355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Смирнов » Ангелы приходят и уходят » Текст книги (страница 3)
Ангелы приходят и уходят
  • Текст добавлен: 17 апреля 2017, 23:30

Текст книги "Ангелы приходят и уходят"


Автор книги: Сергей Смирнов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Они подошли к дивану. Белый халат принялся шырять шваброй под диван, быстро-быстро, туда-сюда.

– Ох, грязи-то, грязи-то сколько! – сказал он голосом вестибюльной старухи.

– Погоди, – остановил его толстый, он был в пальто и шляпе, с кожаной папкой подмышкой.

– Чего годить-то? – ответил халат. – Надо грязь убрать, а с чистого уже легче будет кровь-то отмыть…

«При чем тут кровь?» – подумал Ковалев.

– А вдруг это не он. Проверь, – кивнула Шляпа хилому, в беретке. Хилый вытянул из внутреннего кармана длинный узкий блокнот, слюнявя палец, принялся его листать.

Нашел, сунул Шляпе под нос. Потом наклонился к Ковалеву. Ковалев почувствовал, как ловкие руки быстро-быстро обшаривают его карманы, достают какие-то предметы. «Чего это они? – лениво думал Ковалев. – Грабить, что ли, пришли?»

Хилый тыкал пальцем в блокнот, объясняя что-то Шляпе на ухо. Шляпа кивала.

– Бросьте вы хулиганить-то… – слабым голосом проговорил Ковалев.

– Чего это он? – строго спросила Шляпа у хилого.

– Беспокоится.

– Придется потерпеть. Такой порядок… Ну, что, точно – он?

– Вот, – хилый сунул блокнот под нос Шляпе. – Все совпадает. Квартира, диван, троллейбусы под окном.

– Что вы мне про троллейбусы? – раздраженно сказал толстый. – Вы особые приметы давайте.

– А вот. Родинки все, татуировка в виде ядерного гриба с человеческой фигурой в виде распятия…

«Гляди ты! И про это знают!» – удивился Ковалев.

– Хорошо, давайте анамнез.

Хилый перелистнул страницу:

– Ерёма Квасов, двадцати двух лет…

– Это кто – Ерема Квасов? – удивился Ковалев.

– Ты Ерема Квасов.

– Я не Ерема! И не Квасов!

– А нам это без разницы, Квасов ты или не Квасов. Не был Квасовым – так будешь. Не велика птица.

Толстый слушал с брезгливым выражением лица.

– Ладно, – сказал он хилому. – Давайте сразу заключение и приговор.

– Понял. Про шизоидальность не надо? Понял. Значит, грехи. Всего их две тысячи триста семьдесят девять. Из них смертных восемь. Одно убийство. Два покушения на убийство. Хула на ближнего. Клятвопреступление… Восемнадцать краж. В том числе три – кражи стаканов из столовых и автоматов с газводой…

– Э… Стойте… – Ковалев с трудом оторвал голову от подушки. – Это вы про меня, что ли? Это я стаканы воровал?

– Ты, ты, – кивнул хилый.

– Ну, ладно, это могло быть, выпивали, наверное, где-нибудь в парке… А убийство?

– И это твое.

– Неправда, я никого не убивал.

– Правда, правда. Помнишь, камень однажды кинул и мальчишке в голову попал? Этому мальчишке нынче двадцать пять исполнилось бы. Умер он. Свихнулся и повесился. А свихнулся вследствие травмы, полученной в детстве. Правда, медицина до этого не додумалась. Такая она у вас – медицина.

– Так это когда было! Я ж еще в школу не ходил!

– Ну и что? У нас учет строгий.

Ковалев сказал:

– Ерунда. Мало ли от чего можно свихнуться.

– Апеллировать будете потом.

– Ну, а покушения на убийство?

– И это было.

– В детстве? – с надеждой спросил Ковалев.

– В детстве.

– Ну, это же просто… Детская мстительность. Разве это грех? Так, под воздействием момента…

– А большая часть убийств так и происходит – под воздействием момента.

– Нет, что-то тут не то, – проговорил Ковалев. – Бог – он добрый. Не станет он грехи считать. Он не бухгалтер…

И тут его осенило: ну конечно, какой тут Бог! Бог эту мерзкую троицу и близко к себе не подпустил бы. Это он, тот, другой…

…– Так на чем я остановился?.. А! На стаканах. Значит, далее. Соврал тысячу восемьсот четырнадцать раз.

– Это когда же?.. – вскинулся опять Ковалев.

– Не мешайте работать! – огрызнулся хилый. – Все зафиксировано, так что помолчите.

– Девственниц совращал? – лениво спросила вдруг Шляпа.

– Шесть попыток, – подтвердил хилый.

Толстяк вздохнул:

– Картина ясная. Вполне созрел. И приговор?

Хилый захихикал:

– Ну, вы же знаете… Будем брать.

– Это кого брать? Это куда? – возмутился Ковалев.

– А туда, – ответил хилый. – Там тебе будет хорошо. Там – порядок. И никто никому не завидует! А как же?..

Белый халат приблизился к Ковалеву и стал быстро опутывать его бельевой веревкой.

– Что же, я уже умер? – спросил Ковалев.

– «Умер, родимая, умер, сердешная, умер, – и в землю зарыт», как написал большой русский поэт, – подтвердил хилый.

– А как я умер? Когда?

– Обыкновенно. Внезапно. В баню вы пошли со своим другом – помнишь?

Ковалев начал лихорадочно вспоминать. «Да-да, точно… Баня была… Полки скользкие, кафельный пол… Помню, Генка меня под кран с холодной водой подтаскивал. Да спьяну, скот, включил кипяток. Только мне все равно уже было… А потом он им кричал – остальным – уймитесь, гады, Витёк загнулся…».

– Меня уже похоронили? – чужим голосом спросил он.

– Угу, – кивнула Шляпа.

– А где?

– Ну, там… Не на Марсовом же поле, и не у Кремлевской стены.

– А потом что будет?

– В смысле?

– Ну, потом? После?..

– А ничего. Кладбище закроют. Нужных покойников на новое местожительство определят. А вас, мелочь разную, так оставят. Лет через пятьдесят уже и следа не останется. И дома построят. И опять будут жить да грешить… Се ля ви!

Ковалев захрипел: туго натянулась опутавшая его веревка.

Хилый расстелил на столе свежую скатерть, расставил тарелочки с закуской, в центр стола водрузил запотевшую бутылку водки. Гости сели к столу. Разлили, один стакан отставили в сторону. Толстый сказал:

– Мы провожаем сегодня в последний путь… Как его?

– Квасова, – подсказал хилый.

– Вот именно. Помянем подонка.

И опрокинул стакан в горячую красную глотку.

«Но я же жив еще!» – хотел закричать Ковалев и не смог. Потому, что тело его осталось на диване а сам он парил над ним, зная, что тело его в этот момент досматривает свой последний в жизни сон.

* * *

…Он снова очутился в своей комнате, пустой и темной, и радиодиктор, сдерживая волнение, рассказывал о вводе в строй действующих нового моста на трассе БАМа.

Ковалев сполз с дивана, прижался щекой к холодному полу. Вспомнился «Танец смерти» Сен-Санса, и под эту плавную, совсем не страшную музыку его стало раскачивать – вместе с диваном, с комнатой, с желтыми фонарями за окном.

Музыка погасла, он снова задремал, и оказался на улице.

Сияли фонари, отражаясь в мокром черном асфальте, брели редкие прохожие, вдали, над вокзалом, светилось табло часов.

«Чего это я сюда выкатился? – удивился Ковалев и тут же вспомнил: – Ах да, я же бабу Аню ищу».

Он вернулся во двор, прошел мимо детской площадки и увидел бабу Аню. Она шла навстречу в старом зимнем пальто, держа в руке привычную плетеную котомку.

– Здравствуй, баба Аня! – обрадовался Ковалев. – А я тебя ищу!

– Здравствуй, внучек… Хоть ты обо мне вспоминаешь. А вот что ищешь меня – это плохо, плохо. Ты ведь молодой совсем, молодой…

Ковалеву послышался в ее словах какой-то иной, страшный смысл, но он отмахнулся от него.

– Сколько лет тебя не видел, – сказал он. – А ты куда? В магазин?

– Нет. В магазины мы не ходим.

– А куда? В гости?

– И по гостям не ходим.

– Так куда же ты идешь?

– Да и не иду я, милый, никуда. Лежу. Давно уже лежу…

Ковалев вздрогнул.

– Ты не пугай меня, пожалуйста.

– Прости, внучек, прости. Три года уже прошло, а проведать только раз приходили.

– Я не знал, что ты переехала, – сказал Ковалев. – Я бы пришел.

– А вот ты и пришел. Мы ведь не умираем – мы переезжаем. И недалеко. Здесь мы, рядом вот.

– Ты умерла, баба Аня! – закричал Ковалев. – Что ты говоришь? Похоронили тебя!

– Это живые так думают: похоронили – и нету нас. А мы не умерли – уехали. Недалеко. Но навсегда.

Сердце скакнуло, замерло, и сильно застучало в груди Ковалева так, что стало больно дышать.

– Ты прости, баба Аня. Я пойду. Я…

Он стал срывать с горла душивший его шарф, а у бабы Ани изменилось лицо, и вдруг он понял, что это лицо – его собственное. Это чужое ему существо стало наступать на него и посыпало словами тонким бабьим голосом:

– С переездом-то как намаялась! Там очередь, тут очередь. Везде жди, и не смотрят, ветеран ты или нет. И хамят по-нашему, и никто места не уступит в очереди, и еще матом кроют. И пожаловаться ведь некому – ни тебе райкома, ни милиции, ни совета ветеранов. И документов на руки не дают, кроме справки из ЗАГСа, а в справке не сказано ведь, каким ты человеком-то был, так что никому никакого различия, ни уважения!

Защищаясь от этого нарастающего пронзительного голоса, Ковалев замахал руками, поскользнулся и полетел прямо затылком на асфальт. Бац!

* * *

Он застонал и рывком поднялся. Он лежал на полу, рядом с диваном.

– Тьфу, черт! – ругнулся он и поднялся.

Включил свет, открыл балконную дверь. Уличный шум ворвался в квартиру вместе с запахами выхлопных газов и сырости.

Закурил, глядя на светившиеся окна напротив.

«Хорошо людям. С работы пришли, детей из садика привели. Ужинают, газеты читают, радио слушают. Будто и нет никакого Хаоса, будто не плещется он с улицы, не бьется в окна… А вон там настольная лампа горит. Там часто лампа горит, иногда всю ночь. А в этом окне женщина стелит постель. Молодожены. Не терпится. А вон на балконе целая компания. Курят, орут чего-то… Празднуют окончание пятилетки. Ишь, развеселились. А может, поминки у них? Должно быть, скоро подерутся…».

Внизу со звоном открылась балконная дверь и пьяный мужской голос заорал во тьму:

– Лар-риса! Лар-риса!.. Вернись, падла! Все прощу!

Это был сосед, алкаш Вова, от которого, наверное, только что ушла очередная жена.

– Ларис-са! Ведь я тебя, курва, люб-лю! Слышь ты, блядь? Люб-блю!..

Но никто не откликнулся с улицы. Только шумел транспорт, гудели троллейбусные провода, да вдали, над вокзалом, мертвые часы равнодушно считали минуты».

* * *

…Ковалев бежал по длинному, бесконечному коридору, скудно освещенному, с рядами белых дверей по обеим сторонам. Он стучал в одну дверь, в другую, но грохот собственного сердца заглушал этот стук, и не было ответа. Он бежал, торопясь отыскать кого-то, без кого ему нельзя, невозможно было жить дальше.

От бесконечного мелькания дверей перед глазами у него закружилась голова. Двери были совершенно одинаковы, и все заперты, заперты, заперты. Он колотил в них кулаками, но никто не отзывался.

Он стал кричать, сердце выскакивало из груди – и вдруг налетел на глухую стену в драных обоях, споткнулся о толстые подшивки газет и упал. В стене появилась трещина, и в трещине сверкнуло солнце. Ковалев из последних сил рванулся к нему – и наткнулся на себя самого. Он закричал от ужаса, ударил – и огромное зеркало рассыпалось на тысячу кусков. Там, за зеркалом, была открытая дверь. Но он не успел доползти до нее.

* * *

Он в испуге привскочил с дивана. В окно падал тусклый свет уличных фонарей, на часах было почти одиннадцать.

Он встал, включил свет, заглянул в спальню – матери не было. На столе лежала записка: мать сообщала, что ушла ночевать к подруге, их бывшей соседке, которая теперь умирала от рака. Мать время от времени ночевала у нее, кормила, занималась хозяйством.

Ковалев заварил крепкого чаю. Со стаканом в руке подошел к окну и замер от внезапно охватившего его чувства безысходности. Стакан задрожал в руке. Он отставил его и подумал: «Я больше так не могу. Наверное, я сумасшедший».

В спальне он достал из комода шкатулку, отсчитал пятнадцать рублей. Потом подумал и взял еще червонец – на всякий случай. Оделся и выскочил из квартиры.

Такси он поймал сразу и через полчаса уже стучал в квартиру Алексеевой. Никто не отзывался на стук, но он почему-то упорно отказывался этому поверить и стучал, пока на площадку не выглянул заспанный сосед.

– Ты чего хулиганишь, а?

– Ничего, – Ковалев пнул дверь ногой.

– Видишь – нет никого?

– Вижу, вижу…

– Ну и не хулигань, понимаешь!

Ковалев вышел на улицу.

Было морозно, дул ветер. Ледяная земля звенела под ногами.

Ковалев сел на скамейку, посидел. Замерз, начал ходить вокруг дома. Обошел раз – глянул в темные окна. Обошел второй – снова глянул. Но холод становился все злее, все нестерпимей. Ковалев забежал в подъезд, постоял, прижавшись к батарее, над лестницей в подвал.

Делать было нечего: его звездный час миновал, и миновал безвозвратно.

Он поднял большущий ржавый гвоздь, нашел на стене свободное от надписей место и крупно нацарапал: «ИБО КРЕПКА, КАК СМЕРТЬ, ЛЮБОВЬ». Гвоздь он сунул в карман – на счастье.

Потом он вышел на улицу, снова поймал такси и поехал к ресторану. Дверь была заперта, он постучал. На стук выглянул усатый детина в спортивной майке с американским орлом на груди.

– Чего надо?

– Выручи! – проникновенно произнес пароль Ковалев.

– Сколько?

– Одну.

– Пятнадцать, – предупредил усатый.

Ковалев кивнул и протянул деньги. Усатый исчез, спустя минуту появился снова, быстро сунул Ковалеву бутылку водки, завернутую в газету. «Сервис!» – подумал Ковалев, засовывая покупку во внутренний карман пальто. Вернулся к ожидавшему его такси и поехал в общежитие.

На «черной лестнице», где обычно происходили все неформальные общежитские события, Ковалев увидел мрачно курившего вечного студента Жаркова. Жарков с семьей занимал в общежитии служебную комнату – он числился дежурным электриком. Учился Жарков уже лет восемь. Его знали многие поколения студентов как человека честного, но глупого.

Жарков сидел на подоконнике, спиной к окну, поставив ноги в тапочках на батарею. Света на «черной лестнице» никогда не было – она еще и поэтому называлась черной, – но Ковалев сразу узнал Жаркова.

– Привет, – сказал он ему. – Тащи стакан.

Жарков на мгновение застыл от неожиданности, потом опомнился и исчез. Через несколько секунд он появился со стаканом в одной руке и огромным соленым огурцом в другой.

Ковалев достал бутылку, открыл, налил.

– Пей.

– Ну-у, друг… Ну-у, спасибо… – Жарков в волнении принял стакан дрогнувшей рукой, выпил и захрустел огурцом.

Ковалев тоже выпил.

– И чего это ты, а? По какому случаю? – спросил Жарков.

– Так.

– Случилось чего, да?

– Случилось… Захотелось большого и светлого.

– Ну, не хочешь говорить – не надо, – сказал Жарков. – Наливай тогда, что ли.

Когда бутылка уже подходила к концу, Ковалев признался Жаркову, что чувствует себя полным и законченным идиотом. Жарков погладил Ковалева по голове и попросил больше так не говорить.

– Как ты не понимаешь? Говори – не говори, суть не изменится. Я – идиот. Ты Достоевского читал?

– А? Достоевского? Не помню.

– Ну, значит, не поймешь. В этой нашей проклятой жизни все хорошие люди – идиоты.

– Не понял.

– Ну, выглядят так, как будто с луны свалились. Законченные идиоты.

– И я, значит, тоже? – насупился Жарков.

– И ты, и я.

Жарков засопел, обиделся и ушел.

А Ковалев стоял в темноте, спиной к окну, из которого сильно дуло, слушал, как на площадке этажом выше ругались и пели какие-то полуночники, и ему было смертельно грустно. Безумно, безумно грустно.

Около часу ночи он вышел из общаги. Ветер стих, и было светло, тихо и печально. Под фонарями сиял чистый снег, над соседней пятиэтажкой, будто зацепившись за телеантенну, висела круглая голубая луна.

– Ну, чего уставилась, дура? – крикнул ей Ковалев.

И сел в снег. Зачерпнул его ладонью, приложил к лицу.

Посидел, вздохнул, поднялся. «Поеду к ней. Даже если ее еще нет дома, все равно поеду. Может, замерзну под ее окнами, как собака. И то за счастье…».

На такси ему сегодня везло. Быстро промчались по темному безлюдному городу и оказались на горе, в еще более темном и безлюдном новом микрорайоне.

Ковалев глянул на ее окна. В квартире было темно, но Ковалев сразу почувствовал, что там кто-то есть. Она там, Ирка. Эта обманщица. Этот несчастный маленький заблудившийся человек.

В подъезде он постоял, греясь у батареи. Он вдруг испугался: а что, если у нее кто-то есть? Что, если он, Ковалев, тут совсем, совсем не нужен?..

«Не буду я ее будить», – решил он.

* * *

Он дошел до новой девятиэтажки, глядевшей окнами прямо в чистое поле, вошел в подъезд и стал подниматься по лестнице. На самом верху, выше девятого этажа, должна была быть уютная лестничная клетка. Он добрался до нее. В теплом сухом углу постелил чистенький половичок, подобранный по дороге под чьей-то дверью, лег, прижался боком к теплой вентиляционной шахте и закрыл глаза. Ему надо было проснуться раньше всех. Он заставил себя уснуть.

В шестом часу загудел лифт. Ковалев проснулся, поднял половик, побежал вниз, положил половик под ту же самую дверь, выбежал из подъезда.

Первый троллейбус разворачивался на кольце. Ковалев подошел к остановке, попросил закурить. Постоял, подымил, и не торопясь пошел к дома Алексеевой.

Свет в ее окне вспыхнул как раз в тот момент, когда он появился во дворе. На кухонных занавесках мелькнул ее силуэт: она ставила чайник, резала хлеб, уходила и появлялась снова. Ковалев следил за силуэтом, как зачарованный. Прохожий с подозрением покосился на него – Ковалев его даже не заметил. Полчаса он простоял на одном месте, полчаса – пока горел на кухне свет, пока была надежда увидеть ее тень на занавесках.

А когда свет погас, – испугался: сейчас она выйдет, заметит его, и придется объяснять, зачем он здесь, и как тут оказался. Ей все это не понравится. А ведь ему еще придется спрашивать, где она была вчера вечером, почему не открывала, если была дома… И хорошо, если она скажет правду, а если – нет?..

– О господи! – перевел дыхание Ковалев и скорее побежал через двор. В подъезде противоположного дома он остановился и стал наблюдать.

Вот она вышла. Быстро пошла к остановке. Почему она не скажет ему правду? За что?

Еще мгновение – и она скрылась бы за углом. Ковалев рванулся за ней:

– Ирина!..

Она остановилась.

«Я – точно идиот», – понял вдруг он, но было уже поздно.

– Привет, – сказала она.

– Привет.

Она повернулась и заспешила к остановке.

– Очень торопишься?

– Очень.

Дальше шли молча. Пока он не остановился. Она уходила в голубую пыль фонарей, таяла в ней, и это могло быть концом всей истории – печальной, но не настолько, если уж разобраться.

Он вдруг заметил, что к утру потеплело, что снег под ногами стал грязным и тяжелым, и на дороге сверкали лужи. Мимо него проносились машины, окатывая его снежной кашей, а он пристально смотрел себе под ноги, будто боялся сделать шаг, будто впереди была видимая только ему одному бездонная пропасть.

Потом он пошел к остановке. Троллейбус уехал, увез ее. Остановка была на краю обрыва. Внизу сияли огни, и налетал снизу порывами ветер, и отталкивал Ковалева от края. За его спиной высились многоэтажные дома-новостройки, и в них все вспыхивали и вспыхивали окна – множество, бесконечное множество разноцветных огней.

Ковалев почувствовал облегчение – он был рад, что все это закончилось, что больше не нужно мчаться куда-то сквозь ночь и холод, что теперь можно вернуться домой, выспаться, отдохнуть, почитать хорошую книгу…

Подкатило такси. Шофер открыл капот, начал ковыряться в моторе; из кабины доносилась музыка, которая сейчас была в моде – «Голубое мгновенье», «Спейс», Маруани. Ковалев слушал, пока не защемило сердце и не захотелось заплакать.

Шофер закрыл капот, вернулся в салон. Не уезжал – ждал подходящего клиента.

Музыка смолкла и Ковалеву снова стало неуютно здесь, под незнакомым черным небом, на краю обрыва, под пронизывающим ветром.

Он перешел через дорогу и двинулся в сторону стройки. Пролез в дыру в дощатом заборе, прошел среди груд кирпича и остановился возле мертвого бульдозера, полузасыпанного снегом. Здесь было совсем темно, и он поднял голову и наконец-то увидел звезды – они сияли над городом, и в этом вечном сиянии был смысл, который Ковалев пытался, но не умел понять.

Он присел на гусеницу бульдозера и просидел до тех пор, пока серый рассвет не вполз на территорию стройки. Ветер стал еще теплее, нагнал облаков, и в этом городе, в котором нельзя было жить – а только влачить существование, или даже, может быть, только медленно угасать, – наступило серое утро зимнего буднего дня.

* * *

Троллейбус долго и нудно ехал по бесконечной дороге среди однообразных домов. Только плакаты и транспаранты поперек улиц оживляли этот безрадостный пейзаж. И Ковалев, глядя в окно, уныло читал мелькавшие перед глазами надписи: «Крепите социалистическую организованность, сознательность и дисциплину!», «Пятилетке качества – наш ударный труд!», «Каждому молодому человеку – активную жизненную позицию!».

Кончились новостройки, последовали поворот и спуск вниз, троллейбус покатился по старому проспекту, мимо деревянных домов. Потом дерево сменилось кирпичом, народу в троллейбусе стало совсем мало.

Ковалев вышел возле университета. До лекций оставалось еще минут сорок, и Ковалев решил позавтракать в общежитской столовой.

Столовая была полупустой, да и есть особенно было нечего. Ковалев заставил себя похлебать суп из куриных отходов, съел рыбную котлету, запил чаем.

В аудитории он сел в отдаленный угол и углубился в свои печальные мысли. Одногруппники оглядывались на него, староста группы Лариса даже записку прислала: «Ты не заболел?». Ковалев на том же листочке ответил: «Заболел, скончался и умер» и отправил записку обратно. Это была формула из средневековой хроники о взятии крестоносцами Константинополя, но вряд ли Лариса знала об этом.

Во время перерыва Ковалев сказал Ларисе:

– Слушай, на следующей паре, если будет проверка, скажи, чтоб за меня крикнули, ладно?

Лариса, впервые услышавшая от него такую просьбу, удивилась, но ничего не спросила. Она была умная девушка, Лариса, и ей не везло в любви.

Ковалев вышел на улицу и решил съездить к Вове. Но по дороге, в трамвае, почему-то раздумал. Поехал домой, хотя ему и не очень хотелось лишний раз выслушивать материнские нотации. Но мать встретила его молча, сказала только: «Ешь».

Ковалев поел, лег с книжкой на диван и уснул. Часа через два проснулся, умылся, и поехал в университет, на семинар. Семинар вел пушкинист Ярошевич, эстет и брюзга, втайне ненавидевший студентов, – пропускать его занятия было опасно.

День был серым, как и утро. В трамвае было тесно, народ ворчал и обреченно толкался. Ковалев с чувством облегчения выскочил из трамвая, побежал через дорогу и вдруг увидел Ирину. Она улыбалась ему с противоположной стороны улицы. Ковалев остановился, как вкопанный, взвизгнул тормозами «Жигуль» и усатый дядя погрозил Ковалеву кулаком.

Ковалев отмахнулся от него и хотел вернуться на свою сторону, но улицу вдруг заполнили автобусы, троллейбусы и перебежать оказалось невозможно. «И откуда вас, гадов, столько сразу понаехало?» – подумал Ковалев, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу. А когда поток схлынул, Ирины уже не было. Ковалев в растерянности стал оглядываться по сторонам и тут кто-то тронул его за рукав. Он обернулся – рядом была она.

– Ну, и что? – спросила она.

Он глядел на нее во все глаза, узнавал и не узнавал, и машинально ответил вопросом на вопрос:

– А что?

– Обиделся, да?

– Ну… – Ковалев развел руками.

– А ты не следи за мной. Я не люблю. И не спрашивай. Я сама все объясню, если надо будет.

– А не надо ничего объяснять, – вдруг мрачно сказал Ковалев.

Она внимательно посмотрела на него и глаза ее перестали улыбаться.

– Ну, не надо – так не надо… Тебе туда? Пошли.

Они пошли рядом.

– Я тебя здесь ждала, – сказала она.

– Откуда ты узнала, что я приеду?

– А вот узнала. У тебя сегодня семинар.

– В университет ходила, да?

– Нет. Знакомая там учится.

– Ну-ну…

Он уже не знал, чему верить, чему – нет. Только ощущал какую-то робкую радость, чуть живую, чуть теплую, которую легко можно было погасить.

– А утром? – спросил он.

– Что – «утром»? Утром я тебя не ждала… Я вообще по утрам никого не хочу видеть.

– Играешь ты со мной, – вздохнул Ковалев. – А я ведь не мышка.

– И я не кошка, – сказала она и взяла его под руку.

– А зачем же тогда обманываешь?

– Да не обманываю я. Просто объяснять пока не хочу. Я ведь тоже боюсь, понимаешь?

У него закружилась голова, и вот теперь-то он уже точно ничего не понимал.

– Я так боялся тебя потерять. Так боялся. А ты…

– Знаешь что? Вот когда стану твоей женой – тогда и будешь просить и проверять, где я и почему.

– Не станешь, – скорбно сказал Ковалев.

– Почему? – Она даже остановилась.

– Потому. Не станешь – и все.

– Вот дурачок. Ты посмотри на меня, ну? Я хозяйка хорошая, все умею. А когда накрашусь, так мужики балдеют и падают.

Ковалев опустил глаза.

– Смеешься ты надо мной. Нехорошо это.

Они шли и шли. И шли в сторону, противоположную от университета. «Да и черт с ним, с Ярошевичем. Злобный он и мстительный. Тоже мне, знаток Пушкина!.. Сдам как-нибудь… Вывернусь… Всего Пушкина наизусть выучу», – подумал Ковалев. Вид у него был обалделый, и мысли, конечно, тоже.

Они шли и шли, пока не оказались на привокзальной площади.

– Ну и куда мы пришли? – спросил Ковалев.

– На вокзал, конечно.

– Зачем?

– А я уеду сейчас.

– Куда? – испугался Ковалев.

Она засмеялась:

– Вот глупый! К подруге, она в Белореченске живет. Час езды на автобусе…

Они пришли на автовокзал, купили билет, вышли на посадочную площадку.

– Вон и автобус уже стоит, – сказала она. – Ну, до встречи.

– Когда?

Она опять засмеялась:

– Когда хочешь.

Подошли к автобусу:

– Ну, а сейчас-то ты зачем меня обманула?

– Я не обманула. Насчет встречи? Нет, не обманула. Правда, когда хочешь.

– Ладно. Допустим, я хочу сейчас.

Она немного подумала:

– Знаешь… Прямо сейчас не получится. Следующий автобус – через четыре часа. Вот ты на него сядешь и приедешь в Белореченск. Выйдешь на автостанции, пройдешь лесом до пятиэтажки – она там всего одна на весь поселок, не заблудишься. Квартира сорок шесть. Запомнил?

И она поцеловала его мягкими теплыми губами, вошла в автобус и махнула ему рукой из окна.

Он закрыл глаза, постоял с минуту. Открыл – и оказался вдруг в другом мире. Солнце выглянуло, и все вокруг было залито теплым лучистым светом, и все светилось и радовалось теплу. Даже собака, бежавшая через площадь, – и та, казалось, сияла от счастья.

Он вернулся в здание автовокзала, купил билет на следующий рейс: все было точно, автобус отъезжал через четыре с небольшим часа.

Первое, что он сделал дома – залез в ванну и вволю понежился. Потом объявил матери, что едет в деревню к другу, возможно, с ночевкой.

– Ну, к другу – так к другу, – равнодушно сказала мать. – Завтра когда придешь?

– После занятий. Часов в пять.

* * *

Все было хорошо в этот вечер. Слишком хорошо. Так не бывает. Или редко бывает. Но все же бывает…

Наступили сумерки, вспыхнули за окном веселые фонари. Ковалев слушал магнитофон, подгоняя время, потом подумал, что надо бы погладить брюки и рубашку, и оказалось, что времени остается совсем мало, и надо спешить.

Бегом прибежал на автовокзал. Автобус выехал по расписанию, в салоне было почти пусто – всего шесть или семь пассажиров. Выехали из города и помчались по шоссе мимо белых полей и дымчатых перелесков, мимо черных изб и покосившихся заборов. Ковалев смотрел во тьму. Он впервые оказался за городом на ночь глядя, и все казалось ему необычным, интересным. Вскоре пассажиры стали выходить на остановках, и с Ковалевым в салоне остался один только старик с рюкзаком и в телогрейке.

Потом он задремал, а очнулся, когда переезжали реку, на пароме. Мел снег, исчезая бесследно в черной воде. У дальнего берега в холодных волнах плясали огоньки. Водитель вышел из автобуса, курил, облокотившись о перила парома, сплевывал в густую воду.

Когда приехали в Белореченск, было уже совсем темно. Ковалев увидел маленькую площадь, слабо освещенную двумя фонарями с железными рефлекторами. Черные домишки, заборы – и тишина, нарушаемая только простуженным лаем собак.

Автобус развернулся и уехал, Ковалев огляделся, и пошел по дороге в ту сторону, где, как он предполагал, должна стоять невидимая отсюда пятиэтажка.

Дома и заборы кончились и Ковалев вступил в темный, глухо шумевший поверху бор. Дорогу было еле видно, он то и дело спотыкался, но вот впереди показался огонек: кто-то шел с фонариком ему навстречу. Луч света скользнул по лицу Ковалева и упал в снег.

– Скажите, я правильно иду – к пятиэтажке? – спросил Ковалев.

– А? – отозвался мужской голос. – Ну да. К ней.

Помолчал и спросил:

– А кого там надо-то?

– Не знаю. В гости позвали…

– А-а… – Мужчина помахал фонарем, пожал плечами и пошел своей дорогой.

Через сотню-другую метров лес стал редеть и вот уже всеми окнами засияла впереди пятиэтажка. Над подъездами горели фонари, на скамейках заседали бабушки, мальчишки играли в снегу. Ковалев подошел к бабушкам, поздоровался, спросил, в каком подъезде сорок шестая квартира.

Подъезд был невероятно грязен, здесь пахло кошками и мочой, и стены, и двери были исписаны людьми, которые, кажется, знали всего три буквы русского алфавита.

Сорок шестая была на пятом этаже. Ковалев постоял, стараясь поскорее отдышаться, постучал.

Дверь открылась. В дверях стояла Ирка, но Ковалев не сразу узнал ее: это была незнакомая прекрасная женщина.

– Привет, – сказала она, – проходи.

Он вошел в полутемную прихожую, стал снимать пальто, а она не уходила, стояла и улыбалась незнакомой улыбкой.

В комнате светила настольная лампа с зеленым абажуром, негромко играла музыка.

– Ты одна? – спросил Ковалев. – Ждешь кого-то?

– Тебя я ждала, глупый, – ответила она. – Подруга на дежурстве в доме-интернате. Интернат здесь для престарелых и инвалидов, рядом, в окно видать.

Ковалев сел за стол, слушал ее вполуха и ничего не соображал. Она говорила про дом-интернат, про инвалидов, про подругу, про ее мужа. Ковалев кивал. «Музыка красивая… – думал он. – Донна Саммер, Father Dear».

А потом свет погас и стало тихо.

– Электричество отключили, – сказала Ирка. – Здесь такое часто бывает.

В темноте Ковалев взял со стола рюмку, они чокнулись и выпили. У него закружилась голова, но не от выпитого: вдруг оказалось, что она совсем рядом, и он обнимает и целует ее, целует губы, щеки, глаза.

Вспыхнул свет – и сейчас же погас: это она дотянулась до выключателя.

А музыка осталась. Они танцевали в темноте, а потом он подхватил ее на руки и стал кружить по комнате, и кружил, пока не опрокинул стул, и она сказала:

– Уронишь ведь, Алеша Попович!

А потом сказала:

– Я, кажется, забыла дверь запереть.

А потом, в спальне – слабо светящийся квадрат окна, белая простыня, белое тело.

Ирка прошептала:

– Вот глупый-то…

А он ответил:

– Сам знаю.

Но ничего он не знал, потому что такого еще не было, а то, что было – было совсем не так. Он вскочил с кровати, встал на руки и хотел пробежать по полу, но упал и хохотал лежа.

А потом снова было тихо. Тише, чем сначала. Тихо на всей земле, даже бор не шумел, даже мальчишки за окном кричать перестали, даже музыка смолкла.

Он целовал ее, гладил, а потом уткнулся ей в плечо и загрустил. «Будто сон, – думал он. – Кончится – и проснемся чужими». Потом он подумал про нее: несчастная, зачем она его заманивала, он же и так на все был готов, зачем она играла? Несчастная и глупая… А может быть, она и сейчас обманывает его? И ему стало еще печальнее и вспомнился обрывок какого-то стихотворения, нацарапанного на студенческой парте среди анекдотов, признаний в любви, и рисунков обнаженных женских фигур:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю