355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Заплавный » Клятва Тояна. Книга 1 » Текст книги (страница 3)
Клятва Тояна. Книга 1
  • Текст добавлен: 1 сентября 2017, 09:00

Текст книги "Клятва Тояна. Книга 1"


Автор книги: Сергей Заплавный



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 23 страниц)

«Широких понятий царь! – не переставал радоваться Власьев. – На чужом учимся!»

«А свое теряем», – не удержался как-то Нечай. Обидно ему было видеть такое предпочтение. Есть чему у Европы поучиться, но не этим же пустякам.

И позже Власьев не раз прославлял Годунова. Да и как не прославлять, коли, возвышая себя, царь Борис и Русию умел возвысить. Разве не при нем Астраханью укрепилась она, Воронежом, Ливнами, Ельцом, Белгородом, Осколом, Курском и другими городами-крепостьми? Разве не при нем поставлены в Сибири Тюмень, Тоболеск, Лозьва, Пелым, Сургут, Тара, Обдорск, Нарым, Верхотурье, Туринск, Мангазея и Кетск? От крымских и прочих ханов сумел отступиться. Со Швецией и Речью Посполитой мир заключил. В Москву патриаршество перенес, превратив ее в Третий Рим. А чтобы сияла Москва, Лобное место[9]9
  Трибуна на Пожаре (позже Красная площадь), с которой объявлялись указы, обращались к народу цари и патриархи; казни совершались близ Лобного места.


[Закрыть]
круглым каменным помостом украсил, резными накладками и решетчатой дверью, водопровод в Кремле сделал, ямскими и прочими подгородными слободками расширил, подати со столичных жителей сложил, закрыл продажу вина в корчмах, передав ее в казенные питейные дома, твердой рукой искоренял разбои, мздоимства, посулы[10]10
  Взятка.


[Закрыть]
, оставаясь при этом легким и светлодушным. Особенно преуспел в первые годы своего воцарения: и обещанный покой дал, и благоденствие. На редкость цвела и славилась тогда держава Московская. Казалось, ничто не помрачит и не сдвинет ее с места, так она казалась сильна и неприступна.

Еще три года назад никто б не поверил, что возможен на Русии нынешний раздор и разлад. Но он есть, он усиливается с каждым днем, с каждым часом. Не узнать стало страны. Не узнать и Власьева. Совсем другой человек. Забыл свои прежние восторги, поменял в душе царя Бориса на самозванца Отрепьева, а теперь и от Нечая того же добивается.

«Нет уж, Афанасий Иванович, – забормотал неуступчиво Нечай. – Не годиться так, чтобы одною рукой кресты класть, а другою на своих же нож точить. Не по-божески это».

«Дурак ты, Нечай Федорович, ей-богу, дурак, – отделяясь от скачущих теней, наклонился к нему Власьев. – Когда криво запряжено, прямо не поедешь. Подумай хорошенько. Ты у меня на крючке, а не я у тебя. Стоит ли дергаться?»

«Ничего. Мы как-нибудь понемножку да через ножку, повисим и упадем».

«Ну что ты за человек? С тобою водиться, как в крапиву садиться».

«Да и ты не плох. Никакая крапива тебя не берет…».

Лицо у Власьева тугое, холеное. Брови подкрашены, точно у блудницы. А над левой ноздрей большая серая бородавка. Сказывают, у Отрепьева такая же точно на носу. Есть и другие, поменьше, но эта сразу в глаза бросается. Еще сказывают, правая рука у самозванца короче левой. И у Власьева одно плечо ниже другого. Он его толстой подкладкой уравнивает. Выхолит, оба схожими знаками мечены. Посланцы дьявола!

– «…вола, – откликнулось эхом в душе, – …ола…ла…а-а-а…».

Последний звук камешком упал на дно преисподней, а оттуда в ответ понеслись ангельские стенания Самозванца, писанные Годунову:

«Жаль нам, что ты душу свою, по образу божию сотворенную, так осквернил и в упорстве своем гибель ей готовишь: разве не знаешь, что ты смертный человек?..»

Власьев с лету подхватил отрепьевскис стенания:

«…Опомнись и злостью своей не побуждай нас к большему гневу; отдай нам наше, и мы тебе, для бога, отпустим все твои вины… лучше тебе на этом свете что-нибудь претерпеть, чем в аду вечно гореть…».

Нечай плюнул в темноту. Любят нечистые духом других в дьявольских кознях упрекать. Богом прикрываются. И откуда их вдруг столько наплодилось? Особенно в приказах, подле царя. Все вины на него валят, будто не их руками царское управление вершится. На словах – одно, в душе – другое, а коли по делам судить, третье. Лизоблюды! Злоумышленники! Оборотни!

Нечай снова плюнул.

И тотчас на месте Власьева возник доказной язык с черным мешком на голове. Тяжело спотыкаясь, он брел но Курятному мосту между стражниками. Мост еще не разъездили как следует. Поставленный прошлым годом, он продолжал пахнуть свежеструганным лесом. Сверху нависли узорные мостовые дуги, по бокам – невысокие перильца. Мост небольшой – шагов десять в ширину и с пятьдесят – в длину.

Власьев намекнул: мало ли что может сверху упасть? Предусмотрительный! Интересно ему проверить: пошлет ли Нечай сюда завтра своего человека или евангельские заповеди вспомнит?

«Не плюй в других, в себя попадешь! – с издевкой выглянул из-за доказного языка Власьев. – Коли праведник, быть вам с Кирилкой на Разбойном дворе. Ведь сам учишь: нельзя одной рукою крест класть, а другой нож точить. Не по-божески станет чужим животом за свой платить. Ты ведь этого Лучку Копытина и в глаза не видел. Нешто покусишься?»

«Сгинь, – загородился от него рукою Нечай. – Сгинь. Афанасий Иванович. Вконец замучил».

«Это не я тебя, Нечай Федорович. Это ты себя. Гляди проще, оно и образуется».

Власьев задвинул крышку колодца, и Нечай снова оказался в кромешной тьме. Как из нее выбраться? Дважды чудес не бывает…

А как Бог подскажет.

Татарское воскресенье

Пробуждение было тяжелым, похмельным. В висках оглушительно стучало:

«Завтра Лучку Копытина на доказ поведут, а я тут валяюсь…»

«Какой там завтра… – сел на смятых простынях Нечай. – Нонче ужо!»

Глаза глядели, но ничего не видели.

«Где я?»

Холодным маревом пробивалось сквозь узоры на окне едва заметное утро. Сразу-то его и не узришь. Заглядывает, словно в подземелье.

Нечай поискал во тьме шнур колокольчика. Нету.

– Эй, тетери! – грозно заорал он. – Кто лампы-то засветит? Я вставать буду!

Ор у него получился слабый, задушенный, однако ж и его хватило, чтобы дворню всполошить. Тотчас появился и свет, и спальный прислужник Амоська.

Умываясь, Нечай не унимался:

– Это что за вода? Я велел на умывку подавать анисовую. А тут из помойной ямы брато!

– Помилуй-ти, – заоправдывался Амоська. При мне анисом запаривали.

– Значит, плохо запаривали. С вечера надо было, а то не пахнет… И рукомойник подвесили ниже некуда. Мне под него не подставиться.

– Како сказывано, тако и сделато.

– Сказывано ему, – передразнил Нечай. – А сам будто не видишь, что низко, – он в сердцах поддел рукомойную оттычку.

– Я же велел, чтобы медь светилась, а у тебя она точно грязью обляпана. И сикалка не брызгает! Стой, жди, пока из нее в долони накапает. Или стегны[11]11
  Зад.


[Закрыть]
давно не драты? Так я распоряжусь.

– Зачем стегны? – Амоська метнулся к двери. – Вот! – он принес кувшин с тремя носами разной ширины. – Хорошо льется.

В ладони Нечая потекла струя из самого большого горлышка.

– Сразу бы так, – несколько смягчился он. – Учи их…

За окном завозилась ворона.

– Кар-га, – спросонья пробормотала она.

– Кар-р-га! – сварливо отозвалась другая.

– Кар-рр-га! Кар-рр-га! – всполошилась третья.

И вот уже со всех сторон несется:

– Га-га-га-га! Кар! Карр! Каррр! Карр-га! Кар-рр-га-аа! Будто ведьмы ни свет ни заря перебранку завели. И впрямь карги.

Нечая передернуло: их еще только не хватало.

– Чего стоишь, – вновь осердился он, глянув на Амоську. – Кафтан подавай! Да не стеганый. Попроще который неси. Ну хоть бы вот тот, черевчатый. Чай, не пировать еду, в приказ.

Облачаясь, он морщился: то ему не так, это не эдак. Показалось вдруг, что в темных углах, под ложем, за тяжелыми занавесями копошатся куцые грязно-серые твари. А меж ними по-хозяйски расхаживают твари побольше, поклювастей, сплошь аспидные, как уголь, длиннохвостые, как сороки. И кричат они по-особому, будто взлаивая: «Кар-гав! Кар-р-р– га-а-а-в!».

Нечай протер глаза. Гавы залетные исчезли. Зато всполошилось за окнами их потомство, прижитое с каргами. За время голода и неустройства оно умножилось, стало наглым, неустрашимым.

Скрипучий вороний карк лез в уши, возвращая Нечая от своих бед к бедам всеобщим.

За окнами лежала опустошенная Москва. Давно нет в ней ни кошек, ни собак, ни петухов, ни даже захудалых воробьишек, а те, что чудом уцелели, попрятались, голос от страха потеряли. Их голосами и кричат богомерзкие птицы. Обсядут с раннего утра все вокруг, на маковках церквей угнездятся и ну базлать: «Кара! Кар-ра! Карр-рр-ра! Карр-ррр-ра!»

Кара и есть. Кара небесная. Сперва-то она обрушилась на западные народы. Одних терзала морозами, других снеговалами, у третьих распложала тлю и стервоядных птиц. Русию бог миловал. Но предостережения были. При Иоанне Грозном – бури и столпы огненные, по две, а то по три луны над Москвой или по два-три солнца вместе. При Феодоре Иоановиче больше стало неурожайных лет, появились под Москвой волки, под стенами Кремля – черные лисы. А отыгралось все уже при царе Борисе. Три года всего сияло над ним безоблачное небо, осеняя трон, а в 7109[12]12
  1601 год от Рождества Христова.


[Закрыть]
году вдруг погасло. Семьдесят с лишним дней и столько же ночей изливались с небес неостановимые потоки, а в предутро на Успенье пресвятой Богородицы лег на землю иней, сжигая все, что не сгнило, не захлебнулось в водах испытующего потопа. Остался народ без нового хлеба, без семян. Тут бы и скрепиться ему против общей беды, одолеть ее всем миром, не чинясь, не корыстясь, да не оказалось нужных скреп ни в верхах, ни в низах. Не оказалось!

Многие служилые, церковные и кремлевского сидения люди вслед за торговщиками и владетелями пекарен бросились в бесчестье скупать и припрятывать старое зерно, а после заломили за него цены безмерные. Тем же учали промышлять волостные и сельские начальники. Вконец обобрали и без того голую деревню, оставили без хлебных запасов ремесленные посады и незажиточных поместников. Из поправимого бедствия учинили настоящую беду.

Летом 7110-го половина полей осталась не засеянной, а зяблые всходы другой половины вновь изъела сырость и студеная хмарь. В 7111-ом небо наконец расчистилось, но слишком далеко зашел разлад в людях, прервались прежние связи, не стало порядка, который помогает солнцу светить, а земле родить. Нищие воспалились на алчных, алчные на нищих, худородные на знатных, ищущие власти на предержащих ее. Каждый стал сам по себе и сам за себя. Даже в смиренные души проник яд смуты, даже возле негасимых лампад зашевелились дьявольские потемки. Одни впали в объедение, пьянство, блуд и лихвы, перестали давать ближним в долг без грабительских ростов и закладов, другие пошли по миру, страждуя и стеная от нужды, кабалясь в вертепы, сбиваясь в разбойничьи ватаги, замертво падая у дорог с соломенной жвачкой в ощеренных ртах. Смрад лихоимства и гниющих тел разлился повсюду. Разыгрались болезни, открывая путь страшной моровой холере. Глухосердие стало обычным, как грязь и ругань. Исчез стыд. Исчез Бог. И не волки уже стали забегать к ослабевшей Москве, не черные лисы, а вороны надолго слетелись на свой торжествующий пир. Нет у них другого дела, как покойников накликать. Столько народу перекаркали, что и помыслить страшно. Братские ямищи трех новых скудельниц доверху бездомками забиты, приходские кладбища уширены до невозможности; чуть ни треть государства Московского в землю легла, а им все мало, мало…

От гнусавого грая у Нечая тоска в груди, боль в голове. Другие притерпелись, а он не в силах.

Чего только не испробовал Нечай, с воронами воюючи: велел челяди бить их, пиками колоть, ядами травить, сети и пугала ставить, да толку мало – одних вышибишь, другие налетят. Небо-то над Москвой одно, его на краюшки не поделишь.

Не помогли и охотничьи ястребы. От множества своего вороны так осмелели, что принялись воздушных сторожей гонять. Те и разлетелись, который куда.

Пришлось потешника в дом взять, чтобы на гудке[13]13
  Плоская трехструнная скрипка без боковых выемок.


[Закрыть]
пиликая или на дудке играючи, заоконный гвалт приятными звуками заглушал. Да не поглянулся он Нечаю – очень уж на доносчика похож, на шишимору подосланную. Не стал испытывать судьбу Нечай, отказал потешнику от дома. Береженого Бог бережет.

Нынче от доносчиков спасу нет. Холопы наушничают на господ, чернецы на священнослужителей, дети на отцов, жены на мужей. Дело это прибыльное. За него серебром платят, а случается, чинами и поместьями, да не тишком, а прилюдно – на площади у Челобитного приказа.

Тот же Амоська, сдается Нечаю, не только ему услуживает, но и на него. Ишь какой шустрый, расторопный. А глаза глядят мимо. Губы у него масляные, вечно льстивую улыбку источают, нос, точно у пса, постоянно принюхивается, уши торчком, так и ловят неосторожно сказанное слово. Давеча, когда он надевал Нечаю сапоги, так и хотелось ткнуть его пяткою в сморщенный нос, да, слава Богу, удержался. Не в обычае у Нечая свою власть над челядинцами показывать. Такие же человеки, как он. Да и боязно стало. А ну как Амоська или Оверя наветом отомстят? Трудно ли чужие шепоты Нечаю Федорову приписать? Вот хоть бы и власьевские…

Отгоняя мысли о Власьеве, Нечай напустился на Амоську:

– Лампы-то у тя пошто чадят? Дышать нечем! Невдомек, что ли, продухи открыть? Ну так я открою!

Он сдвинул на стене плотный коверный занавес, откинул крюк и потянул на себя створу.

В спальню клубами потек серый морозный воздух. Его источала стылая крещенская мгла, притаившаяся снаружи. Вслед за нею в душную повалушу ворвался вороний граи. Он был так резок и нестерпим, что Нечай отшагнул в сторону. Продух в стене представился ему разверстой могилой. Она была наполнена до краев…

Сбылось пророчество Иоанна Богослова: семь чаш гнева умертвили третью часть людей. Остальные впали в смуту и оцепенение. Что было неприступным отвне, вдруг сделалось отверстым снаружи.

– Закрой продух! – велел Амоське Нечай. – Просвежились и будет!

Тот с готовностью вернул все на место – створу, крюк, занавес.

– А теперь ступай.

Нечай остался в повалуше один. Мысли его беспорядочно метались, перескакивая с одного на другое.

«Злосчастна Русия, – думалось ему. – За что ей такие безмерные кары? Нешто она площе и грешнее противу других стран? Стало быть, это испытание ее безмерности. И мне испытание среди других слуг при злосчастном царе…»

«Вот уж и правда, злосчастный, – размышлял дальше Нечай. – Он ли не старался потушить смуту? Он ли не радел о согласии в отечестве своем? Но все оборачивалось против него, вызвало не облегчение, а новые беды».

Нечаю вспомнилось, как царь Борис, сам того не желаючи, разорил Москву голодными проходимцами. Начал-то он правильно. Едва зашевелились хлебные скупщики, велел их хватать, сечь на опустевших рынках, в воровские тюрьмы вкидывать, а самых отъявленных казни предавать. Посадским дозволил искать спрятанное зерно и брать его для общин по твердой цене. Для бездельных открыл продажу дешевого хлеба из казенных, боярских и святительских житниц, а чтобы было чем покупать, не пожалел денежной казны. Только в Смоленск для раздачи отправил двадцать тысяч рублев. Столько же Нечай Федоров с Иваном Ржевским но велению государя в Новгород свезли. На царствующий город и вовсе расщедрился: велел огородить четыре милостивых места, где всякий нуждалец ежеутренне мог получить медную деньгу[14]14
  Полкопейки.


[Закрыть]
или две на пропитание. А о том не подумал, что хлынут за ними толпы изо всех оставшихся без государевой подмоги уездов, что божьи копейки станут попадать в руки подставных просителей, да и не хватит их для всех страждущих.

Поняв свою ошибку, отменил Годунов раздачу милостыни, спешно устроил в Москве платные общественные работы, а на окрестных дорогах поставил сторожевые заставы. Но поздно. Остановить нашествие голодных ему не удалось. Они умирали на пороге Москвы, сделав ее главной добычей нарастающих бедствий.

Сперва глухо, потом все громче зазвучали поносные речи на царя Бориса, еще вчера сильного и любимого. Открылись заговоры в Кремле и на посадах, а за московскими стенами стали собираться беглые, опальные, гулящие и просто бездомные люди. Их рваные таборы выросли на Вязьме, в Коломне, Можайске, Волоке Ламском, под Ржевом и в других уездных городах. Атаман Хлопок, но прозвищу Косолап, объединил их в грозное разбоище, намерился брать приступом Москву. Чтобы усмирить его, понадобилась отборная дворянская рать.

Война с Хлопком вконец подточила силы Годунова, унизила и без того пошатнувшееся царское имя. Но увы, и на этом испытания не кончились, ибо в Откровении того же Иоанна Богослова сказано: второе горе пришло, вот идет скоро третье…

Третье горе – лжецаревич Димитрий. Самое страшное и опустошительное. Всем горям горе! Ослеп от несчастий многобедный народ, в такое помрачение впал, что готов самозванцу издовериться, свое спасение в нем видит. А того не может понять, что могильщика своего пестует. За объедки державной власти гадомыслец Юшка готов державу в холопство испродать, в раздел вечный, в иноверие. Отрепьев он и есть Отрепьев! Отца его, стрелецкого сотника Богдашку, на пьяной драке в Немецкой слободе литвин зарезал, а Юшка выбрал момент, когда Москва ослабла до крайности да и целится садануть ей ножом в живот. Горазд переплюнуть родителя своего.

И Кирилка туда же: пора менять старое на новое; руку под челобитием Отрепьеву поставил; задачками про времена года балуется, а главной задачки сообразить не может – что будет, коли из Русии вычесть Русию?

То-то и оно, что ничего не будет. А допреж всего не будет самого Кирилки, Нечая, этого дома, теплого, просторного, надежного, будто крепость.

«Что делать? – окончательно очнулся Нечай. – Полдень уже не за горами, а до сих пор ни подсказки, ни плохонького намека мне не было. Этак прожду, пока нас в тартарары не отправят».

Он торопливо зашагал в трапезную. Не до завтраков ему. К тому же нынче постный день – пятница, все равно вволю не откушать. Да и не хочется.

«Пятница, – мысленно вернулся к проскочившему было в голове слову Нечай и чуть по лбу себя не хлопнул: – Вот она в чем загвоздка – в пятничном распутье! День из рук вон плохой, потому ничего и не клеится».

Пятница день и правда плохой. На нее, как известно, Спаситель оплевание и распятие претерпел. С тех пор и не любится она христианам, считается раздорожным днем. По пятницам мужики не пашут, бабы не прядут, дабы на пряжу не плевать. Зато принято в пятницу поститься и суетных супружеских утех не иметь. Нечай с Нечаихой это правило неукоснительно соблюдают, еще с вечера по своим спальням расходятся. Вот как нынче. И к постному столу поврозь идут. У православных примета такая есть: кто дело в пятницу начнет, у того оно будет пятиться. Одним словом: татарское воскресенье!

Впереди, в комнатном переходе, замаячило огненное пятно. Это истопник кормил изразцовую печь сухими березовыми дровешками. Завидев Нечая, он проворно вскочил и, уступая дорогу, прижался задом к открытой створе. Задымился сзади кафтан, легкий треск побежал по нему, но истопник не шелохнулся.

«Ишь ты, толстокожий какой, – подумал Нечай. – Силен терпеть!» Не доходя до трапезной, он оглянулся. Истопник стоял на прежнем месте, объятый серым чадом, но на лице его запечатлелся не страх, не боль, а удалой вызов и почтение.

– Да ты от огня-то отойди, – строго сказал Нечай. – Сгоришь!

– Мабуть, зувсим не згорю, – ощерился белозубой улыбкой истопник. – Голова останется.

Но от створы отступил.

– Чей такой неустрашимый будешь? По разговору слыхать, хохлацкий?

– И да, и ни. Батька у меня из Северской земли. Всю жизнь в сторожах да в станичниках да в других государевых польских службах. Степь от литвы и ордынцев на московской украине стерег. А матушка из Голендры. Это в подольских землях.

– Стало быть, голендра[15]15
  Потомки голландцев, поселившихся в Приднепровье еще в ХII веке; Приднепровье тогда называлось Понизьем, позже стало Подольем (подол – подгорье, узкий берег реки).


[Закрыть]
и есть.

– Обижаешь, боярин. Самая что ни на есть русийка, токмо с киевской украины. Родом-то она из Гулиовцев…

– А как речешься?

– Баженка Константинов.

– Так бы сразу и сказал, что Агафьин племяш. Слыхал, слыхал. Это ты на Малом Каменце в померщиках[16]16
  Таможенный служитель, сборщик податей.


[Закрыть]
ходишь?

– Был померщик, а теперь утеклец, – смело приблизился к Нечаю Баженка. – Третью неделю на разговор к тебе набиваюсь, боярин, да занят ты премного.

– Дождался ведь, – мерклый взгляд Нечая потеплел, зажегся интересом. – Мабуть, ничого з тобой не зробилось. А?

Они понимающе переглянулись.

Агафья и верно племяшом своим Нечаю все уши пережужжала, де не похотел Баженка вместе с хозяйкой Малого Каменца в латинскую веру перекрещиваться, прибежал на Москве отсидеться, доброго дела поискать. Человек он хоть и горячий, но верный, за ним не пропадет. А Нечаю все недосуг было, махнул рукой: пускай ждет, пока не позову. И надо же, именно на пятницу жданка его кончилась. Такое спроста не бывает.

– За боярина, конечное дело, спасибо, – продолжал Нечай. – Но я в них не состою, а лишнего мне не надо. Зови просто Нечаем Федоровичем.

– С превеликой душой, Нечай Федорович!

– Сегодня и поговорим. Тотчас после завтрака. А теперь ступай за мной.

Не обращая внимания на толпящееся в его ожидании семейство, на постояльцев и знакомцев, Нечай пересек трапезную и остановился перед иконными створами.

– К тебе припадаю, Господи, – едва слышно зашептал он, крестясь на оплечного Диесуса[17]17
  По-гречески моление или прошение.


[Закрыть]
в образе Христа с Богоматерью и Иоанном Предтечей вместо ангелов пообок, – Ибо говорил ты: всякий делающий грех, есть раб греха; но раб не пребывает в доме вечно: сын пребывает вечно. Прошу тебя, сохрани мне моего сына и этот дом, – потом обратился к Предтече: – А ты говорил: не может человек ничего принять на себя, если не будет дано ему с неба… Я приму, но дайте мне, – третий крест Нечай положил перед доской с изображением Богоматери, – Помоги, Матерь Божия, вернуть нам покой и благодать, по которым плачем четвертый год, не оставь нас, грешных, в исчадии и запустении…

Огонек негасимой лампады едва заметно дрогнул, давая понять, что просьбы Нечая услышаны. Ободренный этим, он уселся во главе стола. По правую руку от него пристроились Иван и Кирилка, по левую Нечаиха с дочерьми, а дальше все прочие. Каждое место за столом расписано по возрасту, чину или по прихоти Нечая. Без слов ясно, кого он жалует, а кого у порога держит.

Заметив в дверях Баженку Констянтинова, Нечай указал ему на лавку под резным подпорным столбом рядом с пермским купчиною, не имеющим пока на Москве своего двора. Баженка сел на указанное место так, будто это ему в привычку.

Купчина замер, громко сопнул, принюхиваясь по-собачьи к запаху паленого, недовольно скривился, но высказать неудовольствие не посмел. Запооглядывал на Баженку и другой его сосед.

Заметив это, Нечай запоздало ругнул себя: не надо было агафьиного племяша на люди вытаскивать: новый человек за столом всегда приметен, а паленый – вдвойне. Мало ли что сегодня случиться с ним может…

Но сделанное назад не повернешь. Авось обойдется…

Нечай обвел взглядом чинно ждущее его слова застолье и положил руку на заздравную чашу:

– Помолимся, дети и братья мои, чтобы он, Борис, единый подсолнечный христианский царь…

– …и его царица, и их царские дети, – послушно подхватили ближние, – на многие лета здоровы были, недругам своим страшны…

– …чтобы все великие государи приносили достойную почесть его величеству, – возвысил свой тихий, но твердый голос Нечай.

– …имя его славилось бы от моря до моря и от рек до концов вселенной, – вступили в слаженный хор соседи всякого рода, – к его чести и повышению, а преславным его царствам к прибавлению…

– …чтоб великие государи его царскому величеству послушны были с рабским послушанием и от посечения меча его все страны трепетали…

Молитва эта была составлена еще в те годы, когда Годунов купался в лучах славы и собственного величия. Всяк должен повторять ее при заздравной чаше. Но время переменилось. По-иному стали звучать прежние хвалы. Никто не решается сказать об этом царю Борису. И молиться иначе люди не смеют: а ну как рядом доносчик? Вот и повторяют, с трудом выговаривая:

– …чтобы его прекрасноцветущие, младоумножаемые ветви царского изращения в наследие высочайшего Русийского царствия были навеки и нескончаемые веки, без урыву…

Но для Нечая любое трудное место становится легким, едва он напомнит себе, что от здравия царя зависит, справится ли Москва с третьим горем или утонет в нем.

– …а на нас, рабах его, от пучины премудрого его разума и обычая и милостивого права неоскудные реки милосердия изливались выше вышнего. Аминь!

Осушив заздравную чашу, Нечай пристально глянул на Кирилку.

Тот сидел молодцом, не то что сутулый, похожий и лицом и телом на отца Иван. Под глазами его сгустились за ночь зеленые тени, а в уголках губ затаилось испуганное ожидание.

Стало быть, дошла и до него нешуточность положения. Заботы от сна и еды отбили. Едва-едва пирог с заварной капустой пережевывает.

Стол нынче обиходный: редька пластами с конопляным маслом, жженая картошка, вареные грибы, пироги, морковник, кисели всякие, клюква с медом, а чтобы слишком постно не было, каждому подан кусок осетрины с белой подливой да молочным хлебом с запеченной в нем черной икрой. Рыба не скоромна, понеже у нее холодная кровь, зато сытна и вкусна, не в пример скотскому мясу. Особенно осетровая.

На Сибири голода нет. Оттуда и шлют воеводы Нечаю рыбу, дичь, ягоды и целебные коренья. Нечай об них печется, они об нем. От согласия в управителях многое зависит.

Однако и на Сибири нынче неустройно. Другой раз прорвется в приказ челобитная на кого-то из воевод, де корыстен и самоуправен, ясак с тамошних людей берет и за мертвых, и за старых, и за слепых, от немирных киргиз не обороняет, вконец измучал извозной повинностью. Ведомо сие Нечаю, ох ведомо. И что с иных порубежных волостей сразу два ясака воеводы емлют, и про обманы разные, и про насильства над казаками, стрельцами, крестьянами тоже ведомо. А что делать? За каждым наместником из Кремля не уследишь. Сибирь эвон где. Кабы в приказе Казанского дворца решалось, кого из бояр да дворян в Сибирь на воеводство посылать, Нечай половину нынешних тотчас заменил бы. Сыскал бы людей, которым главное – Русии послужить, а уж потом службою покормиться, которые бы нравом и делами своими не чернили, а возвеличивали доверившегося им государя.

Другая беда – попадал вдруг скот на Сибири. В тюменском и других уездах крестьяне пашню на себе пашут, конные казаки спешились, ямщики христовым именем по чужим юртам кормятся. Вот и составил Нечай царскую грамоту в Казань, чтобы воевода не мешкая продал триста волов в бедственные земли. Следом отписал чувашам, татарам и черемисам, что дозволено торговать с Сибирью лошадьми и прочей скотиной без пошлин. А пока гоньба на дороге в Сибирскую Татарию премного плоха, обозы с собольей, соляной и прочей казной идут не по срокам. Давно должен явиться обоз из Тобольского города, да, видать, замешкался на одном из повозных станов, где нет сменных лошадей…

«Плохо ли, хорошо ли сей час на Сибири, а надо поскорее спровадить туда Кирилку! – Нечай отодвинул серебрянное блюдо с осетриной. – С первой же оказией! Пока новых бед не наделал».

От Кирилки взгляд Нечая сам собою перекинулся на Баженку Констянтинова. Агафьин племяш все больше и больше нравился ему – независим, удал, не чета Амоське, Овере и другим дворовым мужикам. На этого, сразу видно, можно положиться. В нем то же молодечество, что в Кирилке, да опыта в нем больше, характера. К тому же сторонний человек, издалека, не московский.

«И Баженку в Сибирь налажу. Померщики там край как нужны. Но сперва…»

Нечай хмурился, прикидывая, что сперва-то… От этого над столом висела осторожная выжидательная тишина. Даже вороны за окном поутихли, отодвинулись куда-то за Москва– реку. Но вдруг одна каркнула, да так близко, что Нечай вздрогнул.

– А чтоб тебя разорвало да лопнуло! – дернул он в сердцах рукою.

Покачнулся, опрокидываясь, подсвечник в виде стрелы между двух соболей[18]18
  Так выглядел первый герб Сибири.


[Закрыть]
, выпала из него свеча и, продолжая гореть, воткнулась меж блюдами.

Нечай замер. Ну не чудо ли? Свеча горит, а пожара нет. Значит, будут хорошие вести из Сибири.

Нечай встал и, с улыбкой огладив на груди бороду, отправился в белую комнату. Он знал, что Баженка Констянтинов не заставит его ждать.

Так оно и вышло.

– Садись, – указал ему Нечай на лавку, где вчера сидел Власьев. – На долгие разговоры время нет. Это хорошо, что ты от православия не отступился. Есть и другой случай правому делу послужить. Готов ли?

– Готов! – не задумываясь, ответил Баженка.

– Ну так вот. Нынче в полдень через Курятный мост в сторону Верхних Подгородок доказного языка поведут. Пойман на челобитьи самозванцу Отрепьеву. Через него многие невиновные пострадать могут. Вот бы помочь ему до места не дойти… Сможешь?

– Смогу!

– Экий ты быстрый. Смогу! – передразнил его Нечай. – Ты хорошенько подумай. Доказной не один пойдет, со стражею. Здесь надо так раскинуть, чтобы дело сделать и самому уцелеть.

Их глаза встретились.

– Со смертью не шутят, – уже тише добавил Нечай. – А упредить можно!

На этот раз Баженка задумался. Потом тряхнул кудрями:

– Упрежу! А не выйдет, не взыщи, Нечай Федорович.

– Должно выйти! Ты вон какой быстрый. Все на лету хватаешь.

– И ты быстрый. Взял и доверился с первого глазу. Спасибо на этом.

– С Богом! – проводил Баженку до двери Нечай. – Я молиться за тебя буду.

На душе у него сделалось полегче. Устал от терзаний. Сколько можно…

В сенях его ждал приказной посыльный. Сбиваясь, он доложил, что обоз из Тобольского города нашелся, понеже шел он вовсе не Ярославской, а Владимирской дорогой; соболья казна цела и невредима; а с нею тащится с посольством к царю татарский князец Тоян Эрмашетов; пополудни они собираются быть на Москве.

«И эти пополудни», – отметил Нечай.

Имя Тояна обрадовало его. Давно ждал сибирянина Нечай, четыре года без малого. Совсем надежду потерял. И вдруг – такое. Не зря давеча свеча стрелой упала. Теперь понятно, к чему. Сошлась постная пятница с татарским воскресеньем, Кирилка с Баженкой, былое с идущим. Скоро увидим, к добру ли сошлись.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю