355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Булыга » Железный волк » Текст книги (страница 5)
Железный волк
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:32

Текст книги "Железный волк"


Автор книги: Сергей Булыга



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Сглотнул слюну, сказал как можно спокойнее:

– Хвораешь ты. Говорили мне… А хорошо ли то? Ведь бросил ты меня. Любим еще молчал, а эти… взлая–ли! Мол, я уже не я, а тень, мол, умер я. Слыхал?

– Как не слыхать!

– А скажешь что?

– А ничего. Темен народ. Им разве что втолкуешь? – Сказал и замолчал. Словно и не говорил ничего. Сидит и смотрит, тих, покоен. Князь даже растерялся, прошептал:

– Иона, как же так?!

– А так. Ты посмотри на них. Они что, веруют?.. А ты?

– Я?..

– Да. Бережку кормишь? Кормишь. Водяному лошадку дарил? А вчера ввечеру? Там же на тебя и наплели. А мне что говорить им? Про то, что князь вчера ходил поганское действо справлять и его медведь чуть не задавил, вот вам в том крест. Так, что ли, мне витийствовать? – И улыбнулся. И вздохнул.

Долго молчали. Потом HQHa вдруг сказал:

– Знак на тебе, Всеслав, а ты молчишь. Не о том говоришь, – не то. Что пусто на душе, что утешения взалкал… Ты не затем пришел. Ведь так? – Смотрит пристально. Глаз почти не видно. И что в них, в тех глазах?!

– Да! Не то! А что бы ты хотел?

– А то, что ты скрываешь, носишь в себе. И не кричи, князь, я не глухой. Кто я тебе, Неклюд, чтоб голос повышать?!

– А что Неклюд?

– А то! Хоть речь и не о нем!

Смех, смех! Иона распалился! Дрыг–дрыг ручонками, сопит, главой трясет.

– Клобук слетит!

– Молчи!

– Молчу, молчу!

– Князь, не юродствуй! Смерть за тобой стоит, а ты!..

Махнул рукой Иона, отвернулся. Осерчал…

– А что Неклюд? – Князь помолчал. – Так, значит, надо было. Что, донесли уже?.. Иона!

Владыка тяжело вздохнул.

– Не знаю я о нем. Не знаю! Только… люди говорят… если один гонец подался к Ярополчичам, то второй – к Великому. А это – грех. А кого смерть застанет во грехе…

Князь улыбнулся и сказал:

– Ну, если только в этом дело, то не печалься за меня. Я семь десятков лет живу в грехе, все о себе да о себе, а тут, может, впервой да о других… Ну а зачем тебе это, Иона? Мирское дело – тлен. И сам я весь мирской.

– Зачем тогда пришел?

– Опять же за мирским. Дай мне благословение. При всех.

– Как?

– На крыльце. И я сразу уеду. Да, это суета, я знаю. Но разве по–иному им докажешь? Пусть видят: я не тень, я жив, я князь! – Он встал, спросил: – Ну, что молчишь?

Иона не ответил. Смотрел, смотрел… Потом тихо сказал:

– Я знаю, ты не веруешь. И знаю: ты умрешь. Скоро умрешь. Очень скоро. И ты об этом тоже знаешь. Нет, я не об исповеди. Не хочешь, уноси с собой. Но, князь!.. Всеслав! Ведь ты как перст один. Всю жизнь… Сядь, я прошу.

– Зачем?

– Поговорим.

– О чем? О вечном не хочу, и прежде это не любил, а нынче… срам один, лукавство. А о мирском… Так от мирского ты всегда бежал. Но, может, ты и прав, ты ведь не варяжский поп. Это у них – клейми да наставляй, глаголом жги. А вы… вы помните: любая власть исходит от Него, добро прими как милость, зло – как наказание. Терпи, ибо земная жизнь – лишь краткий миг перед жизнью небесной. А сами мы… – И сбился, замолчал. Ну вот, опять, как перед Ставром! И не о том ведь, не о том! Пади, Всеслав, скажи!..

Нет, не сказал. Вымученно улыбнулся и спросил:

– Так?

– Так. – Иона кивнул.

– Вот и ответ тебе. Пойдем?

– Пойдем, пойдем. А не страшно?

– Чего?

– Всего. Не гложет? Гложет ведь! Жить столько лет! А помираешь псом. Ни сыновей, ни внуков, ни бояр, ни слуг даже… Один Игнат и тот… Ему просто податься некуда! Да и боится, уйдет – прибьешь его, вот и сидит…

– Что?!

– То, что слышал. И не боюсь тебя, еще не то скажу! Стефана задушили, так и меня души…

– Иона! – Князь побагровел. – Стефан–то здесь при чем? И задушил его холоп. Его холоп! А почему, и по сей день никто не знает!

– Как же не знают… – Остыл Иона, вновь замкнулся. Сидит как сыч, молчит.

И князь сказал:

– Стефан! Был бы жив Стефан, может, и по сей день владел бы я Киевом! А ты: «Стефан! Стефан!» Пойдем.

Иона встал, пошли. Вверх, вверх по лесенке. На свет, к весне…

А то было зимой, в лютый мороз. Стефан, владыка новгородский, собрался в Киев–град. Вече роптало. Кричал народ: «Кто в Киеве? Изгой! Его отец нас жег, и он нас жег, колокола срывал, а мы теперь к нему с поклоном? Нет! Владыка, не ходи!» Не послушался, пошел. И не пришел. Его, как говорили, холоп задушил. Холоп, полочанин. А коли так…

Ложь это все! Ложь, ложь! А был бы жив Стефан…

Взошли, прошли через светлицу, через сени, на крыльцо. Уже смеркалось. Митяй держал коня. Тишина. Никого. Никто не смотрит…

И не надо! Всеслав встал на одно колено и, опустив голову, тихо сказал:

– Благослови!

– На что?

Всеслав молчал.

– На что, сын мой?

На что?! Пресвятый Боже! Жив я, но словно убиенный, во мраке я, во рву, в бескрайней бездне! Тяжела мне ярость Твоя, кара Твоя. Но не ропщу я, Господи, а всем сердцем своим славлю имя Твое и преклоняюсь перед храмом Твоим. И если я…

– Встань, князь!

Он встрепенулся, но не встал. Тогда Иона тронул его за плечо:

– Встань, князь, встань!

Он встал. Иона осенил его крестом, размашисто, сказал:

– Иди. Христос с тобой.

Пошел. Сел на коня. Махнул рукой. Зацокали копыта…

3

Вернулся, разделся. Ходил по гриднице, снимал нагар с лучины. Игнат принес поесть. Давился, ел через силу. Вина спросил. Игнат не дал. Сказал:

– Нельзя. Три дня еще нельзя, а то обратно скрутит.

Ну и скрутит! Скрутило бы да и держало до среды.

Но промолчал и больше не просил. Приказал:

– Уйди пока. Я позову.

Игнат ушел. А он сидел. Уже полвека так сидит, нет, даже больше. Один сидит, владыка прав, один как перст. Жена была, умерла, грех на нем. Сыновья все разошлись – и это его грех. И Полтеск–град хоть не ушел, да оградился… Да! Все Детинцем оградились. Ров, стены, частокол, ворота на запоре, и сторожат, но не тебя – их от тебя. Зверь, волколак, со всех сторон обложенный, брать не решаются, но ждут, когда же сам ты околеешь. И околеешь, да, вот только придут послы, ты с ними сговоришься, потом, собрав сыновей, разделишь между ними отчину. И сядешь – так же за столом, и будешь ждать. Среда придет, среда – Иудин день, в среду Иуда предал и получил за то…

Князь снова заходил по гриднице. Ведь тридцать сиклей, говорят, были тогда большие деньги. Иуда мог бы купить дом, кусок земли, рабов… А взял и удавился. Выходит, понимал, что смерть ему во благо. А тут… Ведь не Иуда я, а смерть нейдет! И не придет, как ни зови. Князь схватил нож…

Смотри, Всеслав! Медведь тебя не взял, толпа не тронула, жить надо до среды. И даже нож… Он, что ли, тоже не убьет? Ну так ударь! Ну! Ну!..

Нет, выпал нож. Качнулся раз–другой и замер на столе. Лежал поблескивал, хороший, длинный нож, насквозь пройдет. Но ты ведь заговорен! Тебе еще пять дней отпущено, ну, попробуй, бери да бей. Чего робеть?.. Не веришь, значит! И цепляешься. Как все ты, князь, как все. И не гордись, и не ропщи. Может, вообще не было Ее, только сон приснился, видение^ А то, что оберег исчез, так, наверное, сам и сорвал его во сне да уронил где–то. Встань, сходи, пошци. Найдешь – и успокоишься. И будешь жить, не зная, сколько тебе отпущено. А руку на себя поднять – это великий грех, ты ж не Иуда, князь!

Остановился князь. Стоял, не двигался. Не срок еще, не срок. Придут послы от Мономаха, ты примешь их и скажешь им…

Молчок, молчок! Не думай даже, князь! Что скажешь, то и скажешь. А то вон как Неклюд – еще отъехать не успел, а все уже болтают. А здесь – дела великие! Не оплошать бы только, не довериться. Брат Мономах хитер, весь в деда своего был. Тот дед, когда впервой тебя встречал как князя, так слаще меда был, мягче паволоки, а после, говорят, сказал: «Волчонок! Да ничего, волк на цепи свдел, и этого приручим!» Приручил?! Князь засмеялся…

Спохватился. Стоял прислушивался. Нет, тишина. Нет никого. И хорошо. Взял со стола горбушку, раскрошил ее, пошел к печи, сел и позвал:

– Бережко!

Зашуршало. Он сыпанул. Захрумкало. Владыка говорит, что это мыши. Но разве мыши могут выть? Или стонать?

Когда отец, расставшись с Эймундом, вернулся в Полтеск, то бабушка его не приняла, закрылась у себя. Дружину вовсе в ворота не пустили. Отец пришел сюда и сел с краю стола. Ему подали хлеб да квас.

– А больше, – сказали, – не велено.

Отец был очень голоден, два дня в пути не пил, не ел. Но он и тут не стал ничего трогать, уж больно осерчал. Долго сидел. Потом квас вылил на стол, хлеб отнес и положил в подпечье. Бережко принял, заурчал. Отец ушел к себе, лег, еще было светло, он сразу и заснул – устал. А ночью…

Просыпается. Слышит: кто–то ходит. Шажки короткие и легкие, в углу, там, где сундук стоял… Он и сейчас стоит… А тьма такая – ничего не видно. Отец перекрестился, ходит. Отец молитву прочитал, прислушался…

Скрип половица, скрип… Не выдержал, окликнул:

– Эй!

Тишина. А после… Ка–ак метнется кто–то! К двери! Дверь приоткрылась…

Тишина. Отец сидит на ложе, слушает. Не верит, что ушел.

И точно! Шур, шур, шур – крадется вдоль стены. И – скок, вскарабкался на ложе, замер. И снова – шажок, еще шажок. Идет. Легкий, как дитя. Шел, шел, за спиной прошел, встал возле левого плеча.

Отец не шевелится. А он… Ладошкой по щеке его пригладил. Потом еще, еще. Ладошка маленькая, пухлая, пушистая… холодная! И коготки, как у зверька. Гладит, урчит, урчит. Отец цап за плечо его! А он зубами – р–раз! Вскричал отец, кулак разжал. А он – скок на пол и под ложе спрятался.

Замер отец, не знает, что делать. Ноги поджал, сидит.

Этот вдруг заныл, запросил:

– Дай молочка! Дай молочка! Дай молочка!

И до того жалостно заклянчил, и до того слезливо, что не выдержал отец, хоть и знал, нельзя с ним говорить! – а все–таки сказал:

– Нет ничего! Я сам некормленый. Пшел вон!

Захихикал тот, захрюкал, завизжал. И пропищал:

– Нет – и не будет! Не хозяин ты в доме своем! И в уделе! Век будешь ты ходить при чужом стремени! Ха–ха–ха!

Еще чуток похрюкал и затих. И отец молчит. В жар его бросило, в пот, в дрожь. Чур, чур меня! Хотел перекреститься – сбился. Опять хотел, уже руку поднял…

А из–под ложа:

– Поздно, князь! Того, с кем заодин пошел, ты предал. А дядя съест тебя. И молочком запьет. Ха–ха! Ха–ха!

Не выдержал отец и на пол соскочил, наклонился, а этот – нырь! – меж рук пробежал. Луна уже взошла, отец и рассмотрел его. Бежит всклокоченный, бородатый, лысый, глаза как уголья, а сам с локоток, в длинной рубахе, в коротких портах. Встал, оглянулся у стены.

– Ха–ха! Ха–ха!

И – в стену. И Исчез. Отец перекрестился.

– Чур! Чур меня!

Лег, накрылся с головой. Лежал, всю ночь не спал. Бережки больше не было. Дурь это, бабий забобон. И после никогда отец его не видел.

Тогда, на взгорке у реки Судомы, отец и дядя Ярослав крест целовали на примирение. Отцу Усвят и Витебск отошли, а дяде – Торопец: так поделили они волоки. И Ингигерда возвратилась к дяде. Когда она садилась на коня, отец стремя держал, тихо сказал:

– Ну вот, теперь и смейся.

Засмеялась. Произнесла горько:

– Глуп ты, князь! Глуп, как и дядя твой!

Рванула удила и…

А ночью Эймунд снялся. Он ничего не говорил, не клял, не упрекал. Собрал своих, взошел на корабли, отчалил. А Судиславовых ладей не тронул, обошел. Да и Ярослав не посылал погоню. Сказал:

– Бог им судья.

И Эймунд словно сгинул. Где, никто не знал. А Ярослав сел в Киеве. И снова не было вражды меж Киевом и Полтеском. Но был великий соблазн! Как дядя и предсказывал, и года не прошло – восстал Мстислав Тмутараканский, брат Ярославов, сын Владимиров. Мстислав скорбел, что обделен, просил уделов. Ярослав, рассудив, посулил ему Муром. Мстислав еще хотел, но Ярослав не дал. Тогда Мстислав сказал:

– Сам поищу!

И двинул рать. Мира не приял, гнал послов. Взъярился Ярослав, тоже послал гонцов к отцу и Судиславу, звал к стремени.

Звал и Мстислав. Чего он только не сулил – и земли, и дары! Отец знал, не пустые это слова. Мстислав и впрямь слыл щедрым. И был он ликом бел, и телом крепок, хитер и храбр, ромеев бил, касогов и хазар. И ясно было, чья возьмет… Но крест на то и крест, его не переступишь. Прогнал отец Мстиславова посла, и Судислав прогнал. И вышел Судислав, и встал у стремени, и был он с Ярославом заодин. Пришел Мстислав. Сошлись братья у Листвена, два брата с этой стороны, третий с другой. Стояли долго, ждали. Знали: не трое их, а четверо от племени Владимира. Когда четвертый подойдет, тогда и ряд держать. Кровавый ряд!

Но не пришел отец. Прибыл только гонец, ножны привез – пустые.

– Ну что ж, – дядя сказал, – хоть так.

И повелел уйти всем из шатра. Ушли, и он один остался. Молился. Была ночь, шел сильный дождь, гром гремел. Никто и в мыслях не держал… Как вдруг рога завыли! Пошел Мстислав. И навалился, словно на Реде–дю. Не выдержали Ярослав и Судислав, побежали. Мстислав встал на костях, два дня стоял, всех схоронил – своих, чужих.

Но в Киев не пошел, а сел в Чернигове, не жег, не лютовал. Все думали – насытился… А он гонцов погнал, призвал братьев на ряд и так сказал:

– Поделим Русь. Мне – эта сторона Днепра, вам – та. Согласны?

Молчал брат Судислав и выжидал. Ему–то что, град Плесков далеко, он, Судислав, ничем не поступается. А Ярослав вслед за Черниговом терял Переяславль, Муром, Смоленск, Ростов. Но можно потерять и больше! И дядя, смирив гнев, пошел к Мстиславу. И целовали они крест, и пировали, и в Степь пошли, и били печенегов, и – снова пир закатили. Потом уже явился Судислав, одарили его братья. И – мир меж ними и любовь. И ликовала Русь, земля ее обильна и обширна…

А об отце никто даже не вспомнил. Мстислав его не звал, Ярослав не попрекал, и даже Судислав, когда обратно в Плесков шел, крюк сделал, обошел. Лето прошло, лед стал… И – ни гонцов, ни послов, ни купцов, ни даже странников с Руси. Такие вот пустые ножны оказались…

Нежданно–негаданно на Рождество – день в день – зовут отца:

– Ходок из Киева. К тебе.

Вышел отец. Сидит ходок, в снегу весь, шапка на глаза надвинута. Отец спросил:

– Ты чей?

– Ничей, – тихо ответил ходок. – А это вот тебе. – И подает что–то в платке завернутое, шнурком надежно перевязанное. Отец как развязал да развернул… И уронил! Стоит ни жив ни мертв. Ходок вскочил, поднял, опять в руки подал. Глянул отец…

Он! Сам он, Брячислав, на него смотрит! Пластинка гладкая, блестящая, а в ней, словно в воде, все отражается! Отец и так, и эдак повернул ее, глаз не отводя, спросил:

– Он передал? Зачем?

– Нет, – говорит ходок, – не он. Ему это неведомо. Она.

Она! Смотрел отец, смотрел… Спросил:

– Ну а она… зачем?

Ходок губами пожевал, сказал:

– Пусть все уйдут.

Ушли. Тогда ходок спросил:

– Живым отпустишь?

– Да!

– Тогда… Смотри сам на себя. И смейся!

Вздрогнул отец, пластинку чуть не выронил. Ходок к

двери пошел. На пороге оглянулся, сказал:

– Сам только и смотри. Ибо другим видеть тебя противно! – И в дверь. И вниз по лестнице, бегом. Во двор. Псы забрехали, кинулись на него…

Ушел ходок. Отец велел его не трогать.

А та пластинка – зеркало, ее так называют, – в огне вся скрючилась, померкла. Ее потом вместе с золой и выгребли, во двор снесли, за угол. К утру запорошило ее снегом.

А боль только еще сильнее стала! Не спал отец, не ел, к Илье ходил, поклоны бил, смирял себя… А бабушка смеялась, говорила:

– Напрасно убиваешься. Илья твой – не Перун, гремит, да не о том. И кто, скажи, под крышей молится? Под крышей света нет. И дух туда нейдет. А коли так, о чем и просить его.

Сгорел потом Илья, как на грех, от молнии. Бабушка уже ничего не видела, ее к тому времени сожгли – по древнему обычаю, в ладье. Но той зимой церковь Ильи еще стояла, и бабушка была жива. И еще кричала:

– Не сын ты мне! Слизняк! За чей подол цепляешься?! Вон! Вон!

Он и ушел. Собрался ночью с малою дружиной, погрузились на сани – и по льду.

– Гей! Гей!

Потом с дороги был гонец: не жди, ушел варяжить.

А как ушел, так и пропал. И слух пополз. Весной дядя прислал гонцов к племяннику с дарами. Мол, не знал, что нет его на Полтеске, узнал – опечалился. Бабушка в сердцах ему сказала: «Ты бы своих смотрел, как бы свои не разбежались». И – словно отрезало. Забыли, успокоились. Сидят братья в Плескове, Чернигове да Киеве, невестка – в Полтеске. Мир на Руси. На ляхов братья ходят, в Степь. А Брячислава нет да нет. Год, два прошло…

Является! И не один. Жену привез. Сказал, что королевна.

– Как звать? – спросила бабушка.

– Как назовем, так и будет, – отец ответил.

– Как это так?

– А так!

И больше – ни словечка. Владыку крикнули. Сошли к Илье. Крестили, Анной нарекли. И тотчас обвенчался с ней отец. А как она прежде звалась, и где прежде жила, и кем была, и впрямь ли королевна, о том отец не говорил, ни сама она, ни дружина. Да и вернулось–то из той дружины лишь семеро, и привез добра с собою Брячислав всего один сундук – и тот с ее нарядами. Наряды – так себе, невзрачные, и сама она – худая да глазастая, пугливая. Молчит. Сказала на венчанье «да» – и вновь молчит…

Невзлюбила ее бабушка! Бывало, сядет в своей белой соболиной шубе, смотрит на мать и говорит что ни попадя. А мать только виновато улыбается. А потом встанет, поклонится в пояс и уйдет. Уйдет, как уплывет, легко, неслышно. И плачет до утра – и тоже тихо, чтобы никто не слышал. И еще заметили: в грозу она к окну не подходила, кто бы и как бы ее ни подзывал. А кто она, откуда, не говорит. Отец, коль спросят, отвечал:

– Жена она моя! Довольно ли?

Довольно. И только Кологрив однажды приоткрыл тайну:

– Не королевна, а княжна. С Руяна–острова. Сам брал! – А после отпирался Кологрив, бил себя в грудь, кричал: – Пьян был, не помню, что молол! Пьян! Пьян!

Но бабушка не поверила. Сказала:

– Вот ведь как! А я сразу почуяла. Тиха, овцой прикинулась. Разбойничье отродье!

Отродье или нет, разбойничье или нет – ты на Руяне не был, князь, не видел ее сам и потому и судить не станешь. А что иные о Руяне говорят, так море–то вокруг Варяжское, а не Славянское, как некогда. И отходим мы, отходим, все на восток да на восток вдоль берега, и все привычней нам именовать Руяну – Рюгеном, Следж – Шлезвигом, Древину – Голыптейном, Гам – Гамбургом, Згожелец – Бранденбургом. И только Бремен Бременом остался, а Буковец переименован в Любек. Вот и кричат они: мол–де, сидят в земле вендов разбойники да нехристи, кумирам поклоняются…

Но бабушке–то что с того, что нехристи? А невзлюбила, и все, и никогда не подобрела. Мать понесла, родила первенца, назвали Ратибором, в крещенье – Иоанн. Брат, говорят, родился белолицым и плакал жалобно, ручки тянул, а бабушка к нему не подошла. Брат рос, бабушка его не признавала. Велела не пускать к себе, и слуги выполняли ее наказ. Отец, как будто не его дело, молчал. Охотился, воевал литву, ятвягов да латгалов. В Киев звали – не ходил. Дары обратно отсылал. И так прошло еще три года. И как–то раз…

Брат прибежал к отцу, плачет, кричит что–то про бабушку, а что – непонятно. Вышел отец, спустился вниз. А во дворе – обоз. Бабушка стоит в своей богатой соболиной шубе.

– Да что ты задумала? – спрашивает отец.

– А ничего. Всему свой срок. И всем. И мне мой срок пришел.

Сказала бабушка и улыбнулась грустно. И снег вдет и тает на ее щеках. И – тихо так, и вроде ничего не происходит, только оторопь берет. Дух заняло!

– Да, срок, – чуть слышно повторила. – Взрастила я тебя, женила…

– Мать!

– Помолчи! Женила – и женила. – Брови свела, губы поджала. Стоит, высокая, сухая, волосы как смоль из–под платка, а снег на них – словно седина… – Женила. И внука дождалась. Наследника!

– Ты…

– Да! Наследника! Не этого попервыша слюнтявого, а настоящего. Ни ты о нем еще не знаешь, ни она. А он будет настоящим князем. Князь всем князьям, уж я–то чую! А посему прощаю ее, жену твою, – уважила. Теперь ей носить, держи! – И шубу из белых соболей снимает, подает.

– Я… Мы… – Отец не знает, что и сказать.

– Молчи! Бери! Она – твой господин. А я… Не мной придумано: коль баба на сносях, ей должно потакать. Чего ей больше всего хочется? То и делаю, ухожу. Прощай!

И съехала. И почитай, целый год жила за стенами, по–над Двиной, в летних хоромах. Тихо жила, в город не являлась. Не принимала никого.

Мать сразу ожила, повеселела. Ходила в белой соболиной шубе.

Покруглела, разрумянилась. Брат говорил, стала она красивей всех. И всех добрей. И Кологрив рассказывал, что на Руяне–острове ее любили все, король дочь свою не хотел отдавать.

– Нет! – он сказал отцу. – И не проси. Она – мой оберег, так Святовит говорил.

А Святовит – грозный бог, ему не золото несут, только кровь. И храм его возведен на крови, и крыт он черепицей цвета крови. Отец, отвергнутый, ушел…

И все, что было добыто за два года, отдал руянским сторожам. И по рукам ударили. И ночь была, и море бушевало, и гром гремел. А сторожа молчали, словно и не видели, как по скале люди ползут – вверх, вверх, И – к терему, на стену, под решетку. Наконец она, заветная светлица, и в ней княжна, встает, идет к отцу. Как вдруг… «Аркона! Кр–ровь, кр–ровь!» – кричат, бегут со всех сторон. И подступают все ближе. Ах, вот вы как! Вот что задумали, засаду! И крикнул отец:

– В мечи! Бей! Бей!

И били. Сами – и отбивались, отступали. Шли, ползли – все ниже, ниже по скале. Стрела, боярин говорил, ему в бок угодила, под ребро, так он ее не вынимал, а обломил. И – на ладью, и – к веслам.

– Вот, – показывал Кологрив, – сюда она, треклятая, вошла. И упади я, оробей – достали бы и князя, и королевну, и тогда не было б тебя, Всеслав. Да и меня бы не было, не пощадили бы руянцы. Они – ого! – воители. И злы, как псы!

А мать, говорили все, – добрее ее не было. А как она отца любила! В ту ночь, когда он нес ее к ладье, она кричала тем:

– Он муж мой! Муж! Опомнитесь!

А те со стен – стреляли. И не попадали. Так Святовит велел!

Ушел отец. В Полтеск пришел, венчался. Еще пять лет прошло – и примирилась бабушка, отъехала за стены, мать поправилась, похорошела. Весна была. Не первый уже год такое было – дядя гонца прислал, звал К себе. И отказался бы отец, но мать неожиданно запросилась:

– Едем! Едем! Грех столько раз отказывать!

Уговорила. Поехали. Зачем она поехала, понятно.

Пять лет прошло, и наконец она – княгиня, самовластная, и правит Полтеском не бабушка – она. И сын растет, и она снова на сносях, и муж при ней: завидуйте!

Приехали. Дядя принял их, одарил. Так одарил – все удивлялись: что это с ним на старости? Совсем размяк! Если, конечно, не задумал какое–то лихо…

Задумал или нет – то не холопье дело. И вообще ничье! А посему пусть князь черниговский Мстислав, а также Судислав, князь плесковский, спокойно спят: в то лето Ярослав, князь киевский, Великий князь, братьев своих и соправителей никак не поминал. Не до того было – племянника встречал и привечал; пировали, по селам они ездили, на лов – на туров, на диких лошадей. А иногда вдвоем – только вдвоем! – пускались они в тихое Предславино. В Предславине тогда сидел затворником… тот самый Олаф Толстый, конунг, сын конунга, отвергнутый жених, соперник дядин.

Вон она, жизнь! Кнут Свенсон, конунг датский и английский, разбил его, и бонды его предали, и бежал Олаф из отчины. Пришел на Русь об одном парусе, с дружиной в сорок три меча, сына привез. И сидит теперь в Предславине, помалкивает. А дядя явится – все равно ни слова. Рог подадут – не пьет. И мяса не берет. На нем, на беглом конунге норвежском, широкий черный куколь, четки в руках. Сидит, перебирает их и хмурится.

Сам–то Олаф ростом невысок, румян, широк в плечах. Но сила была в нем. Стрелой без наконечника с тридцати шагов пробивал подвешенную на шесте свежеснятую воловью шкуру. А двадцать лет тому назад на реке Темпе он вот этими самыми руками, которые сейчас перебирают четки, обвязал сваи Лундунского моста веревками, а потом они всей дружиной навалились на весла… И мост рухнул! Датчане, стоявшие на нем, попадали в воду, другие бросились спасаться в крепость. Да не спаслись!

Где теперь прежний Олаф? Дядя сколько уже раз сулил ему на выбор Волынь, Берестье, Червенскую землю, войско давал. И ничего взамен не требовал, владей и богатей, будь с нами заодин. А конунг только морщился и отвечал, что меч его отныне в ножнах и что он не собирается обнажать его ни здесь, ни в Норвегии. Придет зима, он простым паломником отправится к святым местам.

Лицо у Олафа широкое, румяное, кожа белая, а в темно–серых глазах иногда вспыхивал такой неистовый огонь, что даже дядя Ярослав смущался и вставал. И уходили дядя и племянник. А Олаф их не провожал. Он даже не кивал им на прощанье. Сын его Магнус однажды не выдержал, сказал:

– Вы на него не гневайтесь. Он хочет умереть.

– Умрет, умрет, – ответил дядя. – Мы все умрем. Вот только кто скорей? – И засмеялся зло.

Магнус пожал плечами. А отец…

Он вдруг почувствовал, что смерть витает где–то рядом. И весь обратный путь был сам не свой.

Мать встретила его, она была здорова. И брат здоров. И не приходил гонец из Полтеска… Начался пир. И дядя вывел сыновей. Тогда их было трое: Владимир, Изяслав и Святослав. Владимиру, старшему, – девять лет, Изя–славу – пять, Святославу – три. А Всеволод, тот самый Всеволод, он был еще в утробе. Владимир вырастет, дядя посадит его в Новгороде, Владимир будет править там, ходить на чудь, поставит златоверхую Софию, и там же первым его похоронят. Ты с ним, Всеслав, не встретишься – он рано умрет.

А младших брат не любил, избегал, играл один. Мать сидела в тереме, ей уже было тяжело, срок подходил, боялась сглаза. Брат рассказывал: проснется он ночью, а она все молится да молится… Днем – опять она всех веселей, добра, кротка. А эта, дядина жена, всегда находилась при ней, но ничего плохого не делала, не замечали. Напротив, как могла, оберегала, говорила:

– Будет сын. Красивый, смелый, как отец. Не бойся! – И смеялась.

А отца увидит – замолчит. При нем она ни разу даже не улыбнулась. А чтоб о прошлом… Ни она, ни дядя – ни словечка.

Жара прошла, дожди пошли, и на Илью решили отъезжать. Тогда в последний раз дядя с отцом отправились в Предславино.

И в этот раз, как и всегда, Олаф сидел в куколе и с четками. Но попросил вина. И мясо ел. Дядя спросил, что это с ним. Олаф ответил:

– Я видел сон.

– Какой?

Он не ответил. И больше ничего не говорил. Ел, пил, как все. Потом, когда дядя собрался уходить, Олаф кивнул ему и попросил, чтобы отец остался. Дядя обиделся, но виду не подал, вышел. Отец сидел не шевелясь. Олаф откинул капюшон, огладил бороду, сказал:

– Я слышал о тебе, князь Вартилаф.

– От Эймунда?

– Нет, Эймунд уже там. – И конунг посмотрел на небо. – Он был отважным воином, и, думаю, они помилуют его. Ярл Эймунд умер хорошо, в бою, с мечом… – Олаф нахмурился, сгреб четки, отбросил их. Проговорил в сердцах: – Завидую! Я и тебе завидую. Ты еще молод, князь, а скальды уже знают о тебе. И говорят добрые слова. А дядя твой… – Конунг замолчал. Долго молчал. Потом спросил: – Его супруга Ингигерда красива, да?

Отец кивнул. Конунг сказал:

– А я так никогда ее не видел. Тогда, в Норвегии, нас сватали, но прибыл Ярислейф, и шведы передумали. Все ждали, я разгневаюсь… А я был рад. И знаешь почему? Я видел сон. И не простой, а вещий. Такие сны, не верь глупцам, совсем не колдовство. Они Божье пророчество, и потому я верю им. Итак… – Он задумался, полуприкрыв глаза… Вновь заговорил: – В ту ночь мне впервые приснился отец. А я ведь никогда живым его не видел. Вначале он ушел, потом родился я. Ты знаешь, где и кем он был убит?

– Да, знаю.

– Хорошо. Итак, каким он уходил, таким мне и привиделся. Его лицо и руки были покрыты страшными ожогами, а поверх почерневшей кольчуги болтался обрывок плаща. Я лежал на траве, укрывшись щитом, а меч держал под головой – у нас так принято в походах. Завидев приближающегося отца, – а я, поверь, сразу узнал его! – я попытался встать… Но отец навалился на меня, сдавил плечи и зло сказал: «Олаф, сын мой, ты никогда не женишься на ней! И, более того, я даже запрещаю тебе видеться с ней, внучкой проклятой Сиг–рид!» Я оробел, я хотел вырваться… Но отец крепко держал меня в своих объятиях и продолжал: «Бойся ее! И всем скажи, пусть все ее боятся!» «Но почему?» – воскликнул я. А он… Исчез! Вот так–то, князь… – Олаф опустил глаза. Помолчал. Потом сказал: – Такой тогда был сон. А утром я сказал, что не пойду на Уппсалу. И повернул обратно, хотя мои бонды были очень недовольны. Я промолчал про сон. Зачем им было это знать? А вдруг я ошибся? Вдруг мой отец был в гневе и погорячился? Хотя я знал… И ждал… И лишь Ярислейф вернулся в Новгород и обвенчался с Ингигердой, сразу все и началось. Князь Бурислейф был славный князь. Он знал – к нему идут, а слуги его бросили, но он не побежал. Он, говорят, стоял у образов и пел псалмы, и ждал… – Олаф нахмурился, закрыл лицо ладонями, открыл. Наконец опять заговорил: – Так, говоришь, она красива? А если бы вернуть все вспять, ты… снова отдал бы ее?

– Да!

– Почему?

– А потому, что вспять я не хожу. Есть у меня жена, есть сын, второго жду. И есть земля, дружина…

– Ого–го! Ого! – смеясь, воскликнул Олаф. – А ты горяч!

– Горяч.

– Завидую. – Конунг усмехнулся. – Да, завидую. – И, помрачнев, сказал: – А я постарел. Кровь как вода. Труслив… Вот я пришел сюда, а больше было некуда, и сразу повелел, чтоб никого ко мне не допускали. И это не оттого, что боюсь кого–то. Я только ее боюсь! И сам потому ни разу не был в Киеве, чтоб не встречать ее. Здесь сижу… И смейся, князь! Но ты был мудр, когда не стал удерживать ее. Ты только оттого и жив до сих пор!

– А он? – Отец кивнул на дверь.

*bss On! Ол»ф–5аймслЛ£Я«жв On разве жОЬ1 iax, текъ одна. Поверь мне, Вартилаф, уж я–то знаю! И да хранит тебя Господь, чтоб ты не поминал меня, когда… – Он спохватился, замолчал. Потом сказал: – Тебе, князь, жить да жить. И не накликать бы беды. А я… – махнул рукой, спросил: – Ты не устал от моих слов?

– Нет, говори.

– Тогда тебе придется выслушать еще один мой сон. Вчерашний. Но, возможно, это был и не сон, ибо я видел и слышал все как наяву. Отужинав, я лег и долго размышлял о своей жизни. Потом мне показалось, что я заснул… Вдруг раскрылась дверь, и ко мне в опочивальню вошел некто в островерхом позолоченном шлеме и длиннополом плаще. Лицо вошедшего было скрыто глубокой тенью… но я почему–то сразу уверился, что это опять мой отец! И не ошибся. Отец неслышно приблизился ко мне, низко склонился надо мной, сказал: «Олаф, сын мой! Все говорят, что ты решил отбросить меч. Но разве конунг вправе совершать такое? Власть, которую ты получил от рождения, дарована тебе Богом, и только Бог может забрать ее, но уже вместе с жизнью!» Услышав такое, я рассердился и с горячностью ответил: «Так ты хочешь, чтобы я вернулся? Но мои бонды предали меня! И там никто меня не ждет! А здесь… Предаться Ярис–лейфу? И добывать ему уделы?! Ему – и ей…» «Нет–нет! – вскричал отец, – Конечно нет! Негоже конунгу служить и получать владения из чужих рук, когда у него есть собственные наследные земли. А ждут тебя там или нет, об этом пусть потом расскажут скальды. Их слава – в их словах. А слава конунга в том, чтоб побеждать врагов, а самая славная смерть – пасть в битве во главе своих воинов. А посему я говорю тебе: бери свой меч, иди!» И я проснулся! Но, клянусь Словом Христовым, я еще успел заметить тень уходящего в дверь человека! Вот ^ак–то, Вартилаф, такой был сон. Что скажешь?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю