355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Булыга » Железный волк » Текст книги (страница 2)
Железный волк
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 00:32

Текст книги "Железный волк"


Автор книги: Сергей Булыга



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

Всех, да не всех! Микула уцелел. Они с Володшей – одного отца, но разных матерей. Говорят, ушел Микула по реке куда–то вниз, возможно, к варягам. А было оно так или нет, кто знает…

Князь поднял голову. Игнат в дверях.

– Ну, что тебе?!

– Так ждут давно. Те, на реке.

– А что Угрим?

– Уехал. Скоро.

– Как?

– Все честь по чести. Взял Лысого. А в поводу – Играя и Стреножку.

– Хорошо. Иди. Я приду.

Игнат ушел. Тихо в гриднице, пусто. Стол, миска, хлеб. Здесь за столом отец сидел. И дед. И много еще кто. А первым сел Микула. Хлеб… Князь отломил краюху и понюхал. Постоял… Потом подошел к печи и опустился на колени. Тихо позвал:

– Бережко! Бережко!

Никто не ответил. Да он ответа и не ждал. Переломил краюху, покрошил. Опять позвал:

– Бережко! Ешь!

Высыпал в подпечье. Подождал. Ни звука. Заглянул туда.

И улыбнулся – угольки светятся. Да, словно угольки. Моргают, тусклые. Значит, жует. Сыпанул еще, потом еще. Лик, он издалека привезен. Микула ликов не имел, он кланялся кумирам. А Полтеск у Оскольда взял! Прости мя, Госпоги!..

Перекрестился, встал и осмотрелся. Никого. Стол, миска, хлеб. А за окном давно уже светло. Пора идти. Небось заждались.

2

Спустился по крыльцу. Крыльцо скрипело. Когда живой идет, оно всегда скрипит. А вот Она ходит неслышно.

Грязь во дворе. Перемостить пора. Ведь говорил же им не раз. Да что им грязь? Им грязь привычна. Им надо, чтобы все было в грязи, чтобы никто не вылезал. И думают, так здесь и ловчей всего. И правильней. Ровней. Бух в Зовуна – и глотку драть. Как будто что по–дедовски идет – это и есть венец всему. Глушь, темнота людская.

Щека задергалась.

Да что теперь тебе до них до всех? Осталось–то всего ничего, терпи! Терплю. Вон Хром идет. Бог в помощь, Хром. Будь здрав, Бажен. Кивнул, опять кивнул…

Остановился, оглянулся на Софию, снял шапку, осенил себя крестом. Отдал поклон – не Зовуну, а ей, ибо Зовун сам по себе, мы сами по себе. Шапку надел – на самые глаза. Прошел мимо него, не покосился даже… А ведь хотел идти без шапки. Взял сапоги варяжской юфти, нагольный полушубок, меч. А шапку отложил.

– Застынешь, князь, – сказал Игнат. – Вон ночью как тебя знобило.

– Так то не от этого.

– Все от того. И все к тому.

– К чему?

Игнат не ответил и подал шапку.

К тому ли, не к тому… А шапке сколько уже лет? Еще за море в ней ходил. Значит, с десяток будет. Ворс вытерся совсем. В такой, что ли, положат? А хоть бы и в такой!

Не выдержал, оглянулся. Висит Зовун, веревку ветер треплет. Озяб небось… Но погоди, даст Бог, скоро согреешься – и еще как, звону будет, радости!.. Тьфу, тьфу!

В воротах – отроки, Вешняк и Чмель. Заметили, как расплевался ты, теперь щерятся, зубастые. Что им Зовун? Им ты – Зовун, они – твои, не градские…

Ворота. Лживые. Трувор через них входил, Оскольд. А прадед твой, Владимир Святославич, внук Игорев и правнук Рюриков, тот на коне въехал, по костям. От Буса счет ведем, случалось всякое, но никогда еще такого не бывало, чтобы к нам в род въезжали – незвано и через нашу ж кровь! И от них, от этих ворот, ото дня того и зачалась вражда!

Мосток над рвом. Тропинка идет вниз, к реке. А вот и лодка. Ждут.

Князь помрачнел. На веслах – два Невьяна, Ухватый и Копыто. Недобрый это знак. А что теперь к добру?! Сел меж Невьянов, повелел:

– Не шибко.

Выгребли на стрежень. На Вражьем Острове кричали галки. На Заполотье было еще тихо, туман лежал. И ветер стих, а пробирало крепко. Князь запахнулся поплотней. Сидел, смотрел на воду. Вода была мутная. Ну, здравствуй, Дедушка. В Никитин день я одарил тебя. Ты отплатил – значит, дар мой принял. Отведал я нечистого да жирного. В последний раз. Теперь у меня все будет последнее; сначала ты, теперь на Хозяина иду. Молчишь? Ну–ну, молчи, а что тут скажешь?

Вздохнул Всеслав, расправил плечи. Невьяны гребли молча, споро. Князь осмотрелся и спросил:

– Там, что ли, Дедушку нашли? – И указал на заводь.

– Нет, пусто там, – сказал Копыто. – А мы вон там, подалее. И то не сразу отозвался. Полдня искали, аукали. Заспался, должно быть, Дедушка. Зима–то была знатная.

Копыто – он словоохотливый, Ухватый – нет. Зато умелец. Он и услышал Дедушку. Ходил по берегу и звал. Не дозовешься – худо будет. Ибо потом на реку лучше не ходи. Сети порвет, челн опрокинет. В Никитин день просыпается голодный, злой. Уважь его, лошадку сбрось, он более всего лошадок любит… И тогда уже все лето будь спокоен. Как Ратибор…

Нет–нет! Князь отмахнулся, словно от видения, криво ухмыльнулся, спросил:

– А рыбу тоже ты прибрал?

– Я, господин, – кивнул Ухватый.

– Он, князь, а кто еще?! – опять заговорил Копыто. – Вот вроде рядом, вместе мы стояли. И у меня – ничего. А он ладошкой по воде плясь–плясь, потом что–то пошептал – и зверь к нему идет! А он его за жабры! Он слово знает, князь. Он, этого, он и креста не носит.

– Ношу! – обиделся Ухватый. – Тогда только и снял.

– Вот видишь, князь, снимает! Значит, не зря. Да я хоть целый день буду стоять – и ничего. А этот только пошептал… Да ты не бойся князя! Князь ^ам…

– Что сам? – Всеслав нахмурился.

– Да так… – Копыто поперхнулся, – Глуп я. Не слушай меня, князь.

– Я и не слушаю. А ты молчи.

Город уже скрылся. Теперь по левой стороне стояли одни курганы. Поганые. Заросшие. Туда ходить нельзя. Ты это сам им запретил. Ибо не вера это, а обман, не боги – зло. Стозевые и ненасытные. Пресвятый Боже! Вот как я верую! Зачем мне то?! И жарко мне. Распахнут полушубок. Рука – на грудь, под ворот… Крест.

Сжал его – сильней, еще сильней. Крест крепкий, впивался в руку, не ломался. Казалось, вот–вот проткнет ладонь, а ты сжимал его, сжимал. Крест – в нем сила. Кем ты ни будешь, а он сильней тебя. Жил в Кракове епископ Станислав. Он говорил: король погряз в грехе. И подбивал на бунт. А может, и не подбивал, но обличал. И объявил, что не допустит короля к причастию. И вообще не примет его в храме. А Болеслав – тот самый, Необузданный, который вел на Киев Изяслава и изгонял тебя, законного… Законного! Ибо кто ты? Внук Изяславов, старшего из сыновей Владимира, и принял ты венец его, Владимиров, по чести, всенародно, и сам митрополит тебя венчал… Да, Болеслав. Так вот, тот самый Болеслав явился–таки в храм, схватил епископа прямо во время мессы и угрожал ему мечом. А Станислав сказал: «Побойся, Болеслав! Что будет мне, то будет и всей Польше. Вот на том и целую крест, что свершится так». И поцеловал. А Болеслав засмеялся. Схватил епископа, выволок на площадь и убил, четвертовал. И что получилось? Нет прежней Польши, нет короны. Изгнали короля, исчезла и корона; он, Болеслав, ее унес, спрятал под рубищем, бежал. И где–то в Швабии, Тюрингии – никто не знает точно – сгинул. Тот самый Болеслав, который Киев брал, Поморье жег, богемцев, угров воевал… Теперь брат его Герман – просто князь. А Польша, как тот Станислав, разрублена и четвертована. Вот как через святой крест–то переступать! И твоя сила, князь, – в кресте, а не в бесовских чарах. Чары – дым! Сожгли Перуна – и ушел Перун, рассеялся, как дым, курганы заросли. А ты правил и правишь. Оберег сорвал, крест поцеловал – и Она отступила! Сколько же лет носил ты его, оберег, надеялся… Все зря! Всего семь месяцев ты был Великим князем. Когда узнал, что Болеслав идет, выступил ему навстречу, верил, что оберег спасет тебя, как спас из поруба и как вознес на Место Отнее, над всею Русью! А после… предал он тебя. И ты ушел без боя. Срам. Обидно было, зло душило. Одно лишь и утешило, будто Болеслав взял Изяслава за грудки…

Да только лгали люди! И так всегда. Лгут, если это им на пользу или в утешение. Лгут еще и для устрашения.

Микула говорил:

– Страх – зло. Не должно никого бояться, и тогда ты князь.

Семь лет был Полтеск под Оскольдом, семь лет Микулы не было. Бежал совсем еще мальчишкой, вернулся воином, привел с собой дружину. Собрал их, рассказывал, по зернышку: свей, урманы, руянцы, пруссы. Им всем что Один, что Перун, что Святовит или ромейский Бог – едино. Пришли, стали на Вражьем Острове. Семь кораблей – драккаров. Под вечер стрелой пустили грамоту. В ней было сказано: «Завтра зажгу. Бегите». Не поверили. Опять собрали вече. Потом всю ночь готовились, утром взошли на стены.

А он зажег! Метал огонь. Потом пошли на приступ. И взяли. Резали. Кричал Микула:

– Всех! Под корень! За брата! За жену его! За род! За страх мой! Режь!

Порезали, пожгли. Только через год отстроились, и снова жизнь пошла. Терем новый поставили, капище, стены. Пришел Бережко, Дедушка приплыл. Микула строго княжил. Детей своих от королевны урманской, как подросли, послал варяжить. Послал троих, вернулись двое. Опять послал – один вернулся, Глеб. Этот Глеб потом и правил. Ятвягов воевал, литву, летталов в кротости держал.

А с Русью был особый уговор: вы сами по себе, мы сами. Это когда еще Олег пошел на Киев, тогда послали в Полтеск меч. Микула меч переломил и возвратил. Олег один пошел. Сел в Киеве, Оскольда порешил. Микула меч послал – Олег его переломил. На том и порешили: Двина моя, Днепр твой, а волоки – едины. К тебе идут купцы, ко мне – пусть вольно ходят, ибо меча меж нами нет.

И не было. У них Олег сидел, а после Игорь, Ольга, Святослав, – они держали мир. А что делить? Земля наша обильна и обширна, и от города до города не докричишься. Оттого и не воевали.

У Святослава было трое сыновей, у Рогволода двое. И еще дочь–красавица. Вот Святослав порой и говорил…

Гребут Невьяны, упираются. Уже миновали Бельчиц–кий ручей. Близко теперь. Тихо, гладко кругом. Ну, где ты, Дедушка? Хоть бы взыграл, волну пустил, ладошкой хлопнул. Ведь я ж тебя не просто одарил – я Орлика пожаловал. Его также по весне от угров привели. Купец попался въедливый, цену не сбавлял, набрасывал. Хвалил, гриву трепал да языком пощелкивал. А жеребец храпел, приплясывал. Красавец! Масть каурая, глаз бешеный, холка двужильная: по всем приметам – надо брать. И взял, взнуздал, смирил. Провел маленько в поводу, вскочил. Да, не ошибся. Стать – видная, шаг легкий, бег размашистый. Но ох как давно это было! Теперь и сам ты кляча клячей. А конский век – он и того короче. Четыре дня назад пришел Игнат, спросил:

– Кого дадим?

– Так этого, – ответил, – ну, этого…

Но так и не назвал кого, не смог. Игнат аж побелел:

– Да что ты, князь?! Как можно?! Грех какой! Его – да водяному!

– Я сказал!

И взяли Орлика, свели к реке. Голову медом намазали, солью посыпали, в гриву ленты вплели, стреножили и повалили в лодку. Ухватого на берегу оставили, а сами выгребли на стрежень и стали знака ждать. Дождались – бросили. На дно. Отведал Дедушка, ублаготворился, привел Ухватому налима. И, выходит, не налим это, а Орлик. Конина. Так–то, князь! Только какой в том грех, когда ты сам сейчас как Орлик? Приплывешь, накормят тебя, выведут. Конечно же поганство, но так давно заведено. Сперва отец ходил, а ты смотрел, после сам – с пятнадцати годов, каждой весной. А этот раз – последний. И вон они, стоят на берегу, должно быть, устали ждать.

– Шибче! Шибче давай!

Зачастили Невьяны. Брызги летят, студеные. А берег – ближе, ближе. Ну да, как Орлика… Ш–шах – прошуршало днище. Он встал, поправил шапку, запахнулся.

– Под ребра, князь!

– Как водится.

Сошел. Поднялся на бугор. Сказал выжлятникам:

– Не обессудьте, припоздал. Дела.

Выжлятники, их было трое, согласно закивали. Старшой из них, Сухой, сказал:

– Так не беда. Дни нынче длинные, успеем.

– Пошли!

Ноги скользили, грязь. И это на бугре, а там будет еще хуже.

Свернули в густой ельник. Шли, хлюпали. Молчали. Потом Сухой заговорил:

– Все в срок идет. Он еще с ночи встал, походил маленько, теперь лежит.

– На ветках? – спросил князь.

– Нет, у себя. Вчера на ветках был, позавчера. А тут словно почуял. Лежит, не кажется. Я думаю, то добрый знак. Так, князь?

– Так, так…

Хотелось тишины. Все в срок. Река проснулась, лес, скоро пахать пойдут. Грязь, холодно, дождь собирается. Вот сколько лет ты ходишь, князь, а так и не привык… А им–то что? Сухому тридцать лет от силы, а Третьяку и того меньше. Ждан вообще еще безусый. На следующий год они другого князя поведут и будут говорить ему «все в срок». Им жить да жить!

Собака тявкнула. Костром повеяло… Вдруг Сухой спросил:

– А правда, князь, про кречета?

– Про кречета? Которого?

– Так, говорят, тебе пообещали.

– Кто?! – Князь остановился…

Сухой пожал плечами. Сказал:

– Так ведь болтают всякое…

– Ну–ну!

Сухой вздохнул и отвернулся. Опять пошли. Ишь, кречеты! Откуда взял? Спросил:

– А что тебе до кречетов?

– Так, ничего. Я их ни разу и не видел. А говорят, они получше соколов. Их за Камнем, говорят…

– Так то за Камнем! Вон куда хватил! – Только рукой махнул.

Опять шли молча. Хлюпали. Думать не хотелось.

На поляне ждут. Костер горит. Увидели – вскочили. Один Ширяй Шумилович. Нет, и он встает. Любимов прихвостень, заводчик. Поди ж ты, нашли кого прислать! Сейчас начнет во здравие да приторно. Ну, говори, говори…

Ширяй молчал. И все они молчали. Князь настороженно спросил:

– Не удержали, да? Ушел–таки?

– Н–нет… не ушел… – уклончиво ответил Сила.

– А что тогда? Ширяй!

Ширяй степенно произнес:

– Хозяин плачет.

А что ему, смеяться? Но спросил:

– Как это плачет?

– Так. Послушай.

И замолчал Ширяй, застыл. Тишь–тишина. Собак и то не слышно, лежат, уши прижав, не шелохнутся. А, вот… вот опять… Опять…

Князь облегченно выдохнул, сказал:

– Так это скрип, не плач. Ну, дерево скрипит, а вы… как бабы старые!

– Нет, князь, то плач, – тихо сказал Ширяй. – Мы подходили. От Хозяина.

– А хоть и от него! Ее почуял, вот и плачет.

– То, что Ее, это верно. Вот только чью Ее!

Пес! Что мелет! Рот сразу повело, оскалился! Рука – сама собой – к мечу!..

– Князь! Князь! – Сухой схватил его, сдержал.

Сдержал бы он, когда б я не хотел, ага! Князь оттолкнул Сухого, зло сплюнул под ноги, сказал:

– Живи, Ширяй… Садись! И вы… чего стоите?!

Сели. А князь стоял и слушал… Да, скрипит. Но где,

не рассмотреть. Валежник, ели, вывернутый пень… Пусть так! Приказал:

– Бери! – И руки развел.

Сухой снял с него меч, шапку, полушубок. Знобит, но то от холода. Князь подошел к костру, сел, осмотрел собравшихся. Выжлятники глядели настороженно, Ширяй – никак. И пусть себе!

– Ковш!

Дали ковш. В ковше кисель овсяный на меду. Испил, утерся.

– Ком!

Дали ком. Он разломил его, съел половину, запил, еще откусил, а остальное передал по кругу. Ком был как ком, гороховый, Хозяин это любит. Как и овес. И мед. А скрип – вовсе не плач…

Выжлятники запели – тихо, заунывно. Хозяин, дай, хозяин, не серчай, не обессудь, мы твои дети, мы… Пресвятый Боже, что это, зачем, вот крест на мне, чист я, руки тяну к огню, и лижет он меня, а не согреться мне – мороз дерет по коже. И прежде драл. К такому не привыкнуть. Но так заведено, терпи. Отец терпел и дед, от Буса все идет. Ты для того и князь, чтоб за других стоять. Ты им – как оберег, как Орлик. Поют и смотрят на тебя, надеются, что отведешь, задобришь, усмиришь.

А нет так нет, в лес не пойдут. Ударят в Зовуна, другого выкрикнут. А ты…

– Я готов, – сказал князь и встал.

Все тоже встали. Ширяй перекрестил его. Сухой подал рогатину. Пошли, он впереди, все остальные следом. Слышал, как Третьяк поднял собак, как те залаяли, не оглянулся. Перехватил рогатину, поправил крест. Пресвятый Боже! Наставь меня. И укрепи. Дай сил. Ибо один лишь Ты есть защита моя и твердыня моя, щит и прибежище. Велика милость и щедрость Твоя… А ведь не то, не то! Она права. Сейчас или через семь дней – ведь все едино. Что есть семь дней? Ничто. А сам ты кто?.. Знобит – и не от холода.

– Куси! – крикнул Третьяк. – Куси!

Собаки кинулись к берлоге. Лай. Крики. Топот. Гиканье. В рога дудят…

И – рев! И… никого. И снова – рев!

Выскочил Хозяин! Матерый, да. Собак – хряп лапой, хряп. И завертелся, ринулся, вновь вздыбился и заревел. Присел, упал, вскочил. А собаки знай рвут его. За гачи, за спину. Так его! Так! Так!

– Ату! Ату!..

Наконец встал. Теперь в самый раз! Ну, князь!

– Хозяин! – закричал князь. – Сюда! Вот я, вот брат твой! Вот!

Схватил рогатину, одним концом уперся в землю, шагнул вперед, рожон – вперед. Иди!

Пошел! Рев! Пена! Пасть!

…Темно. И – тяжесть, духота. Кровь хлещет, липкая, горячая. Трясет его, хозяина, хрипит, бьет лапами. Задавит ведь, зацепит! Хоть кто бы пособил… Нет! Нельзя. Тут – сам на сам, или ты, или он. Хозяин! Не гневись, я брат твой… Нет, я сын твой, раб. И кабы моя воля, да разве б я… Но так заведено. Вот, привели меня, я должен… И я не за себя молю – за них. Да что мне эта жизнь, я взял свое, с меня довольно.

Обмяк Хозяин, все, значит, доходит. Ну, еще раз… Затих. Слава тебе, Господи! Услышал, уберег. Теперь бы хоть еще так, под лапу бы, да на бок, и выползти…

Ф–фу! Кончено. Утерся. Встал. Его качало.

– Я… – И упал.

Только тогда они и подбежали. Шумят, суетятся, теснятся, поднимают.

– Князь! Жив!

– Жив, жив… – И оттолкнул их, сел. Круги в глазах. Ломило спину.

Сухой спросил участливо:

– Помял топтун?

– Помял. Как водится.

Ширяй пролез вперед, сказал:

– А кровищи! Кровищи–то! Дай, князь, сотру.

– Зачем? Мне в ней привычно! – Зло усмехнулся, встал, расправил плечи. И вправду, весь в крови. Засохнет! Осмотрелся, спросил: – Ну, кто ваш господин, я или он?

– Будь славен, князь! Будь славен, князь!

– Вот так–то! Жив я! – И засмеялся, горько.

Потом пировали. Пылал костер. Хозяина разделали.

Собакам – кости, потроха. Череп и правую лапу Сила в холстину завернул, в лес отнес и там, где надо, схоронил. А им – все прочее. Мясо резали на тонкие ломти и ели – так Святослав, сын Игорев, внук Рюриков, любил. А было у него, у Святослава, трое сыновей: Олег, Ярополк и Владимир. Олег и Ярополк – от королевны, Владимир – тот никто, рабынич. Когда же Святослав решил оставить Русь, то Ярополку Киев дал, а Олегу – Древлянскую землю. Тогда обиделись, спросили новгородцы: «А нас кому?» А Святослав ответствовал: «Нет больше сыновей». – «Ну дай нас хотя бы Владимиру». Дал. И ушел в болгары. Там воевал – да так, что по сей день стоят те города болгарские пустые.

Всеслав лежал возле костра. Было еще светло. Пахло паленой шерстью, кровью, медом. Пил, заедал и снова пил. Рог был большой и наливался до краев, а хмель не брал. Хмель – для живых, для молодых. Вот и смеются они, пляшут, поют, пьют здравицы, кричат. Ширяй и тот отбросил спесь, руками машет, рассказывает, как он в прошлом году ездил в Смоленск и там охотился, как видел Мономаха, а у того есть лютый зверь, зовется пардусом, тот зверь ученый, но цепной, и если напустить его…

Не слушали, запели. Кто им Ширяй? Посадский чин, он только языком болтать и может, вот пусть там, на посаде, и болтает. А пардуса и без него видали. Вышел Третьяк, накинул на себя еще мокрую, липкую шкуру, гикнул, упал в костер и покатился по угольям, и зарычал, завыл. Все хохочут. Вот это разговор! Будь славен, князь. Лес – наш, мы сами по себе, а Мономах – он далеко. И Зовуна здесь не услышишь. Медов давай! Еще медов!

Пир шел горой. Они про все забыли. И это хорошо, всему свой срок. Князь встал. Сухой поднялся следом. Ширяй сидел – хотел тоже встать, да не смог, – смотрел на них и удивленно моргал. Любимов прихвостень, крикун. В среду, видно, покричит…

Пускай себе кричит. Князь развернулся и пошел. Сухой шел следом, провожал. Ну вот и кончилась последняя охота. И день прошел. А что ты сделал? Ничего.

Сел в лодку. Плыл и молчал. Быстро темнело.

У Святослава было трое сыновей. Два – от Предславы, дочери угорского хакана, то бишь короля, а третий – от Малуши, ключницы. Собираясь в болгары, Святослав так сказал: «Не вернусь. Не хочу. Вот поделил вам Русь – владейте». «А старшим кто?» – спросила бабка, Ольга. «А старшим – старший». И ушел.

А старшим был Владимир. Но Ольга не любила старшего. Он был, как и отец, поганцем. Младших, Ярополка и Олега, бабка склоняла в истинную веру – в ромей–скую. А Святослав ромеев бил, едва Царьград не взял. И взял бы, если бы не предали. И отступила Русь, и мало их осталось, и зимовали на Белобережье, голодали. Весной стал Святослав просить у Киева подмоги на ромеев, послал гонцов и ждал. А не дождавшись, так сказал: «Приду и сам возьму. Ужо не обессудьте». Пошел… Не устерегся. Перехватили его на порогах. Дружина, прежде храбрая, вся разбежалась, кто куда, и степняки срубили Святославу голову и сделали из черепа ковш для вина. Одни говорят, печенегов ромеи купили, другие говорят… Да если б этим кончилось! Ярополк на Олега пошел – и убил. И стал грозить Владимиру. Владимир убежал за море, привел варягов и пошел на Ярополка – чтоб, значит, за Олега отомстить. И за отца. Тогда пошел такой слух, что, мол–де, это Ярополк, убоявшись прихода отца, и купил печенегов. Атак ли было, не так, никто на Полтеске не знал, знать не желал и не загадывал, ибо вы сами по себе, мы сами, меча меж нами нет, и уже со времен Оскольда, сто лет мирно живем, а что вы там, находники, не поделили, так вы и далее между собой рядитесь ли, рубитесь ли – нам дела нет. И вдруг…

Является в Полтеск–град Добрыня, Малушин брат, дядя Владимира. И… сватает за князя своего нашу Рог–неду! Сулит дреговичские земли, волоки, как будто все это его, и говорит еще притом, что князь его столь щедр, что–де готов платить по пригоршне диргемов за уключину, а тех уключин на ладье столько–то, а тех ладей ты вывел бы на Днепр столько–то, и если посчитать, то и в Царьграде больше не возьмешь, чем Владимир сулит!

Слушал Рогволод, слушал, кивал. А когда Добрыня замолчал, немного подождал и лишь потом тихо сказал:

– Нет, не пойду. И не зовите.

– Но почему?

– А потому, что зла на вас не держим. Твой князь мне брат. Но и киянин Ярополк мне брат. А разве брат на брата ходит? – Улыбается князь Рогволод. Ну, вроде все сказал, яснее некуда, вставай и уходи.

А Добрыня сидит! И говорит еще, и удивляется:

– Как это «брат»?

– Так, брат, ибо есть братья по отцу, по матери – это по крови, а есть… совсем другие братья. Только тебе такого не понять, рабынич.

Рабынич! Гак он и сказал, насмешливо, прищурившись, будто плетью оттянул. Позеленел Добрыня, закричал:

– Ну, пес! Не отсидишься!

– Да, – кивнул Рогволод, – не отсижусь. Но и тебе сидеть передо мною не позволю. Эй, сыновья мои!

И подступили Бурислав и Славомир, взяли Добрыню под белые руки и вывели прочь. И указали путь рабы–ничу. И подсобили, чтоб скорей отъехал. Ведь срам какой! Такое предложить! Да что они, находники, совсем ума лишились? Ведь он, Владимир Святославич, давно уже женат, жену в варягах взял, и есть у них и сын, младенец Вышеслав… И снова свататься? Позор! Вовек такому не бывать, чтоб я да дочь свою…

Было, было. Даже горше. Пришли они, варяги с новгородцами. Встречали их всем Полтеском. Но одолела Русь, и полегли князь полтеский и сыновья его, дружина и просто черный люд. По их костям въехал Владимир, прадед твой, в Ворота Лживые, в терем вошел, сел там, где прежде Рогволод сидел, и повелел – и привели ее, простоволосую, и опустилась она перед ним на колени, разула, и взял он, прадед твой, ее…

А после говорили, что будто был в ту ночь Рогнеде Бусов глас, Бус призывал ее смириться и обещал, что не оставит он ее и сыновей, наведет он сыновей ее на их отца… Но так ли то? Ведь Бус прежде являлся лишь князьям, а кто Рогнеда? Княжеская дочь, а дочь – не кровь, не род, дочь – так. Тебе, Всеслав, Бог не дал дочерей, лишь сыновей…

3

– Князь! Князь! – послышался голос. – Вставай! Очнулся. Встал. Сошел. Втроем втащили лодку на песок. Постояли еще, помолчали. Копыто – всегда разговорчивый без удержу, а тут словно что почуял. Стоял

и отводил глаза, переминался с ноги на ногу. Зато Ухватый сказал:

– Не бойся, князь. Бог не оставит.

Вздрогнул Всеслав, спросил:

– Чего ты это вдруг?

– Так. Тень стоит.

– Тень? Где?

А сам похолодел, сжал кулаки.

– Тень! – встрял Копыто. – Тень! Какая тень, когда кругом темно? Не слушай его, князь. Глуп он. Глуп! – И засмеялся. Отпустило.

– Глуп, – повторил князь. – Да, верно.

Развернулся и пошел по тропке вверх. Темнотища, не

видать ни зги. Поскользнулся раз, второй…

В воротах – свет. Прошел, не оглянулся, не кивнул. И отроки молчали. Быстро через двор, на крыльцо. Заскрипели ступени. Скрипят – значит, жив.

Тихо в тереме. Спят. А если и не спят, таятся. Раньше, когда возвращался… Да ведь и не один ты приходил. И не ночью, как тать, а при свете. В бубны били, плясали. Игнат встречал, рог подавал; ты пил, а после возглашал…

Тихо. Темно. Прошел наверх. Снял полушубок, положил на лавку. Меч отстегнул. А шапку смял. Так и сидел он за столом, держал шапку в руках, молчал.

Долго молчал. Вошел Игнат и ждал. Всеслав сказал ему:

– А позови–ка мне Неклюда. И чтоб при всем пришел.

– Так ночь уже.

– Я подожду.

Ушел Игнат. Он ждал. Мял шапку, потом отбросил ее. Она упала мягко на пол. Тихо в тереме, даже Бережки не слышно. Отец в последний год молчать любил. Позовет, бывало, и скажет: «Сядь!» Сидят. Молчат. Темно уже, но вставать нельзя. Отец все смотрит на тебя да смотрит… Страх брал. Ведь, кажется, родной отец перед тобой, а страшно. Почему молчит? Он так и умер молча. Только за три дня до этого сказал: «Не будь таким, как я. Не верь. Не обещай». Схоронили его по обряду. Бабушка очень сердилась, кричала, не послушали ее, снесли к Илье.

Шаги! Вскочил.

Нет–нет! Шаги – пускай себе. Он сел. Вошел Не–юпод. Отдал поклон и замер. Помятый, заспанный.

– Ты подойди, Неклюд. Нет, ближе стань. Вот так… – Замолчал Всеслав, собрался с духом. Наконец сказал чуть слышно: – Так вот, Неклюд. Ты убегай.

– Как это?

– Так. Коня возьми. И – к брату моему.

– К которому?

– Да к старшему. Великому. В Берестье, И там… Ты наклонись, Неклюд… – И зашептал. А после резко отстранился, долго смотрел дружиннику в глаза, спросил: – Запомнил?

– Да.

– Так–то, слово в слово. Спеши. А я тебя здесь не обижу. Вот крест! Но если что, Неклюд… Ты ж знаешь! Да?

Неклюд молчал.

– Иди.

Ушел Неклюд. Да, правильно. Молод, горяч Ярослав. Такому разве что втолкуешь? Может, потом поймет. Хотя… У всех одни глаза, и все одно и то же видят, а потому идут и спотыкаются, и падают, и бьют их, головы срубают. А рубят их такие же слепые! И все это «Мир Божий» называется. Прости мя за сомнения… Но так ведь это, так!

Встал, заходил по гриднице. Ночь, тьма. Жизнь – тьма, познание – лучины свет. Страшно, зябко во тьме, неуютно. Тянись к познанию! И тянешься. Притронулся – обжегся. И отшатнулся. И снова все сначала. И так мечись всю жизнь – свет, тьма, свет, тьма. А дальше что будет – свет или тьма? Молчит Она, не говорит, только зовет: «Иди! Там сам увидишь». А если я уже ослеп, тогда как бьгть? И вообще, кто я такой? Червь? Червь и есть. Всю жизнь грешил – жег, грабил, убивал, обманывал и дальше жить хочу, цепляюсь. А нужен ли я здесь? Удерживает кто–нибудь? Да нет, конечно же никто. Всем надоел, зажился я, как…

Да, как и он, как прадед мой Владимир Святославич. Брата убил, всю Русь подмял, кровью залил, потом крестил. Грешил и каялся. И вновь грешил. Имел пять жен, двенадцать сыновей, своих и не своих. Любимых изгонял, а нелюбимых возвеличивал. Давал и отнимал. В последний раз Борису отдал Ростов, а Ярославу – Новгород. Святополка сперва заточил, а после при себе держал. Когда совсем отъехал в ближнее село, Свято–полк вместо него сел в Киеве. Ярослав, озлясь, сказал, что если так, то он – сам по себе. А тут явились печенеги, дружина вышла в степь. Повел ее Борис, не Святополк. Борис был молод и послушен, его отец больше других любил. Он от ромейской царевны рожден, а Святополк – отродье Ярополка, приемный сын, в степь не пошел, сидит и ждет гонца из Берестова. Да и не он один, весь Киев ждет. Слаб старый князь, вот–вот умрет. А дальше начнется смута. Святополк Бориса выше себя не посчитает, хотя Святополк – старший сын, пусть и приемный. А Ярослав – родной, и новгородцы с ним, варяги. И если он даже отцу грозил, рать собирал, то уж Борису–то и подавно…

Владимир умирает. Ночь в Берестове. Тихо. Челядь за дверью ждет. Коптит свеча. Комар звенит. Нет никого – ушли бояре. Они долго сидели вдоль стен, молчали. И он молчал, все собирался с силами, чтоб голос не дрожал. Потом спросил:

– Что Ярослав? Одумался?.. А Святополк, здесь он? Ведь звал!..

Промолчали. Больно стало. Но боль и помогла: привстал, сказал, как прежде, ясно, громко:

– А все она, отродье Бусово. Накликала! – Упал. Пот выступил на лбу. Хотел воды попросить, да промолчал.

Они ушли, а он остался. Лежал, не шевелясь. Кровь стынет, руки, ноги отнимаются. А голова по–прежнему ясная. И дух не сломлен. Бил Ярополка, ляхов, печенегов. Жег Полтеск. Новгород сожжет. Вот только бы…

Нет, поздно, князь. Меч крепок и остер, а вот поднять его уже нет сил. И ты смешон, как сын твой Изяслав Рогнедич, Рогволожич, Бусович. А ведь ты над ним смеялся тайно. И гордился им. И ненавидел. Да, все это было. Но ты ведь не рабынич, князь – и поступил по–княжески…

Нет, не по–княжески: ведь все с того и началось. Нельзя было так делать, ибо гордыня князю не советчик. Гордыня – хмель. Гордыня – хлеб глупцов. Вот Рогво–лод: как он собой гордился! Прогнал рабынича, честь сохранил. А голову? А власть? А дочь свою? Глупец! И Ярополк глупец. Сперва предал отца, затем младшего брата убил, а старшего прогнал за море… И верил в то, что можно все забыть, Русь поделить и самому сесть в Киев.е. И убили его опять же за гордыню. Тех, кто прикончил его, примерно наказали. И воцарился мир. И правил он, Владимир, старший сын, один, всей отчиной. А также Полтеском и Червенской землей. И Степь в страхе держал. И сыновей растил, своих и Ярополковых; и были они все ему равны, он всех любил. И жен… Был грех! Была жена варяжская, была жена чехиня, была жена, даже не жена, вдова, ромейская черница Яропол–кова. И Горислава. Так ее прозвали за глаза, а на самом деле ее имя Рогнеда. На пирах она всегда сидела рядом, к ней шли заморские послы, ей подносились лучшие дары, и лишь одну ее Владимир называл княгиней. Старший сын ее, смышленый Изяслав, был весь в отца.

А потом… Все рухнуло! Крестились. Князь поступил по–княжески и стал вровень с царем, он больше не поганец, и царь за то сулил в жены ему свою сестру царевну Анну. Пока царевна ехала на Русь, низвергли идолов. Перун плыл по Днепру, кричал: «Вернусь – не пощажу!» Над ним смеялись. Шли берегом, и если он пытался пристать, кололи копьями его глаза, пинали сапогами.

А князь Владимир выехал в Предславино, сельцо на Лыбеди, в летний княгининский дворец. В нем прежде Предслава, жена Святослава, жила. Святослав для нее тот дворец и поставил. И там Предславичи, Олег и Ярополк, родились и выросли. Когда Предслава умерла, они и показали на Малушу: мол, ключница, мать этого рабыни–ча, и извела ее, княгиню. Да не они одни, тогда все так кричали. А отец… Всегда всем бабка заправляла. Святоша! Ездила в Царьград, брала с собой дядю Глеба Заморыша, которого отец потом казнил в болгарах за измену. И брат Олег в земле, и Ярополк в земле. И бабка. А он, Владимир, выступил, Корсунь взял, Царьграду угрожал. Теперь везут ему жену, дары везут, епископа. А он едет в Предславино…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю