чтобы исполнить волю Государя и остаться верным данному себе и нашим союзникам слову до крайней возможности не обрывать переговоров с противниками, я согласился на видоизменение сэром Эд. Греем сделанного мной по просьбе Пурталеса и тотчас же отвергнутого Яго предложения простановки русских вооружений в случае отказа Австро-Венгрии от требований, несовместимых с положением Сербии как независимой державы. Новая редакция, предложенная Греем, значительно видоизменяла мою формулу, так как она допускала временное занятие австрийцами некоторых частей сербской территории и этим приближалась к мысли императора Вильгельма об «австрийских залогах» в Сербии. Грей требовал от Австрии только приостановки дальнейшего продвижения своих войск и полагался на решение держав в вопросе об удовлетворении австрийских требований при одном лишь условии сохранения суверенных прав сербского правительства и территориальной неприкосновенности страны.
Как ни была мне антипатична эта новая формула, я тем не менее испросил у Государя разрешение принять её во имя интересов европейского мира, отдавая себе ясный отчёт, что будучи по существу несправедливой, она не могла ни привести к правильному разрешению австро-сербского столкновения, ни установить удовлетворительных и прочных отношений между спорящими сторонами. Государь, несмотря на своё глубокое миролюбие, был неприятно поражен новым предложением Грея, и мне стоило не меньшего усилия убедить его дать на него своё согласие, чем мне самому просить его о нем.