Текст книги "Откровенные рассказы полковника Платова о знакомых и даже родственниках"
Автор книги: Сергей Мстиславский
Жанры:
Русская классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
– Вот секретный приказ юнкерам Павловского училища. Вы передадите его и примете командование… с соответствующим этому назначению званием… Завтра это оформлено будет приказом. Я говорю именем министра-председателя.
Кровь бросилась в лицо Дронову. Он принял записку.
– Вам поручается с Павловским батальоном занять Смольный при содействии товарища Грекова с его отрядом… имеющим специальное назначение…
– Я буду ждать на Суворовском, угол Таврической, – сказал Греков. Сверим часы: полтора часа вам довольно – ведите батальон беглым шагом… Мы тем временем займем телефонную станцию, к сроку я встречу.
Комитетские заторопили:
– Возьмите машину, здесь, у подъезда. Окликните Ефименко. С ним и поедете – и он и шофер будут в вашем распоряжении. И действуйте твердой рукой. Конечно, большевики не могут удержать власть, они все равно через день-два рухнут. Но возьмите себе честь – своей рукой их сразить. В Смольный!
* * *
Ефименко отозвался, высунувшись из кабины. Дронов сел. Первый раз в жизни ощутил он под собой упругое и мягкое сиденье автомобиля.
– Куда?
– На Петроградскую. В Павловское.
Машина пошла. С непривычки укачивало. Кожаная подушка, пружинясь, ласково приняла упор дроновской спины. Дронов прикрыл глаза. Неужели в самом деле произведут? И не в прапоры, а прямо… в капитаны… полковники?.. Ежели командир батальона – сказал: "по назначению" – значит, по крайней мере, подполковник…
Никак невозможно!
А в прошлые революции было же?
Во Французскую революцию из солдат прямо в фельдмаршалы шагали… А фельдмаршал – это тебе не подполковник… тем более по армейской пехоте. О предстоящем бое не думалось. И раньше, за два года окопных, никогда перед боем не думал Дронов. А сейчас и боя-то ждать особого не приходится… Греков этот здание знает, стало быть, с такой стороны подведет, откуда не ждут… Да и чего им ждать? Город за ними… юнкера – на честном слове с той ночи, в Зимнем.
Только вот нехорошо: оружия нет при себе… Надо было взять у кого-нибудь там, в комитете. Для такого случая дали бы. А то не солидно…
Ефименко, тоже в солдатской шинели, дремал на сиденье рядом, глубоко засунув руки в рукава. Дронов тронул его локтем:
– Оружие у вас, к слову спросить, есть?
Ефименко приоткрыл глаза и ответил вполне равнодушно:
– Откуда? Я же не строевой, так сказать. Вам на что?
Дронов приосанился:
– Еду принимать командование над Павловским училищем: поведу юнкеров на Смольный. Распатроним нынче ночью большевиков. Так вот: командиру без оружия являться неудобно, а я, заторопившись, не взял.
– А приказ юнкерам есть?
– Есть!
Дронов хлопнул себя по карману.
– Ну, тогда какая забота? Там любое дадут.
Ефименко снова сжал веки.
Автомобиль тряхнуло. Шофер круто повернул руль. Дронов окликнул, встревожась:
– Что там? Застава, что ли?
Голос шофера, спокойный и даже ленивый, отозвался:
– Никак нет. А только я вспомнил. Троицкий-то мост разведен… Придется объездом, через Выборгскую…
– Смотри, у меня время считанное…
– Ходом пойдем, наверстаем.
* * *
Машина шла действительно ходко. И ходко шла дроновская мысль. Она забегала вперед, в завтрашний, в послезавтрашний день: как будет, когда большевиков собьют и у власти опять станет Временное… Неужто ж не во сне, на самом деле так: в несколько дней из нижнего чина в штаб-офицеры?
О будущем думать не надо, о будущем думать – Бога испытывать: сглазить легко, если загадывать. Дронов поэтому старался не думать: он отгонял лезший в глаза, нагло, сквозь крепко запаянные веки, собственный, свой, дроновский, облик в новом, полковничьем виде… И нарочно повторял про себя, чтобы отогнать и не сглазить:
"Не может этого быть… Вот кончу школу… уеду в провинцию… куда-нибудь, где потеплее… Женюсь…"
И вдруг вспомнил, как в «Астории» офицеры – о Керенском…
Как тогда с производством?.. Ведь не признают, наверное, в «Астории»… Высмеют только: "…Извольте видеть – в полковники!" Их надо было держаться. Недаром же они выжидают. Опять просчитался, кажется, с этой… политикой. Сбили комитетские. Дурака свалял: надо было раньше в «Асторию».
Он схватился за ремень, болтавшийся сбоку в автомобиле – звонок, что ли? – и крикнул не своим голосом:
– Стой! Назад!
Но шофер, не отзываясь, перебросил рычаг, машина взвыла – или так показалось Дронову – и наддала на предельную скорость.
Застарался… за спасение родины и революции!
– Стой, я говорю!
Ефименко проснулся и тоже схватился за ремень, потому что машину качало на ухабах, как лодку в бурю. Руль повернулся беспощадно и круто, мелькнули в фонарном полусвете каменные ворота, огромные, и тотчас… деревья… поле… зенитная пушка. Крутым виражом – к каменному крытому подъезду, пулеметы на ступенях, солдаты, матросы… И они… они… люди в кепках, с винтовками.
Шофер затормозил. Машину обступила толпа. Ефименко оборотился к Дронову помертвевшими сразу глазами. Но Дронов понял и сам, хотя и не бывал здесь, в Смольном, ни разу.
* * *
Дронов не слышал, что шептал ему хриплой скороговоркой Ефименко об адресах и приказе. Он смотрел в стекло. В стекле – лицо матроса. Матрос тискал ручку дверцы – вниз-вниз, нажимая на застывшее дроновское сердце удар в удар. Дверца не поддавалась. Должно быть, забухла. Наконец открылась.
– Юнкерам передался, шкура?.. А еще из солдатского звания! К стенке бы тебя, без дальнего… Ну да твое счастье… На допрос в Военно-революционный.
Дронов глубже вдавил тело в мягкую спинку сиденья, но пружины давили: вон!
" Военно-революционный! Селиващев!"
Ноги не шли.
– Топай… политик!
Последний солдат
Дедяков – рядовой 12-й роты, левофланговый, армеец, самого что ни на есть армейского полка «Господа нашего Иисуса Христа семьсот шестидесятого резервного», как острили на позиции соседи-гвардейцы, – командирован был делегатом на Совещание Советов рабочих и солдатских депутатов, Первое Всероссийское (апрель 1917 г.). И Совещание, прямо надо сказать, ему не понравилось.
Когда уходил Дедяков из окопов делегатом, солдаты наказывали (ежели передать наказ по-книжному, без цветного окопного солдатского слова): "Дедяков, даром что ты на одно плечо крив и вообще по всем статьям левофланговый, ты уж им там, тыловым, заверни во все пять про окопную вошь. Чего они там! Царя поперли, а воюем… Хорошо еще немец засмирел и не налегает, а как опять попрет? На ляда нам кровь проливать. Нам землю по нынешним обстоятельствам делить, а не вошь кормить. Гни вовсю, какого беса-дьявола!"
Но Дедяков не загнул. И никто не загнул из окопников. Как скажешь всем тамошним старшим и в Совете и в Совещании окончательно наперекор! Были, правда, которые-некоторые – пробовали, но чуть одно слово, чтобы из войны вон, по всем скамьям, и особливо сверху, где сторонние зрители, крик, свист, «изменник», дескать, "германский шпиен"! Голос задавят – стоит человек, рот открывает, а слов не слыхать, читай по дыханию. Тут надо особую смелость иметь, безначальственную: ее не в казарме искать, молчали окопники. Молчал и Дедяков.
И то еще надо сказать: от речей о том, чтоб спасать свободную родину от марсельезных маршей и от прочего, до того замутило голову Дедякову, что он и сам в себе уже стал терять уверенность: а может, и в самом деле попросту сказать – шкурник, шкуру свою бережет, вместо спасения отечества.
Может быть, так и замутило бы Дедякова вконец, ежели бы в особо парадный день на Совещании в Таврическом не взошел на амвон под всеобщий плеск человек седоватый и будто не по летам быстроглазый и стал подробно вычитывать, чем он перед революцией заслужил, и как его заслуженность тем выше, что он есть потомственный дворянин, и по своему естеству должен бы поступать совершенно иначе. Покрасовался таким манером и кончил:
– Теперь мы сделали революцию и должны помнить, что если немец победит нас, то это будет обозначать… положение на нас ига немецких эксплуататоров… Вот почему нам нужно всемерно бороться как против внутреннего врага, так и против врага внешнего…
Мать честна! Прямо ж из царского устава, слово в слово… И о внешнем и о внутреннем… Вон она где, закавыка-то… А кричат: "Революция!" В Дедякове взыграло окопное, и он совсем уже потянулся смазать «потомственного», как взревели марсельезным очередным маршем медные трубы, заголосили с хоров тыловым безопасным усердием страхованные глотки, делегаты захлопали вкруг и сосед, прапорщик (видать, из ученых, очкастый), одернул Дедякова:
– Ты чего… распялился! Ори! Это же сам Плеханов.
Дедяков оглядел прапора.
– Какой такой?
– Не знаешь? Срамота! Первоучитель! Дедяков ответил – со зла на «потомственного»:
– У нас уже допрежь первоучители были – словенские: Кирилл и Мефодий. Упразднили по ненадобности. Может, и этого пора.
Прапор качнулся и сказал с шипом:
– Да ты что… большевик?
Опять не понял Дедяков (ну, сказано же: левофланговый).
А на амвоне бочился уже француз, приезжий, а за ним – англичанин. Союзники.
И опять играли марш и кричали «ура», как на смотру полковом, когда приезжал дивизионный раздавать от царицы присланные – в напутствие к калечеству – образки.
– До по-бед-но-го кон-ца!
Но Дедякова было уже не пронять: он в своей окопной вере утвердился.
* * *
А тут еще один подошел случай.
Вертел – уж и не вспомнить сейчас какую – шарманку очередной, из здешних советских, оратор, не то о камерах каких-то примирительных рабочего с хозяином мирить, не то об инспекции, как вдруг из боковой двери в проход, что идет мимо президиума, под самым амвоном, впятился ржавым, мятым траншейным шлемом вперед, с вещевым мешком за спиной, в сапожищах, с винтовкой наперевес, достоверный, до глаз щетиною заросший, окопник. Из заросли рыжей и лица не разобрать, только глаза голодные да нос мертвячий, могильный… Народ в зале дрогнул и встал, оборвал свою ектенью докладчик, в президиуме (зорким стрелковым глазом сразу увидел Дедяков) побледнели старшие – как их там? – Чхенхидзе и Церекели.
А ежели и в самом деле – штыком под пуп… получай сполна "до победного"!
Эна, подсобить нечем! Дедяков, однако, соскочил в проход, благо сидел близко.
Уже бежали вдогон от парадных дверей ливрейные, дворцовые сторожа, но окопник дотопал до ступенек, что взводят к президиуму, колыхнул штыком:
– От раны отлечился, в окопы иду назад, под пули, родимые! Поклониться пришел, честь вам воздать… Прощавайте, порадейте о сиротах моих, избранники народные… И как был во всей форме шлемом в пол: председателю в ноги.
Ахнуло по залу. Председатель затрясся, вскочил, начал подымать… Подсобили еще какие другие… полковник, толстый такой, аккуратный, – из Совета офицерских депутатов, – известный, обнял окопника, дзыгая шпорой, и повел его из зала вон. И кричал уже с амвона все еще бледный, махая рукой, про солдатское святое долготерпение, про героев-страстотерпцев Чхенхидзе:
– Пусть образ революции стоит перед ним – напутствием в страдном пути! Он понял, что первой задачей для нас в настоящее время является защита революционной свободной России от всяких посягательств, как изнутри, так извне – от посягательств внешних завоевателей.
"До по-бед-но…"
Дедяков вышел в коридор, что вкруг зала. Окопник стоял в кучке делегатов и служителей, раскуривая чью-то папироску, и всхлипывал. Дедяков осведомился:
– Ну, как? Не выгорело дело, чтобы заместо фронту до дому? Не ослобонили, видать, избранники-то?
Окопник опознал своего, сразу же бросил хлип.
– Задаром прохарчился. Как будто в точку удумал, фасонисто. А на поверку вышло…
Тут Дедяков заметил матроса. Матрос стоял чуть поодаль, очень стройный и красивый, в ладной такой форменке, серебряная серьга в ухе и по лицу загар, видно, что черноморский. Бескозырка на затылке, по плечу ленты георгиевские. Черноморец, вполне очевидно.
Черноморец сплюнул сквозь зубы, не вынимая изо рта трубки, – так, как только матросы умеют плевать, – и сказал до того обидно, что у Дедякова душа заныла:
– Заместо того чтобы в ухо – ты… в ногах валяться? Крупа!
И добавил, сощурясь, совершенно и вполне убедительно:
– Дерь-мо-кратия!
Окопник запрятал глаза в щетину – только нос и остался ото всего лица. И шептанул:
– Сбежать, что ли?
Матрос сплюнул опять:
– Шкура. Тут клубок на крови замотан: поодиночке выходить – никуда не вылезешь. Штыки обернуть надо. Да не в землю, а… Понял?
Дедяков посмотрел на матроса со вниманием:
– Ты это как? Сам дошел?
Матрос вынул трубку изо рта.
– Зачем сам?
– А кто?
– Есть такой человек. Вчерась в ночь, у вокзалу – с заграничного поезду – ты кого встречал?
– Я? Да никого. И не был я у вокзалу, с чего ты взял?
– Ну и шляпа, даром что окопник. Послушал бы: он с броневика говорил.
– С броневика?
Тут Дедяков вспомнил: шел говор по казарме, где общежитие: Ленин.
Так состоялось знакомство Дедякова с Оличем, матросом, черноморцем и большевиком.
Выехал Дедяков по случаю этого знакомства в окопы бодро, повез с собой тючок газет большевистских и листовок.
Чудно: для русских писано, а годится любой нации: любому солдату любой армии одинаково будет доходчиво, потому как правда – очевидное дело – одна для всех трудящихся: "…пока господство капиталистов продолжается, до тех пор не может быть действительного мира…
…Только в случае, если государственная власть во враждующих государствах перейдет в руки революционных Советов рабочих и солдатских депутатов, способных не на словах, а на деле порвать всю сеть отношений и интересов капитала… только в этом случае рабочие воюющих стран… смогут быстро положить конец войне на основах действительного, освобождающего все народы и народности мира.
Мир – хижинам, война – дворцам! Мир рабочим всех стран! Да здравствует социализм!
Ц.К.Р.С.Д.Р.П. П.К.Р.С.Д.Р.П.
21 апреля 1917 г. Редакция «Правды».
Но чем ближе к фронту, тем гуще надвигалась привычная армейская окопная хмара, глухонемая; все томливей и одиночней становилось на душе – и сердце стало екать, когда шарило, сыщицким глазом, по солдатским пожиткам, на этапных перекладках, захрипшее от крику начальство. По станциям расклеены объявления – о "Займе свободы", о наказаниях дезертирам и опять и всюду: "До по-бед-но-го…"
Не один Дедяков темнел: было так по всему эшелону. И перегона за три до конечной своей остановки отодвинул от себя Дедяков заветный тючок в дальний, в ничей угол, будто и не его вовсе, а когда разворотил газетную пачку подозривший добычу казак и пошли по рукам листки и листовки, Дедяков отошел нарочито к сторонке.
– Не про нас написано!
Так-то надежней. Черт его знает: ехал в теплушке фельдфебель той же дивизии полка. Фельдфебель – известное дело: шкура барабанная, а этот к тому же еще очень сверхсрочный. Правда, стронулось нынче время, в рыло уже не тюкнет, по-старому, и в разговоре свобода, не по-прежнему. Но есть словцо, от которого отвороту нет, – друг и тот отойдет, поопасается:
– Изменник. Шпиен немецкий.
У охранника сейчас на это слово манера стала испытанная: что при царе, что при Временном. Зыкни только, попробуй, – против войны…
А когда стал во фронт, являясь перед ротным, совсем по-прежнему заробел Дедяков, словно и не было того, питерского. Ротный – кряжистый, защитнопогонный – охлопал его по плечу:
– Ну, как, отвел душу в столице-то, нагулял триппер, ась, делегат?
И, задавясь со стыда, отозвался, однако, Дедяков по-привычному:
– Так точно!
Стыдно было, но в скорости – отошло. Ай в самом же деле: занесся он там, от Олича и товарищей, а ежели вникнуть, как был серяк, так и есть, кривоплечий, левофланговый, "Господа нашего Иисуса Христа". Разве большевиком такому быть: на кой он ляд и большевикам, левофланговый. Таким, как он, – сидеть и не рыпаться.
* * *
А там – еще малое время прошло – дошла из Питера весть: был от «временных» большевикам расстрел: которые в тюрьме, которые – где неведомо, и окончательно поведено считать их изменниками и германскими агентами. И Керенский, новый министр военный, в прыщах, в английском френче, облетом фронта забросившись в дедяковскую часть (дивизия стояла в строю, без оружия, кругом казачьи сотни, в седле, пики к бою. Надежнее: кто их там знает – зашелестела в землянках неведомо как и откуда большевистская «Окопная правда»), говорил речь о том, что «отечество в опасности… и если не восстановить дисциплины, не воскресить… веками бранной славы осиянную, боевую российскую мощь, ползком, на коленях – под белым флагом позорным, придется ползти представителям революционной России за боевой наш рубеж молить о пощаде немцев».
– Белый флаг? Видишь?
Дедяков присмотрелся из-за частой сети перекрученных заключенных проволок сквозь частую сеть моросящего дождя в чернь поля, к немецким позициям. Верно. Посередь поля – темная, недвижная, человечья груда. Над ней белое вислое полотнище. И от нее торопливыми тенями к нашим окопам люди: два, четыре… десять.
Олич оглянулся назад, на председателя полкового комитета. Председатель колышет древко. На древке – красное знамя.
– Вон она, германская встреча! Намокли, поди, нас дожидаясь.
В самом деле, сильно запоздали наши. Дороги от Двинска вспучило дождями: грязь – автомобилям по ступицу. Железнодорожный путь только до 513-й версты, дальше взорван. Пришлось под дождем пёхом… Только в сумерки добралась до окопов мирная делегация ВЦИКа: девять уполномоченных – члены Центрального Исполнительного, секретарь делегации, девять консультантов военных (генштабисты и моряки), три юриста, три переводчика, переписчик, два ординарца. Целый отряд. Гуськом, длинной, узкой цепью – по траншеям, мимо землянок – подземных щелей, как провалы бескрестных могил, залегших на заброшенном кладбище…
* * *
Тот, в мятом шлеме, заросший, что метался в ноги Чхенхидзе… здесь? Нет?.. Все здесь заросшие… и глаза, не веря, смотрят, как идут мимо длинной цепью – на переговоры, на мир…
– На мир, братцы? Ай в сам же деле? Не для ради глаз отводу?
Дедяков оглянулся на шепот из щели.
– Глаз отводу? С кем говоришь?! Мы «временные», что ли? Большаки мы! Слышал? Смольные!
…Смольный. Белый зал, столбы вверх, белые, белые… Свет ярче дня бьет с люстр, хрустальных, подвесных, зарадуженных переливами огней. Ночь вторая, ярче вчерашней, когда били боем размеренным пушки с «Авроры» и с трибуны, красуясь молодецким заломом фуражки на крутых черных кудрях, кричал Съезду матрос:
– Кончается Зимний!
А сквозь ночь, сквозь раскрытые окна, стрекотаньем жучиным, майским, доходили от площади винтовочные и пулеметные стуки.
В эту ночь, вторую, без стрельбы, уже утвердившись в победе, хотя полз к Гатчине, готовя шашки на кровь, Краснов, генерал, и ложились в окопы первым строем гражданской войны красногвардейцы, со Смольной трибуны, как в ночь у вокзала с броневика, спокойный и твердый, простой, – вчера, как сегодня, как будто.
– Эво – на! Конскою тягой! Сглазили немецкую технику! Этак и у нас в Чухломорове!
И тотчас двинулось ласковой улыбкой к Оличу усатое лицо в зачехленной каске.
– Этто для зольдат. Господа офицеры – аутомобиль. Но мы не ждал, сколько много делегация. Мы думал – четыре, три. На столько много не успель аутомобиль. Которые надо, поехал эта дорога.
А в самом деле: рядом, лучами фар прожигая заляпанное грязью шоссе, вереница автомашин. Около них толпились уже свои и чужие генштабисты.
Секретарь окликнул смехом из темноты:
– Грузись, товарищи. Поехали трамваем. Видишь – на прокатные машины очередь!
* * *
Тронулись.
Темень. Дедяков на тормозной площадке, на полной на воле, а вкруг ничего не видать. Даже солдата, что стоит раскорякой – с буфера на буфер между вагонами. Только руки его кое-как видно, на рычаге железного тормоза. Ход под уклон, то и дело команды, – спереди, сбоку откуда-то, – унылые, гуд в гуд одна, как другая:
– Брем-зен!
Брем-зен! И тормоз визжит, встряхивая толчками вагонишко.
Вправо и влево в точно размеренный срок (можно на часы не смотреть) огненным пшиком уходят в небо ракеты. Рвутся без звука далеким ярким разлетом, и тогда на секунду вскрываются из темноты – шоссе, перелески, бараки, насыпи, широкое мертвое поле, водой залитые, огромные, словно озера, воронки разрывов. Когда-то здесь бились. Теперь – жилье, не жилое: ни человека не видно.
Поезденок ползет. От полза вспомнилось: Керенский, серошинельное, пиками сжатое солдатское стадо, голос, сорванный криком: "На коленях просить поползут!"…
И вперебой памяти – мысли. Другая тотчас же, от сегодняшнего утра, от съезда V армии в Двинске, где выступала проездом мирная делегация, и серошинельные шеренги на скамьях взорвались приветным криком и хлопаньем, когда этот вот, с Оличем рядом, член ВЦИКа, военный, в двуполосных погонах и в шпорах, сказал (запомнилось слово): "Мы переходим рубеж. Но не как парламентеры разбитых, пощады просящих армий, а как послы победной революции".
Так и есть.
На висках под фуражкой тронуло жаркой испариной. То есть как оно так? Дедяков, левофланговый. Это как же… В самом деле: посол?
– Брем-зен!
Проскрежетало железо. Во весь тормоз. Дедяков усмехнулся в усы:
– Ладно. Старайся. Бремзь – не бремзь, а нас не застопоришь.
* * *
Узкоколейка – до железной дороги. Экстренный поезд. Салон-вагоны по-заграничному, в зеркалах и цветах; обед уже на ходу (на Гродно, Вильно и Бресте); столики на четыре прибора; под оранжевыми шелковыми абажурами настольные лампы; мудрено закрученные, заячьими ушками вверх, торчат над тарелками подкрахмаленные салфетки. На каждого делегата по одному немецкому офицеру. Все генштабисты, все знают по-русски.
После обеда – вагон, первый класс, бархат, постели. Дедякову ("по чинам", очевидно) отвели отделение с Оличем вместе; в соседнем рабочий Обухов, Павел Андреевич, и от крестьян делегат, Сташков, Ларионыч иконописный старик: сивый впрозелень, волосы в скобку, борода по грудь, в армяке, ей же Богу, картину писать. Живописность! Но в политике он не то чтобы так: во ВЦИКе, однако, отнюдь не по большевистской фракции.
Дедяков потянул ноздрей и окликнул:
– Федя… Никак чем надушено?
Олич потянул в свой черед:
– Верное дело. Не иначе как в критику, стервы.
Наверное, так. Ведь перед посадкой в вагоны тоже не обошлось… без того. Дело было такое.
Перед тем как сажать, подвели к вагону багажному; по лесенке – вверх: там – десятка два немецких нижних чинов, в мундирчиках, фуражках за нумером, у каждого щетка и банка с ваксой «Молния». Капитан (на приеме он, очевидно, за старшего – всегда и всюду он первый) попросил почиститься перед тем, как разойтись по салон-вагонам.
Грязи действительно что начерпали – прямо по пояс: пустяковое дело полный день протолочься проселками, по откосам и глинам! Почиститься надо, действительно. Но… сами сказали б. А тут выходит, как будто…
И еще: обслуживать себя надо самолично. А немцы – подвели под старый режим: денщик – его благородию.
Но пока собирал тогда Дедяков разбросавшиеся с непривычки мысли, немецкий солдат подхватил под каблук, ножка уже на скамейке, и – в две щетки – отчистили мигом рыжий окопный сапог проворные руки…
– Ладно ли вышло, Федя, с теми… что с ваксой?
Олич зевнул, по-матросски, вполне убежденно.
– Чего не ладно? Ежели чистят хамью – тем паче пусть революции чистят. Задувай, чего там. За прошлую ночь отоспаться.
* * *
Прошлую ночь, и вправду, почти что не спали – без малого что не напролет. Делегацию выслали срочно: совещались в дороге уже. Вагон параднейший, царский, красного дерева стол, на столе хлеба краюха (газета подостлана), колбаса крученым канатом, твердая, хоть топором руби. Колышется чай, чуть желтоватый, в хрустальных (еще от царских питаний) стаканах. Без сахару. И хлеба – только до Двинска: там из Пятой дадут.
С продовольствием в Питере трудно.
Разговор – во всю ночь спорный и перебойный. Пожалуй, нет на сейчас вопроса спорнее, чем: идти – не идти на сепаратный.
– Другому – не быть. Антанта на общий мир не пойдет, нипочем. Люберсак, граф, француз, обил Ильичу все пороги – только год еще, дескать, фронт продержать: к тому времени перекачают из-за моря миллион американцев, двадцать пять тысяч бомбовозов – на воздух, и немцев прикрышат.
– То ли прикрышат, то ли нет… Бабушка надвое сказала. Пока что поле за ними.
– И англичане в ту же дудку: и деньги сулят, и оружие, и инструкторов.
– Американцы по сто рублей предложили за каждого солдата, что мы оставим на фронте.
– Мясоторговцы.
– На мир не пойдут, нипочем. Обращение ж наше было, повторное, – не отозвались. – Посмотрим, теперь как… Брестом мы им вопрос поставим в упор: теперь уж им не отвертеться. Мы начинаем за всех. Об этом сказали и скажем. Не за себя, за всех. Кончить бойню.
– А если опять не отзовутся?
– Тогда видно будет. Нам задача пока – только о перемирии. Едем, так сказать, на разведку. По обстоятельствам видно будет.
Кто-то махнул рукой:
– И сейчас, по-моему, видно. Не пойдет Антанта на мир. Ежели б не ввязалась Америка на последях, пенки снимать… Помолчали.
– Значит, тогда – на сепаратный?
Дед яков трет лоб. Ай, и трудно ж. То годы целые судачил об отделенном, о кашеваре, о ротном, о том, как у кого на деревне дела, а нынче – на-ко, поди… Америка, мир, сепаратный. Из войны надо – без спору. А как Антанта обидится? Как бы не вышло чего: немцев сбросим, посадим, того и гляди, француза.
Сильно робел, но сказал. Как же молчать: партейный.
Сказал, не раскаялся. Олич первый одобрил:
– Ворочай, ворочай. От сброса же никуда не уйдешь: все одно придется и этих, и тех. С Антанты выгодней начинать: германец – вон он, на фронте, а Антанта когда еще зубы вытянет из войны, да и вытянет ли… А нам передышка. К тому же и драться все равно же нам нечем. Жмурься не жмурься, а фронта-то нет. Кому это лучше знать, как не тебе, Дедяков. Ты же, прямо сказать, потомственный почетный окопник. Потому и выдвинули во ВЦИК, а от ВЦИКа – в мирную делегацию.
Окоп. ВЦИК. Мысли бегут вперегон. Не уснуть нипочем.
От простынь, от подушки пахнет душистым.
В Бресте – наутро. Опять офицеров шеренга, комендант, генералитет: очень почетная встреча. Автомобилей нагнали довольно: рассадили по трое (двое наших и немец) – и в крепость. В крепости каждому отдельная комната: кровать, стол, бумага, блокнот, два карандаша, ручка, чернила; вазочка с цветами на шитой проглаженной скатерти. Обои – чуть-чуть сыроватые: специально к приезду оклеено.
Олич зашел к Дедякову без стука:
– Форсисто. Слова не скажешь, явственно гнут на почет: политика!.. А может быть, все же расстреляют, ась? – Тронул вазочку. – Но казенно, до градуса. В трех комнатах был. Кувшины и те – все, как один, в цвет и в масть, и цветиков одинаково втыкано: счетом, как по штату: ни больше ни меньше.
Вспомнил и фыркнул:
– Только "первому рангу" нашему, капитану, пофартило. Морозов, полковник, сейчас ко мне побывал, рассказывал: их, консультантов, разместили попроще, чем нас, по бывшим офицерским квартирам. Своих немцы потеснили для случая. Так, говорит, капитану досталася комната – стены все как есть открытками уляпаны, на открытках сплошь голые бабы. А комната, на поверку выходит, графская чья-то, фамилия – в три версты: фон, дер, хер, шер, мер. Высоких кровей жеребец.
Дедяков заплескался в тазу без ответа. Матрос поощрил:
– Наводи красоту. Мыло видел? Заграничное. Ты поищи хорошенько, може, тут где еще пудра положена?.. Как у них, по штату-то? Обедать, председатель сказал, будем с самим «высочайшим», Леопольдом Баварским.
– Он разве тут?
– Здрасте. Где ж командующему фронтом и быть, как не в штаб-квартире? Брест же штаб-квартира. Почеши за ухом. А любопытно все ж посмотреть, как высочайшие без намордника ходят… А то ведь потом не увидишь… Теперь уж недолго…
– Широко шагаешь, Олич! – Дедяков с сомнением потряс головой. Офицеры у них, видел, какие? Словно лобанчики, одного чекану: орел, а с обороту – царский портрет; и солдат у них – во! Как в струне!..
– Э-на! – протянул матрос. – Себя забыл? Сам-то был не в струну, Кузьмич? Вспомнить срам, до чего был затырканный. Да и то, отторкался небось, как дошло до настоящего дела…
– Правильно, – вздохнул Дедяков и отвел глаза. – Хотя, ежели на правду, не так чтобы я уж вовсе отторкался: нет-нет и одернешься: я – не я. И то сказать, до самого Октября – и не так чтобы я, и не эдак. Ведь и на съезд, курья голова, ни за что ехать не хотел, до того мне с Совещания, что в апреле, оскомину набило… Комитет силком, прямо скажу, ехать заставил: ты, говорят, Дедяков, – самый человек подходящий: на слово – не лезешь, голосуй, как мы скажем, только и всего.
Олич рассмеялся:
– Угадали, в точку. Стервы они были, комитетские твои: эсерье, кучинцы… – Он вспомнил Кучина – эсера, лидера фронтовой, армейскими комитетами высланной, подобранной мимо солдат группы, на трибуне Октябрьского съезда, и передразнил, выпятив грудь, как Кучин тогда: "…От имени армейских комитетов всех армий – Первой, Второй… Тринадцатой… Особой… Кавказской… фронтовая группа протестует и покидает съезд…"
Дедяков засмеялся тоже, счастливым смехом:
– Вот тебе и «покинули»… А я в тот момент – дело прошлое! – струхнул было, ей-богу… Как он зы-ыкнет: "Переносим борьбу на места!" Порохом сразу запахло. Ежели бы не Петерсон… Здорово он тогда о латышских стрелках…
– Четкий народ – латыши, – подтвердил матрос. – Хлопнули они вовремя Керенского по заду. Ну а между прочим, ты поторапливайся. Сейчас на заседание, первый, так сказать, империалистам бой, а там – шамать. Эх, табачок забыл: нечем будет генералов махорить. Пошли?
В дверях он задержался и спросил, снизив голос:
– Скажи, к слову. За Дрейфельсом, подполковником, что в консультации, ты ничего не примечал? По-моему, глаз за ним нужен: сам из немцев, и эдакий… фон-барон.
– Дрейфельс? – насторожился Дедяков. – Это который?
– Белобрысый такой, усы, как у кота.
Дрейфельс, подполковник, белобрысый такой, хмуро чистил рейтузы. К каждой комнате приставлен любезностью германского командования специальный ординарец, но делегация, изволите видеть, постановила: в обслуживании себя обходиться без денщичьих услуг. Потрудись, стало быть, сам ерзать щеткой. Злит и то, что нету с собой мундира… Здешние офицеры и в штабе, и в делегациях (не только германцы и австрийцы, а даже болгары и турки) все в мундирах с иголочки. Не говоря уже о таких, как секретарь австрийской миссии. Одна фамилия чего стоит: Эмерих граф Чакий фон Кережек и Адорьян. Вся грудь в боевых орденах, а на руках пальцев не видно под перстнями. Классный мужчина! А наши… санкюлоты! Демонстративно кто в чем: пиджаки, блузы… точно сейчас с баррикад. За сто верст прокламацией пахнет… И офицеров-консультантов заставили – без парада, без орденов и шитья, в походном. Сидят серяками. А у тех вся шеренга грудей – сплошная эмаль.
Он даже скрипнул зубами, припомнив картину только что вот отошедшего заседания конференции: длинный, на сотню персон, стол, удобные мягкие кресла, и за столом, разделенные суконным полем, зеленым, один на один, как дуэлянты на поединке, против советского каждого – немец, австриец, болгарин, турок: лицо к лицу, глаз в глаз. Первая встреча, по-фехтовальному engagement, – приступ к бою.








