Текст книги "Клятва Тояна. Книга 1"
Автор книги: Сергей Заплавный
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Наказная грамота
Борис Годунов сказал свое царское слово о Томском городе. Власьев по обыкновению перевесил его на Нечая, де сам размысли, Нечай Федорович, что к чему, а мне высочайше велено в Датское королевство с неотложными делами следовать. Вот и пришлось Нечаю всё устраивать.
А устраивать много чего надо. Город поставить – дело нешуточное. Эвон где она Тома-река, в дальних неизведанных местах за Обью. От ближних острогов до нее еще идти да идти, одолевая сотни глухих верст. Помощи от тамошних служилых людей ждать не приходится. В Кетском и Нарымском острогах вкупе с присланными на караул годовальщиками их и по трех десятков не наберется. Другая беда – весенние водомои.
Тот же Нарым взять. Ставили его всего одну осень, чтобы от Пегой орды немирного князьца Вони отгородиться. Устроились на недоступном острове между средним и нижним устьями реки Кети. Велено было разорить острог, как только вонины остяки уймутся и станут под высокую царскую руку. Да пожалели казаки сделанное, не разломали временную крепость. Однако самоуправство наказуемо. В новые годы вешняя вода стала сметать защитные стены, избы, повети, топить животину, которой умудрились обзавестись непослушники. Пришлось переносить острог на обской берег ниже Тогурского устья. До сих пор не ясно, на своем ли он месте сейчас, хотя и поставлена в нем накрепко Покровская церковь.
У Кетска похожая история. Поначалу сделали его недалеко от Нарыма, на нижней Кети, но потом занадобилось перекочевать с ним на верхнюю. А это далеко в стороне от обского пути.
От Суратского острога до Эушты вдвое дальше, чем от Нарымского, зато в Сургуте ныне чуть ли не триста казаков, стрельцов, литвы, черкас, а сверх того гулящие и посадские люди разных занятий, крестьяне, ружники[115]115
Церковные причты, священнослужители.
[Закрыть] и оброчники. Из служилых да неудельных жильцов полсотню и забрать не грех. По главное – плотбище на Оби сделать. Для похода много речных судов потребуется, а там и лес подходящий и место угожее. Ежели с умом взяться, к лету судовая рать как раз на воду станет. Тем временем воеводы других сибирских воеводств успеют прислать в Сургут для похода расписанных каждому людей сколько потребно будет, кормовые и военные запасы. Одно с другим и сойдется.
Рассудив так, Нечай стал прикидывать дальше:
«Коли в Сургуте учнется дело, то и клятву у Тояна надо там принимать. Большой сибирский воевода Андрей Голицын на это, ясное дело, обидится: пошто стольный для Сибири Тоболеск обхожу? А по то, чтоб не заставил Тояна излишне кланяться, не заносился перед другими воеводами. Хотя бы и перед Сургутским Головиным. Пускай Тоян дает шерть перед теми, кто пойдет с ним в Эушту. Вот это будет по-божески».
Представив себе вечно недовольное лицо Голицина, которого Годунов за каверзы всякие отправил на Сибирь в почетную ссылку, Нечай хитро прищурился:
«Я его другим отличу. Заберу у него письменного голову Василия Тыркова да и пошлю на Тому город ставить! Разве не почетно отдать на большое государское дело своего человека? Да и Тыркову пора из-под его придирок на собственное дело выбираться. Вот сделает город в Томи и сядет на нем воеводою. Добрый из него получится управник. Лучше него и сыскать трудно. Это он к Тояну с посольством ходил, он Тояна к Москве наладил. Ему и дело до ума доводить».
Но тут Нечаю вспомнилось, как прошлым годом Тырков Власьеву суперечничал. Крепко досадил. А Власьев только на словах мягкий. Внутри – камень. Обид от нижних людей он не забывает. Кабы не напомнил Тыркову старое…
Тень набежала на лицо Нечая. Враз забыл, как только что осадил в задумках тобольского воеводу Голицына. Тоже ведь не простил ему былой заносчивости. Но кто себя видит в такие минуты? Мысли другим заняты.
«Там видно будет, – решил Нечай. – Может и не зачеркнет Власьев Тыркова, коли я его в грамоты вставлю».
Стал думать, кого бы послать с ним на Тому в товарищах.
«А тут и искать не надо, – вдруг осенило его, – Сургутского голову Гаврилу Писемского, вот кого. А что? Послужилец он отменный. Звезд с неба не хватает, зато прям и усерден. Всё у него под рукой. Враз за дело возьмется. Судострой у него без запинки пойдет. И отряд соберет быстрее других. Подравняет, обтешет, под себя подгонит, чтобы не было в пути неожиданностей. Хорошая пара у них с Тырковым получится. Один управщик, другой наторел в особых царских и воеводских поручениях. Потому и зовется письменным головою, что воюет не оружием, а словом».
Уяснив для себя, откуда и кого пошлет на томское городовое ставление, Нечай кликнул наверх подьячего Алешку Шапилова:
– Наказная грамота готова?
– Готова, Нечай Федорович, – Шапилов вынул из-за спины предусмотрительно захваченные листы, – Вот! Осталось имена вписать.
– Тогда слушай. Впишешь Сургутского воеводу Головина – раз, Сургутского же голову Писемского – два.
– Я тако и думал, – не удержал торжествующей радости Шапилов.
– Это почему? – глянул на него исподлобья Нечай.
– Из Сургута посылать удобнее всего. Не из Тары же и не из Тобольского…
– Соображаешь, – похвалил его Нечай. – Ладно, ступай… Нет, погоди. Коли уж ты явился с грамотой, зачти мне ее без отклада. Токмо на голос не бери. Тихо, с расстановкой, дабы я за словами услеживал.
Шапилов послушно откашлялся, принял озабоченный вид и негромко стал вычитывать с листа:
– От царя и великого князя Бориса Федоровича всея Руси и в Сибирь… Здесь я вставляю: в Сургутский город, Федору Васильевичу Головину да голове Гаврилу Писемскому. Тако?
– Тако!
– Чту далее. Бил нам челом Томские земли князек Тоян, что б нашему царьскому величеству его, Тояна, пожаловати, велети ему быти под нашею высокою рукою и велели бы в вотчине его в Томи поставити город, – голос Шапилова понемногу окреп, позвончел. – А место де в Томи угоже и пашенных людей устроити мочно, а ясашных де у него людей триста человек. И как де все ясачные люди придут к нашему царьскому величеству, и ясак учнут платити. А которые де будут около того города наши непослушники и он, Тоян, учнет про них сказывать и приводити под нашу царьскую высокую руку…
– Ишь, задекал! – не удержался от придирки Нечай.
– Что? – обеспокоенно оторвался от листа Шапилов.
– Декаешь, говорю, много. Всё у тебя де да де…
– Виноват. Исправлю.
– То-то. Ну продолжай.
– Продолжаю, Нечай Федорович, – Шапилов заметно сник.
– А до чат де будет от того города ходу десять ден, а до киргизского де князька до Номчи семь ден и людей у него тысяча человек. А до арецкого де князька до Бинея до ближнего кочевья десять ден, а дальнее кочевье четыре недели и людей у него десять тысяч человек. А до телеут де дальнее кочевье пять ден, а князек в Телечах Обак, а людей у него тысяча человек. А до умацкого де князька до Чети дальнее кочевье четырнадцать ден, а людей у него триста человек…
– Стой, – перебил Нечай. – Помнится мне, Тоян называл умака Читеем.
– У меня в записи Четя.
– Смотри, Алешка, кабы не наврать. Бумага серьезная. Как– никак, а мы ею дверь в дальнюю Сибирь делаем.
– Я проверю.
– И Обака проверь. Первый раз я про этих телеутов слышу. Вроде как народ белых калмыков…
– И мне впервой.
– Что там у тебя далее?
– А как де в Томи город станет, – запел Шапилов, – и тех де городков, кочевей и волости все будут под нашею царьскою высокою рукою, и ясак де с них имать мочно…
– Было уже про это. Повторяешься, – опять перебил его Нечай. – Это лучше убрать.
– Уберу, Нечай Федорович… А которые де люди живут по Томской вершине восемь волостей и те де люди учнут в нашу казну давати ясак, да по Томской же де вершине живут двесте человек кузнецов, а делают доспехи и железна стрельные, и котлы да кады дают, а у них де два князька Базарак и Дайдуга. А до мелесцев де до Изсека князька от Томи десять ден. А мы, великий царь, государь и великий князь Борис Федорович всея Русии, челобитье его милостиво выслушали и, пожаловав его своим царьским жалованьем, велели отпустить…
– В Сургут! – подсказал Нечай.
– В Сургут, – послушно повторил Шапилов. – А из Сургута в Томскую волость. А ясаку и с него и с его ясачных людей до нашего указу имати не велели. А как оже даст бог на весну велели есмя в Томской волости у него, у Тояна, поставити город и служилых людей и пашенных крестьян послать велели. И как сея наша грамота придет, а томский князек Тоян в Сургут приедет, и вы бы ево привели к шерти в том, что ему со всеми своими улусными людьми быть под нашею высокою царьскою рукою. А приведчи к шерти и напоя, и накормя, отпустили есте его к себе в Томскую волость, а с ним послали наших служивых людей, сколько будет человек пригож но тамошнему делу. А сказали б есте ему, Тояну, что наше царьское величество пожаловали, в Томской волости город поставить повелели, а ясаку с него и с его ясачных людей до нашего указу имать не велели…
– Опять повторяешься, – горестно вздохнул Нечай. – В другой раз учти.
– Учту, Нечай Федорович… А ныне с ним посылаете по нашему царьскому указу немногих людей для того, что б им тех мест, где поставити город, и всяких угодий разсмотрети всякими обычаи, и где на городовое дело имати лес, и сколь далеко, и какой лес, и на которой реке, и сколь велика река, и сколько пашенных мест, и какова земля, и что каких угодий, и вперед тут городу стояти мочно ль, и как приводити наши хлебные запасы, и какие люди около Томские волости живут, и сколь далеко. Да как наши служивые люди, проводя его, придут в Сургут, и вы б об том всех тех служивых людей росспрося накрепко, отписали, и роспись подлинную дороге и чертеж прислали к нам, к Москве. И велели отписку и роспись и чертеж отдати в приказе Казанского и Мещерского дворца дьяку нашему Нечаю Федоровичю и мы о том о всем велели свой царьский указ учинити. Писана на Москве лета 7112-го генваря в 20 день.
Шапилов опустил кое-как дочитанный лист. Он не понимал, почему Федоров привередлив ныне. Подумаешь, наказная грамота! Их вон сколько в приказе пишется. Дело накатанное. Чем больше словес, тем торжественней получается. Тут и повторы лишними не будут, и частые величания, и вставные украшения под вид этого злополучного «де»…
Обидно Шапилову: столько сил на грамоту положил, в неурочное время старался, лишь бы дьяку угодить, а он квасится.
– Да-а-а-а, – вздохнул Нечай. – Вроде бы на месте всё, а души нет.
– Какой души? – не понял Шапилов.
– А такой. Грамота грамоте рознь. Есть которые написал – и ладно. А есть которые без настроения, как птаха без крыльев.
– Я с настроением писал! – набычился Шапилов. – Ей-богу!
И столько в его голосе было горечи, что Нечай умягчился.
– Ну-ка, дай, – он бережно принял из рук подьячего красиво заполненные листы. – Почерк у тебя и впрямь хоть куда, – ему вспомнились старательные переписи Кирилки. – Любо посмотреть. Теперь вижу, что с настроением. В одном не добрал, тако в другом превзошел. А потому вписывай, что сказано, в пустые места, отсылай грамоту спешной гоньбой сургутскому воеводе. Как сделаешь, Тояном займись. Изъявил он желание взойти на Ивана Великого. Государь ему на то благоволение дал. Вот и устрой! Это тебе в награду за твои старания будет. Заодно и сам на Москву оттуда глянешь. Небось не приходилось?
– Врать не буду, Нечай Федорович. Не привел бог.
– И меня не привел, – признался Нечай. – А теперь ноги не те… Там, сказывают, триста с лишком ступеней. Не каждый осилит.
– Я на ноги не жалуюсь, – похвалился Шапилов. – Лишь бы сибирец добрался.
– Не зарекайся, Алешка, ой не зарекайся. Сдается мне, он человек хожалый, хоть и князец, – Нечай вдруг рассмеялся. – А ты засиделся маленько, в телеса пошел. Или прошибаюсь?
Шапилов подобрал начавший вылезать из кафтана живот, приосанился, но потом жадно хлебнул воздух:
– Како не засидишься тут, Нечай Федорович?! Перо бежит, а сам-то сидишь.
Ему хотелось поговорить еще, да Нечай спохватился:
– Мы с тобой, как тот мужик: пошел проведать, да остался обедать. Ступай, пожалуй. Нынче же скажись стряпчему Вельяминову. Вместе на колокольню полезете. А Тевку Аблина наверх не бери. У него с грудью плохо. Возьми Тоянова толмача. И пономаря знающего возьми, дабы разъяснения нужные давал. Уразумел?
– Всё сделаю, как сказано, Нечай Федорович.
– Да уж сделай, не сочти за труд.
Шапилов подождал, не скажет ли он еще чего.
Нечай не сказал. Но едва подъячий пошел к двери, заговорил вслед, будто и не заканчивал разговора:
– А после будет вам с Андрюшкой новая задачка. Из Москвы в Сургут много не пригонишь. Сукна, платья, бумагу писчую, казну денежную, толокна – это само собой. А хлеба в казенных амбарах нет, сами знаете…
– Вестимо, – поддакнул Шапилов, возвращаясь на прежнее место.
– Придется его попутно в оброчных волостях сыскивать, – объяснил Нечай. – Вот и прикиньте для начала, где, сколько и каким изворотом. С людьми проще. Но тут по-хозяйски раскинуть надо. Очень уж накладно будет – всех на Москве прибирать. Иное дело – начальных людей. Пускай идут налегке хотя бы до Сольвычегодска. На этом мы много денежной и хлебной казны сбережем. А Максиму да Никите Строгановым отписать государевым именем: дайте по стольку-то людей со своих солеварен. Отказать не посмеют, понеже без спросу у себя царских ослушников держат. Есть среди них добрые мастера-плотники, судостройщики и другие надобные для похода люди. И в казаки охотники найдутся. Каждый рад будет из соляной ямы на свет божий выбраться, да еще с государевым жалованием и подмогой.
– Это уж точно, – кивнул Шапилов. – Всем польза.
– Другое приборное место клади в Верхотурье. Судостроев из тамошней плотничьей слободы набрать! Мы туда по прошлому году сколько людей посылали?
– Восемьдесят.
– Ну вот. Взять по десятку с главной верфи, что при Меркушиной деревне кочи делает, да с плотбища у Ямышева Юрта, что на дощаниках робит.
– Не ладится на Меркушиной плотничья слобода. Хорошие мастера от повинностей посулами откупаются. А воеводы вместо них служилых, да посадских, да гулящих людей ставят, а то и крестьян с ямщиками. Избаловались совсем.
– Пошто так?
– За государев коч плотники получают двадцать пять рублев, а тамошние торговщики платят против этого и по пятьдесят и по шестьдесят. Вот им и проще посул воеводам дать, да в выгоде после этого остаться.
– Ничего. Мы их наладим. Есть там и наши уставщики. Назар Заев и Афонасий Назаров. Вот и возложить на них строгий прибор. А воеводам указную грамоту дать. Ежели не исполнят всё по чести, с них неустойку взыскать. Враз забегают.
– Я тако ж думаю, Нечай Федорович.
– Остальное раскинем на Тоболеск, Тюмень и Березов. Сочтите хорошенько, сколь мы у них можем взять к Томи свинцу, ядер, зелья, пищалей, сколь пушкарей, казаков, стрельцов. Мало будет, урядим в помощь юртовских татар и белогорских остяков. Тако я вкратце размыслил, Алешка. А теперь ты думай. Днем думай, ночью думай, когда будешь с Тояном над бескрайней Москвой стоять, тако ж думай. Там самое подходящее для этого место!
От этих слову Шапилова душа дрогнула. Никогда прежде второй дьяк не говорил с ним так доверительно. Всегда на удалении держал: задаст работу и будь здоров. А тут приоткрылся.
Странный он какой-то нынче, непонятный. Давеча про птаху без крыльев упомнил… Глядит строго, а в глазах ласка. Вот бы всегда такой был.
Однако добрые чувства тут же сменила досада: «Дался ему этот Тоян. Хитрый сибирец! За столько гор и рек приволокся, дабы ясаку Москве не платить. Навесил ясак на своих соседей – ближних и дальних, мирных и воистых. А Федоров готов принять доносчиство за добродетель. Еще и умиляется: Тоян, Тоян… Вишь ли, возжелал он взойти на Ивана Великого! Да кто таков этот эушта? Пронырливый татарин! Тьфу на него!»
Так и ушел подъячий Алешка Шапилов в раздвойстве. Совет Нечая заглядывать наперед, думать всечасно, дополняя сказанное своею додумкой, раззадорил его, а вот сопровождать Тояна на царскую колокольню край не хотелось. Но надо, надо! Таково благоволение государя. Такова воля второго дьяка. С ними не поспоришь.
Следующим день пришлось пропустить из-за стряпчего Вельяминова. Он отъехал с царевичем в загородный дворец в Коломенском. Сошлись утром на Тимофея Полузимника[116]116
22 января.
[Закрыть]. Шапилов доставил Тояна и его толмача, Вельяминов явился в сопровождении пономаря, которого разве что с земляным жуком сравнишь.
Серыми ватными грудами бугрилось над Кремлем морозное небо. Оно было похоже на снежные торосы, укрывшие ледяной панцирь невидимой реки. Куда ни глянь, ни одного живого проблеска. Лишь там, где Иван Великий раздвинул небо своим величавым куполом, образовалась полынья, пронизанная зыбким солнечным светом. Три золотых обруча не давали ей сомкнуться, держали крепко.
– Что это? – заинтересовался Тоян.
– Памятные слова, – объяснил с готовностью пономарь. – В честь государя нашего Бориса Федоровича, поднявшего церкву Иоанна Лествичника на двенадцать саженей ближе к всевышнему и позлатившего верх на века вечные.
Перекрестившись, он первым вступил в гулкое нутро колокольни. Засветил лампу. И тотчас по стенам заметались тени. Они набегали одна на другую, удлинялись или расплющивались. А сверху беззвучно дышала холодная давящая пустота.
Тояну стало не но себе. Ему показалось, что это духи пляшут по стенам. Духи времени. Чтобы отвлечься, он начал считать каменные ступени. Шагнет – загнет палец на левой руке. Отсчитает двадцать шагов – загнет палец на правой. Так и дошагал до первой площадки. Она была устроена меж восьми сквозных окон с большими колоколами.
Глаза обжег дневной свет. Тоян глянул на загнутые пальцы. Сосчитал с руки на руку. Получилось восемьдесят и три ступени.
Москва лежала перед ним, как на ладони.
– Допреж тут дозорная башня была, – начал объяснять пономарь, – Тут вот, за зубьями, караульщики сидели. Как завидят татей, сполох дают. И враз Кремль – на запоры. Мосты в подъем. Сами на стены. Не подступишься.
Пока толмач перетолковывал сказанное Тояну, Вельяминов насмешливо хмыкнул:
– Старый тать растерял рать, а новый нынче в гости ходит.
Пономарь глянул на него с укором.
– Всё пережила Москва, – ни к кому именно не обращаясь, сказал он. – И возвышение свое, и пожар, учиненный крымским Дивлет-Гиреем. Кабы снова не сгореть, уверючись…
– Не каркай, звонила! – осек его Вельяминов. – Не об том речь. Твое дело на верх вести. Ты и веди.
И снова окунулись они в темень колокольни. На этот раз она заключала в себе сто сорок девять ступеней. Тоян одолел их без особого труда. Зато взмокли Шапилов и Вельяминов.
Здесь сквозные окна и колокола были заметно меньше. А Москва раздвинулась, ушла глубоко под ноги. На нее можно было смотреть с восьми сторон. И с каждой она казалась прекрасной. Неустройство, порожденное смутой, осталось внизу. Не слышен сделался вороний карк. Очистилось, просветлело небо.
Еще девяносто семь ступеней отсчитал Тоян, поднимаясь на верхние ярусы колокольни к высоким узким окнам, похожим на щели. Их было много, и все заполнены солнечным светом.
Пономарь указал на свод:
– Там колокольный купол. Выше него только Боже милостивый. Он все видит.
Шапилов и Вельяминов переглянулись:
– Под памятными словами стоим?
– Под ними.
– Забрались однако…
– Так ин што?
Толмач попробовал было переложить их слова Тояну, но у него ничего не получилось.
Да и не нужны были Тояну сейчас никакие слова. Он ощутил себя птицей, которая парит над Алтын ту – вершиной мировой горы. Не каждому дано увидеть ее. Он увидел. Теперь можно возвращаться в эушту.
Глянув на него в эту минуту, Шапилов поразился. Тоян был красив своей древней азиятской красотой. Глаза его излучали доверчивый почтительный свет. Такие глаза бывают у мудреца или ребенка, который готов удивляться, брать, но и отдавать тоже.
Вот тогда и понял Шапилов, о какой душе говорил ему давеча второй дьяк Нечай Федоров, о каких думах над бескрайней Москвой. О той, которую и захочешь, а словами не обоймешь.
«Эх, – подумал Алешка Шапилов, – кабы сейчас мне наказную грамоту в Сургут писать, по-иному бы я ее изладил. А теперь поздно. Она уже скреплена красною царьскою печатью и отправлена вместе с другими бумагами. Одно и остается – пожелать ей непрепятственной дороги. Лети без задержек…»
Ивашка Ясновидец
А на Обозном дворе Казанского приказа текла своя незатейливая жизнь. После первых суматошных дней, кое-как сбыв привезенные с собой меха, объевшись хмелем и дешевыми бабьими ласками, отоспавшись с перепою, тоболяки стали приходить в себя. Тут-то и появился обозный голова Иван Поступинский. Ни раньше, ни позже. Уж он-то знает, что лучше переждать, пока улягутся накопившиеся за дальнюю дорогу страсти. Потом из служилых людей и проводников веревки вей, все стерпят, а под горячую руку сунешься, всякого худа натворить могут.
Где был всё это время Поступинский, что делал, никому не ведомо. А сам он не скажет, скрытен не в меру. Где надо, там и был, что надо, то и делал. На то он и обозный голова, чтобы самому за себя думать.
А был он в Немецкой слободе, у младшего брата Юрия Поступинского. Это на Москве мор и смута, а там – сыть и довольство. Обласкал государь и швецких, и австрийских, и ливонских, и прусских, и жмудских немцев, устроил им выгоды и свободы не в пример своим подданным. Они и живут, ни в чем не утесняясь, будто на другой земле. Заняли правый берег Яузы вплоть до речки Чичеры и ее левого притока Кукуя, отстроились красивыми рядами, насадили дерев. Немецкая Москва да и только.
До того как попасть сюда, Поступинский-младший служил дворовым человеком у ливонского поместника-зарусийца. А зарусийцы хоть и живут среди польской литвы, помыслами своими устремлены к Москве. Это и навлекло на них опалу. Решили поляки изгнать самых отъявленных, чтобы другим изменничать неповадно было. Да ведь то, что для одних измена, для других верность. Три года назад принял государь опальных ливонцев по-отечески, отобедал с ними, утешил и одарил каждого по-царски. Дворян сделал князьями, мещан дворянами, всем дал поместья и достойное жалованье. А челядинцев, что изгнаны были вместе с хозяевами, велел брать в немецкую дружину и на другие прибыльные места. Тогда-то и стал никому не ведомый литвин Поступинский кремлевским телохранителем. Старшего брата тоже неплохо устроил – на сибирскую службу. Стали они жить на русийский лад. Прежние имена свои поменяли, чтобы от других не отличаться. Иван и Юрий куда как привычней. Один другому – верный помощник. Дом брата для Ивана всегда открыт. А надо соболей продать дорогой ценою, и тут Юрий расстарается. Где-где, а в Немецкой слободе покупщики на них всегда найдутся.
Хотел было Поступинский-старший и своим обозникам выгодный торг устроить, да в последний момент передумал. Мало ли как они это воспримут. Гоже ли начальному человеку с нижними равняться? Не уронить бы себя. А то у русиян дурная привычка есть: сделай ему доброе, а он тебе за это на голову сядет. Нет уж, лучше остеречься. Каждому свое!..
Ночлеги для служилых людей поставлены по одну сторону Обозного двора, ночлеги для проводников с другой, а промеж ними – конюшник и кормовые амбары.
Первым делом Иван Поступинский наведался в конюшник. Осмотром он остался доволен: стойла прочищены, лошади накормлены, догляд за ними исправный. В ямских избах тоже порядок. Зато на казацкой половине самый настоящий бедлам. Полати не убраны. Под иконой непотребно разлеглась сонная баба. Кто-то из служивых сунул ей в рот глиняную свистульку, и она выдувает из нее беспамятно всякие нутряные звуки. На лавках в углу скучились игроки в зернь. Один бросает кости, другие отсчитывают ему проигранные копейки. А десятник Гриша Батошков раскорячился посредине пропахшего кислым жилья, задрал встрепанную бороду и срамословит неведомо кого. Загнет фирса покрепче, оскалится, соображая, ладно ли загнул, и ну похабничать дальше.
Содом да и только. Явись по делам кто-нибудь из Казанского приказа, несдобровать Поступинскому: пошто до такого свинства допустил?
Но Бог милостив. По словам дневальщика, никто из кремлевского дьячества со времени прибытия обоза сюда не заглядывал. Стало быть, самому впору построжиться.
Криком казаков не уймешь, это Поступинский по опыту знает; батогами – тоже, под хлысты и палки они без страха ложатся, в земляную тюрьму молча лезут. Зато тихий укор им в новинку. Его и решил испытать обозный голова.
– Чья блудница? – остановился он над присвистывающей в забытье бабой. Не дождавшись ответа, снизил голос до шепота: – Чья девка, спрашиваю?
Теперь его услышали все.
– Кабыть, москвянка! – прикинулся простачком один из зернщиков.
– Плохо, – покачал головой Поступинский. – Ой плохо! Я слышал, у вас говорят: наряди свинью в серьги, она снова в навоз ляжет.
– Но, но, – быдливо уставился на него Батошков. – А ежели это моя подбочница? Моя!
Однако Поступинский на него и не взглянул.
– А еще у вас говорят: поросенок токмо на блюде не хрюкает. Так-нет?
– Я – поросенок? – тяжело качнулся к нему Батошков.
– О том не знаю, – Поступинский отстранил его от себя тычковым пальцем. – Спроси лучше у своего десятника. Он скажет.
– У десятника? Ха! – Батошков куражливо оглядел товарищей. – Я сам себе десятник. Во!
– Нет, – усмехнулся Поступинский. – Теперь у тебя десятник Куркин, – он ободряюще глянул на Куземку: – Скажи ему, десятник Куркин, кто есть Гришка Батошков?
– Порося! – без промедления откликнулся тот.
– А ваше слово какое будет? – в уверенности, что и другие казаки от десятника своего легко отступятся, глянул на них Поступинский.
– Как есть порося! – радостно подтвердил Фотьбойка Астраханцев.
Остальные недобро промолчали.
Всяк понимал, что Батошков зарвался, но это у него с превеликого упоя. Вот и взял бы обозный голова ушат ледяной воды да выплеснул Гришке в красноглазую харю. Или на снег продышаться выгнал. Или что иное сотворил. А то на тебе – поставил вдруг на его место сумасброда Куркина, шишголь перекатную. Еще и подбил поросем Батошкова объявить, а вместе с ним всю казацкую братию. Литвин он и есть литвин, хоть и новокрещеный. К Москве пристроился, а в душе при своем литвинстве так и остался. Его народ тоже не без грехов живет, но посмей-ка русиянин хоть на один из них указать, враз все ливонские люди оскорбленными себя примнят. Вот и остерегайся. Особо когда в службе под иноземцем ходишь. Он тебя подденет, а ты не моги. Ты с ним готов сжиться, а он с тобой не желает.
Молчание затянулось.
– Значит, согласны! – заключил Поступинский. – Тогда условимся: я здесь сей час не был, этой скотни не видел, А завтра ждите с утра. Досмотр буду делать строгий, – и пошутил на прощанье: – Хоть тут у вас и Балчуг[117]117
Местность в Замоскворечье; по-татарски балчуг – грязь.
[Закрыть], а чтоб ни один у меня не зататарился!
– Сам ты свинья! – прорезался наконец занемевший от постыдного разжалования Гриша Батошков. – И ты и твой подзадок Куркин. Татар срамотишь, а сам хуже татарина! – в сердцах он пнул босой ногой лавку и тотчас взвился от боли: – Ох ты, екла-мокла!
– Что? Где? – подхватилась от его вопля растелешенная баба. Свистулька выскочила у нее изо рта, а будто и не выскакивала. Тонкий свист тек из нее, прибулькивая. – Ой мамочки! Это ты, Гришутка?
– Я, я! – подтвердил Батошков. – А этот фирс – наш обозный голова. Вот ему! – он сунул в нос Поступинскому смачно сложенную дулю, потом вышагнул за порог и припер дверь снаружи жердями. – До завтрева придется маленько погодить, вашец. Охолонь!
– Хватай его! – переменился в лице обозный голова. – Живо!
Куркин саданул плечом дверь, но она устояла. Тогда набежал на нее Фотьбойка Астраханцев. И снова без успеха.
– Вместе надо! – подосадовал Поступинский. – А ну ломите!
Куркин и Астраханцев стали рядом, примерялись, но высадить дверь им не дала подхватившаяся с полатей баба. Она подскочила к притвору да и закрыла его своим грузным расквашенным телом:
– Не пущу, соколики! Хоть что делайте, не пущу!.. Прячься, Гришутка!
– Пустишь, корова! – подступил к ней Куземка Куркин. – Лучше добром отойди, не то врежу!
– Нашел с кем воевать, – презрительно бросил кто-то из казаков.
– Не тронь бабу! – с угрозою предупредил другой. – Тебе Батошкова велено ловить, его и лови. А на нее не замахивайся.
– Как же-ть я его поймаю, коли она тут выперлась?
– А это не нашего ума дело. Исхитрись!
– Чай, она не в твоем десятке, – заухмылялись ободренные таким поворотом казаки.
– Ему надо быть Петуховым, а он в Куркиных застрял.
– Куркины тоже десятниками бывают.
– Ха-ха! Бывают!
Это уже выпад в сторону обозного головы.
– Вот пусть Куркин и прибирается к завтрему, – совсем осмелел голубоглазый парень с желтым от конопушек лицом. – А нам велено Батошкова ловить. Авось к утру и словим. Собирайтесь, ребяты!
– Гиль подымаешь? – коршуном обернулся к нему Поступинский. – А ну, назовись!
– Ивашка Захаркин сын Згибнев! – притворно выпучился дерзец. – Конный казак третьего десятка!
– В темную его!
– И меня с ним, – поднялся в другом конце избы казак с куцей бороденкой.
– А ты чей такой смелый?
– Левонтий Кирюшкин сын Толкачев. Кхы-ы, кхы-ы-ы…
– И этого в темную! Кто еще?
– Я – Климушка Костромитин!
– Я – Иевлейка Карбышев!
– Я – Федька Ларионов сын Бардаков…
Поступинский растерялся. Одного-двух бунташников унять можно, а тут всколыбался, почитай, весь батошковский десяток. Ну ладно, с Куркиным обозный голова явно промахнулся. Так ведь с Батошковым еще больше. Где он теперь? Ищи– свищи. Унизил при всех и был таков. Дверь на запоре. В избе дрязг и блудная баба. А ну как пожалуются завтра казаки в Казанский приказ, де бросил их обозный голова без призору, а теперь лютует… Нечай Федоров за такое не пожалует. Вот положение – глупее глупого.
Пересилив себя, Поступинский скроил бодрую улыбку:
– Многовато охотников на темную набирается. В ней поди и места для всех не достанет. А?
– Как есть не достанет! – подыграл ему Фотьбойка Астраханцев. – Разве что в набивку.
– А мы у Батошкова и так в набивку тута сидим, – Поступинский обвел взглядом прокисшую избу. – Чем не темная? Того и гляди лампа от спертого духа погаснет.
– И впрямь вонько, – потянул носом Фотьбойка.
Казаки слушали их усмешливо, понимая, что обозный голова ищет, как бы, не уронив себя, выкрутиться из неловкого положения.
– Давно надо было за вас взяться, да дела заели, – Поступинский оглядел Ивашку Згибнева, на этот раз очень даже миролюбиво. – Значит, берешься словить Батошкова к утру? Ну ин ладно. А коли не словится?
– И такое может статься. Наперед все не узнаешь.
– Это не разговор. Я по воду с решетом не привык посылать. Мне Батошков не для себя нужен. Для вас же.
– Это почему для нас? – удивился мордатый Климушка Костромитин.
– А потому, – наставительно разъяснил ему Поступинский. – Я тут не сам по себе. Меня на обоз кто ставил? – он многозначительно воздел к потолку глаза. – Стало быть, я за вас в полном ответе, а вы за меня. Может ли при таком разе подначальный человек свинить начального? Ответьте по чистоте. Како скажете, тако и посудимся.