355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Жигалов » Дар над бездной отчаяния » Текст книги (страница 2)
Дар над бездной отчаяния
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 03:34

Текст книги "Дар над бездной отчаяния"


Автор книги: Сергей Жигалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

– Сгинь с глаз, а то за компанию с чертями по секу! Тут, взбудораженный криками, двуглавый заклокотал. Эти крики и две пары мерцавших в темноте глаз наводили ужас.

– Уйди! – Филяка с маху рубанул притолоку над головой священника. Отлетевшая сухая щепа воткнулась тому в щёку, побежала кровь. Мужики остолбенели, будто сам сатана спутал им руки-ноги невидимой сетью. Стянул в невидимый узел разум и волю. Им бы навалиться на охваченного пьяным безумием Филяку, а они будто окаменели.

Вдруг недолгую жуткую тишь двора рассёк детский голос:

– Филяка, я тебя не боюсь! – выкрикнул всеми забытый у плетня Гришатка. – Отдай наш топор!

Хмельной коновал посунулся, будто от тычка в спину, оглянулся, ища взглядом обидчика. Раздался смех. От детского крика и этого смеха незримая сеть распалась. Мужики повисли на Филяке, связали вожжами. Пленник матерился, грыз землю и плевался в окруживших его обидчиков. Тем временем от целовальника принесли керосиновый фонарь. Отец Василий – в левой руке светильник, в правой широкий медный крест, – ступил через порог погребки, поднял фонарь над головой и попятился. Среди тряпья, на рассохшейся бочке крылатилась невиданная птица о двух головах. Без гришаткиного рассказа отец Василий бы и глазам своим не поверил. Вытянув шею, орёл остановившимся взглядом глядел на близкий огонь. В гордо вскинутых головах царственное бесстрашие. Отец Василий перекрестился: «Но хотя бы ты, как орёл, поднялся высоко и среди звёзд устроил гнездо твоё, то и оттуда я низрину тебя…». Велики дела Твои, Боже, и неподвластны уму человеческому…

…Долго растекались по селу далеко слышные в ночи голоса. Обсуждали, дивились. Били за околицей в просе мокрые от росы перепела. Кралась на их песню голодная лисица.

3

Отец Василий затеплил свечу. Воткнул в солонку на столе. Отсветы тускло расплеснулись по бревенчатым стенам избы. Взблеснул в святом углу серебряный оклад иконы Христа Спасителя.

Священник достал большую, с задравшимися уголками тетрадь в коленкоровом переплёте. На титульном листе крупно его рукой было написано «Дневник с поля брани». Притулился к столу. Обмакнул в пузырёк с чернилами перо и принялся писать:

«…Несть числа коварству и всяческим искушениям падшего ангела. Так и вызывает он меня на брань за ангельскую душу моего крёстного сына, желая погубить её. А я, окаянне человече, не окормляю Гришатку, как надобно. Помню, как Никифор и Арина пришли в церковь и топтались в притворе, будто виноватые. Стыдились, что калеку выродили. Просили окрестить. Мне как ангел на ушко шепнул: «Твоё», – и сердце радостью загорелось. Вызвался я в крестные отцы дитю убогому. Господь привёл вспомнить, как на исповеди раба Божья Устинья, в просторечии Кондылиха, покаялась. Когда она в бане приняла на руки новорождённого и узрела у него нехватку рук и ног, огненный глаз из-под печи внушал сунуть младенца в лохань с водой, как топят слепых котят. Из жалости и родителям в облегченье… И она, было, поддалась этому дьявольскому внушению, но Господь не попустил. Надоумил бросить под каменку ковшик воды из лохани, где обмывала новорождённого. Взвился пепел и камни с каменки попадали. И, будто бы люди видели, встал над баней огненный столб и рассыпался искрами.

Вспомнил я об этом после нынешнего случая во дворе Журавиных… И ясно мне сделалось, что сатана идёт за Гришаткой следом с бесами, как вожак стаи волчцев за агнецом. Когда там, на склоне, провидением Господним орёл подхватил и спас убогонького, сатана всё исказил и перемешал, возжёг в Никифоре злобу на птицу… Понуждал убить орла, спасшего его сына от смерти. Когда этот выверт не удался, лукавый измыслил ещё более хитрое злодеяние.

…А в исполнители своего кровавого замысла определил уловленного в сети пьянобесия Филяку Ямкина. И, как убийца, чтобы его не узнали, надевает чужую одёжу, так и сатана вселился в филякино тело, дабы свершить злодеяние чужими руками. Там, у порога сарая, я видел перед своим лицом филякины глаза, сверкавшие сатанинской злобой. Изо рта его извергался горелый смрад. И когда он занёс над моей головой топор, я обмер от страха. Гришаткин крик: «Филяка, я тебя не боюсь!» – прозвучал как Божье наущение. Я очнулся от столбняка и успел уклониться от удара, – отец Василий потрогал рассечённую щепой щёку, продолжил. – Хорош был бы! Знак. Уязвление мне, маловеру грешному. На глазах у крестника кувыркался бы, как петух с отрубленной головой. Слава Богу, обошлось. Мне, как духовному отцу, пора вооружать своего сына на духовную брань с бесами. Ибо крест его жизненный зело тяжек. И так легко возроптать на Творца, к радости лукавого… На дощечке зубами срисовал птицу о двух головах. Я бы и рукой так не сумел… Вот дар Божий в нём и проснулся…».

…Истекал огарок свечи на соль, а отец Василий всё писал свои хроники брани со злом: «И если бесы с мерзкими харями, горящими зенками, клыками и копытами, хвостами делаются видимыми, а потом опять уходят в невидимость, – значит ли это, что они, все эти хари, клыки, копыта и хвосты сваливают в кучу, как карнавальные костюмы, а сами делаются бестелесными духами? Скорее всего, они рассеяны в эфире, как споры чумы по пустыне. Люди живут и не заражаются. Но стоит возникнуть благоприятным условиям, и тотчас семена чумы прорастают и губят тысячи и тысячи людей. Не так ли и бесы? Они ничтожны и бессильны, как сухое семя, до тех пор, пока люди не оживят их приступами злобы, завистью, похотью, алчностью, страстями… И тогда они являются и будят в душе человеческой зверя. Ангелы закрывают свои светозарные лики крылами и плачут… Как укрепить юную душу Гришатки на внутреннюю брань с бесовским семенем?». Свеча, догорая, трещала, глаза слипались.

4

…Дожди смыли с забытой липовой дощечки нарисованного Гришаткой орла. А сам двуглавый, с зажившим плечом, выпущенный Никифором с погребки, как и раньше, кружил над поймой. Завидев людей, уходил под облака. Мятежный Филяка валялся в ногах у отца Василия, с маху бил лбом о землю, оставляя округлые ямки, всё просил прощения.

Лето ушло в август. Жара, сушь. В полдень улицы села пустынны, будто ночью. Завихрится вдруг в знойном воздухе пыльный смерч и пойдёт плясать по дороге. Говорят, если в землю, где он завивается, нож воткнуть – кровь потечёт… Вся трава в степи высохла, сделалась жёсткой, как проволока. Коровы не наедаются, на мордах из глаз чёрные потёки. Вечером из стада домой рысью бегут. Пьют, пьют и напиться не могут. Раскалённая степь, будто печь, веет на скотину и на людей сухим жаром. Земля змеится трещинами. Сушь стра-шучая. Спаси Бог, искра какая, в одночасье село огнём схватится…

Но внял Господь молитвам отца Василия и его прихожан. На закате стало за речкой погромыхивать. Сделалось темно. Стеной обвалился ливень. И люди, и скот подставляли себя под благодатные струи. Голуби, воробьи не прятались по застрехам, а хохлились, мокли под дождём. Светило солнце, и оттого казалось, что меж небом и землёй ткутся светозарные нити. Отец Василий спустился с крыльца, босой, с непокрытой головой, пал в мокрую траву на колени, молился. Слёзы радости мешались с дождём.

Стоило ливню поутихнуть, как повыкатилась на улицу голоногая ребятня. Будто жеребята, табунками носились по лужинам в тучах брызг.

Афонька разогнался мерить лужи с Гришаткой на закорках. Но оскользнулся и сел вместе со своим всадником в ямину, всем на смех. Оставил мокрого братца возле ворот, увихрился на Косое озеро на другой конец села. Гришатка, мокрый, в прилипшей к телу одежонке, тянулся глазами за пузырившейся от бега голубенькой афониной рубашонкой. Блестела в закатных лучах трава. Дневной жар выходил из земли лёгким паром. Белая кошка, сторожась, перешла улицу, воробьи, завидя её, расчирикались во всю ивановскую. Дышалось легко и глубоко, как во сне. Гришатка глядел, как кошка, отражаясь в луже белым пятном, прокралась вдоль плетня и пропала в проулке. Солнце скрылось за вётлы.

Сделалось сумрачно. В окнах заколыхались красные язычки лучины. «Пить-пить, пить-пить, пить-пора, пить-пора, – летел с полей жалостный крик перепёлки. Гришатка ознобленно замирал, впитывая в себя вечерние звуки. Вот мимо, не заметив его, промотнулся Афонька. Прошлёпал мокрыми пятками по крыльцу. Хлопнула дверь. Тёплая, напоенная дождём ночь мягко накрыла Гришатку. Он один, совсем один… Но опять хлопнула дверь, быстрые шаги: «Господи, замёрзнешь ведь…». И самые ласковые в подлунном мире руки обнимают его, он чувствует частые толчки материнского сердца. Маленькое тельце содрогается в рыданиях.

– Бедненький мой…. Все его бросили. Напужался…

– Ничо я не испужался!

– А чо плачешь?

– Перепёлку жалко.

– Чо их жалеть. Вон их сколь, всю ночь в овсах пересвистываются…

– Дед Никиша говорил, у них крылья от росы мокнут, лететь не могут. Их лисы ловят…

– Сам он их сетью ловит, твой дед… Культышечки-то как ледяные…

5

Дождь – всем передышка. Крестьяне ждут, пока провянет земля. Ребятня стрижами расселась на тёплой от утреннего солнца завалинке у избы. Жмутся на свежем ветерке, плануют, куда податься, пока родители не хватились привязать к домашним заботам.

– Айда, ребя, на Сомовью яму раков доставать, – позвал рыжий большак Петруха Корнюхин. – Там в кручах норей несчётно. Как коряги, здоровенные… На костре пожарим.

– А спички?

– Кресалом огонь выбьем. У нас под камнем спрятано.

– На яме ключи ледяные, ноги судорогой сведёт, – вставил не в строку лыко Афонька Журавин. – Волобуев работник там на Пасху вместе с жеребцом утоп.

– Он посерёдке утоп, где родники, а мы – с краю, – насупился Петруха. – Тебе Гришку на яму несть тяжело. Ты его домой оттащи, мы подождём.

Гришатка серым столбушком торчал у завалинки, щурился на солнце. Ветерок играл пустыми рукавами длинной, до щиколоток рубахи, с заплатками на плечах. Ему страсть как хотелось посидеть со всеми на берегу у костерка. Снизу вверх просяще поглядел на Афоньку. Братуха потупился, увёл взгляд:

– Садись! – подхватил на закорки, затрусил к дому.

– Отец велел доски отлевкасить под иконы, – из-за тряски невнятно бубнил над ухом Гришатка. – Со вчерашнего дня кисти немытые киснут…

– В обед отмою. Слазь, приехали. Щеколду сам отзынешь, – спустил братуху наземь. Гришатка глядел вслед застрочившему пятками Афоньке, пока тот не пропал за углом. «Опять один. Тятя в город уехал, мамака картошку полет… Звала. С ней бы лучше…», – постоял, хотел открыть воротца, но не дотянулся. Разве что через проулок между избами катма прокатиться, с задов под загородку подлезть. Но в проулке крапива стеной, нажжёт, весь в волдырях будешь… Данила, когда икону пишет, рядом и то не докличешься, а отсюда подавно не услышит.

Солнце взвилось – вилами не достать. Жаром обливает. Куры в золе на бугре купаются, квохчут. Молодые коршуны над селом кружатся, цыплят выцеливают. Мокрой лебедой пахнет. Гришатка зажмурился. Явственно так привиделся ему костёр у воды. Дымок. Раки из пламени расползаются, вода на них шипит. Рыжий про чертей рассказывает, как они на утопленниках верхом катаются… И такая горесть в ребячье сердчишко вкогтилась, не вздохнуть. Прислонился к воротцам: «Все меня бросили. Конечно, кому я, обрубок, нужен? Одна обуза. Афонька вечор в лужину со мной упал, озлился… Вон дед Крендель, побирушка, на костылях, хоть одна нога да есть, счастливый… Мамака не управляется рубаху на плечах зашивать. Всем я пятенье на шею…».

И завозилась в уме у малого хвостатенькая мыслишка, мутная такая. Зазвучал в памяти спотыкучий, с присвистом, шёпот тётки Дуни. Утром прибегала к матери за дрожжами, рассказывала, купец на выселках девку обманул. Гришатка не спал и всё до нитки слышал. «Обвенчаться с ей сулился, да в город съехал, – строчила соседка. – А она брюхатая. От стыда пошла в лес, белены наелась и померла… Нашли её – на полянке лежит как маков цвет… Все выселки по ей горевали». Вот хвостатенькая мыслишка и проклюнулась: «Наемся белены и помру. Будут знать, как одного бросать…».

6

Шмурыгала лаптями по пыли у околицы бабка Кондылиха. Глядь, встречь чурачок катится, да скорёхонько так. Кондылиха крестом себя осенила, всё одно – катится. Вгляделась, Господи помилуй, это ведь Журавлёнок убогонький. Ловко так с боку на бок перекатывается, глазёнки сверкают, грязный весь. Подол рубахи мокрой оземь шлёпает. Долго она ему вслед глядела. Губами шевелила, пальцы суковатые загибала. Как вчерась было. На обваренной кипятком соломе в бане с земляным полом и чёрными от копоти стенами приняла она новорождённого. Поднесла к лучине поглядеть, парень или девка, – так морозом и окинуло. Извивался на руках красный червяк с человечьей головенкой. Вместо рук – крылышки вроде жавороньих, и ноги усечены под самый корень, а полу мужеского. Нашёптывал сатана сунуть дитя в лохань с водой да там придержать. Родителей от мук избавить. Слава Богу, не поддалась искушению, смертный грех на себя не взяла. Всякая явленная на белый свет душа жить хочет. Вон он как ловко катается, с ногами не угонишься.

Тюкала кленовым бадиком Кондылиха, шевелила обмётанными землёй губами: «Экая жисть куцая. Вчерась ещё в девках гуляла. Сваты наезжали. А где всё это – бубенцы, жених, в какое поднебесье унеслись. Всего-то от жизни молодой колечко серебряное на безымянном пальце и осталось».

…Гришатка тем часом выкатился за село. Встал столбиком, огляделся. Слёзы высохли, сердце горело злым жаром: «Хватятся да только поздно будет». У леса, где белене бы расти, паслись коровы…

«Через стадо напрямки катиться – в коровьих лепехах извозишься, бык мирской на рога нанижет», – рассудил он и покатился в обход. Всю рубаху об мокрую траву обзеленил. Наплевать, всё равно больше не пригодится. Долго катился, аж голова закружилась. У дола на муравьиную кучу наткнулся, будто кипятком обварило. Один муравей в ухо заполз. Всё возился там, оглушал. Пыльца полынная глаза запорошила. Губы горькие. Во рту от жары ссохлось.

«Наемся волчьего бесива и помру. Хватятся, на могилку приходить станут, плакать», – так себя жалко сделалось, аж в глазах защипало.

У леса выкатился на скошенную луговину. Сухая стерня как иголками кололась. Потихоньку переваливался с живота на спину, повизгивал от боли. Думал, эта кошенина никогда и не кончится. Добрался-таки до зелёной травы на опушке под дубами. Долго лежал на спине, пережидая боль, чувствуя, как горит исколотое тело. Потом покатился в чащобник. В ежевике запутлялся. Кругом дымчатыми синеватыми глазами ягода выглядывает. Ветерок веет. Благостно вдруг так сделалось. Срывал губами тёплые от солнца кисловатые ягоды, валял во рту пересохшим языком, радовался. Из-под носа, обдав ветерком, выпорхнула птаха. В траве под кустиком, в малом, с горсть, гнёздышке зевали клювами уже оперённые птенцы, не улетали.

Гришатка лёг на бок, склонился лицом над гнёздышком. Птенцы, приняв его за кормильца, щекотали клювиками щёки, касались тугими крылышками. Он жмурился, смеялся: «Да ну вас. Нету у меня еды…». Над головой вертелась, дёргая серым хвостиком, мать: «чик-чик-дак, чик-дак-дак». «Щас как дам, щас как дам», – расслышал Гришатка и опять засмеялся: «Да не бойся, не возьму я твоих деток, не возьму…». Он откатился к стоявшей поодаль берёзе в холодок, лёг на спину, чувствуя затылком и спиной прохладу травы. Ветерок приятно холодил иссечённое травой лицо, шевелил длинные берёзы над головой. Он глядел сквозь плещущуюся листву в небо и не чувствовал больше злого упорства воли. Мир был чист и преисполнен любви. Его исстрадавшееся сердце окатывало ангельской тихой радостью. Незаметно гришаткины веки смежились, и он уснул, овеваемый духмяным полуденным ветерком. Солнце обошло берёзу, а он всё спал. Вдруг благостное выражение его лица исказилось страхом. Привиделось, будто из лесного сумрака ползёт к нему ожившая красная белена. Топочет, мычит, лает.

«Ведь так она птенцов подавит», – испугался Гришатка, открыл глаза и опять зажмурился. Прямо над ним таращились рогатые, в пене, морды, скалилась пасть с вываленным красным языком. Гришатка накрыл собой гнёздышко, зажмурился: «Господи, спаси и помилуй!…».

Тут же услышал быстрый топот, храп, человечьи крики. Окатило духом конского пота и махорки. Жёсткие руки подхватили с земли. Совсем близко увидел чёрное от загара лицо с вытаращенными глазами, раззявленный рот с пустыми розоватыми дёснами. Гришатка узнал сельского пастуха Ваку.

– Как ты тут очутил-си? – задышливым голосом, враспев выговаривая слова, закричал Вака. – Ко-ро-вы, со-ба-ки за-мя-ли бы!

Гришатка сверху, с седла, увидел, как вислоухая чёрная собака тянется к гнёздышку, а серая птаха вьётся у неё перед мордой. Закричал.

– Пошла отсель! – пастух махнул кнутовищем, собака отбежала, села на траву.

– При-дёт-ся, па-ря, под-пас-ком, – оглушая Гришатку, гудел над ухом Вака, – под-пас-ко-о-ом. Ста-до-о не бро-ошу. Со-ба-ки-и одни не сдержуть. В овсы-ы! Хо-зя-вы ругать-ся-а!..

Пока гнали коров от леса на стойло к пруду, из-под копыт лошади, пугая Гришатку, с треском взлетали из бурьяна стрепеты. Трепеща просвечиваемыми солнцем крыльями, отлетали, падали в ковыль.

– А их лиса не поймает? – Гришатка огляды вался.

Видел рядом прокалённое солнцем худое лицо, смаргивающие под соломенными клочьями бровей добрые глаза.

– Редко-о ког-да-а птенчат ловят, – густо, вы зывая у Гришатки смех, гудел Вака. – Лисы, они– и-и боль-ше мы-ша-ми промышляя-ю-ють.

На берегу пруда под вётлами Вака ссадил Гришатку наземь, разостлал в тенёчке зипун. Вынул из холщовой сумки хлеб, бутыль кислого молока, лук, огурцы.

– Айда-а полуд-но-ва-ать чем Бо-о-ог пос-ла-ал, – ловко нанизал на ветку перед Гришаткиным лицом кусок хлеба, а на другую, рядом, – огурец. – Ку-са-ай!

Стал поить из бутылки молоком, облил Гришатке подол рубахи. Смеялись.

– А где ружьё? – осмелев, допытывался Гришатка. – Волки вдруг налетят?..

– Они ле-том смирные-е, – белые от молока усы топорщились, смешили Гришатку.

Ты чо-о?

– А волки кислое молоко любят?

– Кислое? Арьян, – глядя на Гришатку, по-ребячьи, заливисто хохотал Вака.

Коровы забредали в пруд по самую шею. Над водой торчали рогатые головы. Отдувались, фыркали. На рога садились чёрные скворцы, разгуливали по коровьим спинам, щипали шерсть.

После обеда, пока коровы лежали на стойле, поскакали к деревне. Гришатка чувствовал, как лицо жжёт ветер. Из-под копыт летели комья грязи, сердчишко заходилось радостным восторгом. Вака с рук на руки передал его метавшемуся вокруг двора Афоньке и ускакал.

– Я всё кругом излазил, все колодцы проглядел, – освобождённо вздыхал Афоня. – Как скрозь землю провалился. Где тебя носило?..

– Там, – мотнул головой Гришатка в сторону леса.

– У-у, блудня. Катма катился? – Афонька огладил его плечи, спину. – Волки бы разорвали…

– Они летом смирные, – важно повторил вакины слова Гришатка…

– Ты матери не говори, а то расшумится.

– Ладно.

Потом, на исповеди, Гришатка покаялся отцу Василию, что хотел белены наесться и помереть. После обедни они остались в церкви вдвоём. Отец Василий встал перед распятием Иисуса Христа на колени. Левую ладонь он держал на голове Гришатки, правой рукой молился:

«…И да бежат от лица Его ненавидящи Его. Яко исчезает дым, да исчезнут; яко тает воск от лица огня, тако да погибнут беси от лица любящих Бога…» – явственно разносился под сводами пустой церкви негромкий голос.

Гришатка видел, как в косо падавших через верхние оконца пучках света вился дымок от потушенных свечей. Чудилось ему, будто легкокрылые ангелы света беззвучно перекликались с ангелами, изображёнными на тверди церковного купола. Сердце полнилось неизъяснимой радостью, что Господь простил его страшное согрешенье. И следом за отцом Василием он легко шептал: «Огради мя, Господи, силою честнаго и животворящего Твоего Креста и сохрани мя от всякого зла».

По щекам отца Василия, взблескивая, катились слёзы, серебряными искорками гасли в бороде.

7

«В страшном сне или в яви привиделось мне в тот день некое сражение», – написал в своей книге брани отец Василий. – «Помолясь с Гришаткой, отнёс его домой, пополудновал чем Бог послал. Взялся латку на голенище положить да прямо на стульчике с сапогом в руках и сомлел. Даже теперь не в силах без трепета описывать сон. Будто бы очутился я в какой-то хоромине – амбар не амбар. Вместо пола – ржавая болотина. Пузыри, хлёхот – вроде там кто ворочается. Я стою на островке, посередке болотины, и ступить робею. Является тут Гришатка.

Рубаха на нём белая, в какой он в церкви был. Весёлый.

Тут поднялся несусветный писк, визг, трепетанье. Закружились вокруг него какие-то чёрные зверьки с крыльями навроде летучих мышей. Ротишками кровяными скалятся, коготки на крыльях топырят. А он, жаль моя, на своих култышечках гребётся к раскрытой двери, а зверьки эти крыластые виснут на нём, отягощают. Хочу со своего островка в этот хлёхот ступить на подмогу, а боюсь. И ему не подсоблю, и сам утопну. Плачу. А зверьки тем часом Гришатку в трясину тащат, рубашонку когтями-клыками издырявили. Тут залетел в этот мрачный амбар белый голубок. Гляжу, в клюве у него липовая дощечка в ладонь шириной. Сронил он дощечку прямо под ноги Гришатке.

Встал тот на неё своими култышечками, и свет такой золотой вокруг разлился… Очнулся я, сижу за верстачком, на полу под ногами сапог непочиненный валяется. Отложил я сапожишко, затеплил лампадку перед иконой пресвятого Сергия Радонежского и долго молился, просил просветить мой скудный ум. Не есть ли эти чёрные зверьки сами демоны, что повергли его ангельскую душу в уныние, подвигали к самому тяжкому греху? А я, окаянный, тем часом стоял на «сухом островке», пока моё духовное чадо захлёбывалось в болотине бесовских прелестей. Бросил его на растерзанье безжалостным демонам вместо того, чтобы окормлять его душу, крепить на брань с искушениями. И мечуся я, окаянный, в суете сует… Ведь был мне знак года три назад по весне. Лужины ещё не просохли, зашёл к Журавиным крестника проведать. Воротцы растворил и обмер. На грязном крылечке, щекою на прогретой солнышком ступеньке лежал Гришатка. Свернулся клубочком и спит. Из-под подола рубахи грязные култышки торчат. На щеках белесые потёки от слёз. «Скатился, а назад загнездиться не смог. Плакал, а щас во сне душа ангельская радуется», – догадался я. С великим бережением поднял его на руки, чувствую сквозь ряску, как толкается ребячье сердчишко.

– От тебя церковью пахнет, – приник ко мне нахолодавшийся тельцем малец.

– Ладаном.

– А меня чуть телок не забрухал. – Гришатка поглядел на меня ясными после сна глазами.

– Какой телок?

– Чёрный.

– А ты?

– Они меня крылами заслонили.

– Голуби?

– Скажешь, сладят тебе голуби с телком, – засмеялся Гришатка, дивясь моей непонятливости. – Ангелы сиянием укутали…

И только теперь я догадался, что за чёрный телок приступал к Гришатке. Осенил себя крестом: «…Буди милость Твоя на рабе Божием Григории, сохрани его под покровом Твоим, покрой от всякого врага и супостата, отверзи ему уши и очи его сердечныя, даруй умиление и смирение сердцу его…».

8

В мастерской гремел гром и метались молнии. Никифор с растрёпанными власами в гневе охаживал уцупком жавшихся в углу Афоньку и Гераську, подростка, взятого Данилой в ученье. Обрывок верёвки гулял на повинных спинах. Данила, сияя побагровевшей лысиной, толокся обочь, приговаривал:

– Буди попа красная, да голова ясная.

В этот день разом всплыли все злодеяния, чинимые подмастерьями. Гераська из баловства малевал на чистых дощечках всякие непотребства, а потом замазывал и левкасил под иконы. У Данилы чуть глаза не остекленели, когда из-под отбившегося краешка грунтовки выглянула писаная углём голая нога. Разом выявилось, что Афонька иконным серебрецом рыбные блёсна покрывал… Тут-то Никифор и огневался сверх всякой меры. Иконное серебро красть! Святотатство. Запорю! И охаживал ребят со всей жёсткой мужицкой руки, ярясь с каждым ударом всё более. И вдруг при новом замахе сложенная вдвое верёвка будто за сук зацепилась. Никифора дёрнуло так, что он задом на пол сел. Оглянулся. Рядом с закушенной в зубах верёвкой валялся Гришатка. Не замеченный отцом, он подшмурыгал сзади и на лету поймал зубами верёвку, гулявшую по брату. Никифор разом стихнул.

Афонька и Гераська дня три потом нагибались за досками с великим бережением – рубцы на задницах заживали.

После бури разлилась в мастерской благость. Данила извлёк со дна своего короба «поученья», и Афонька с другом по несчастью читали их вслух. Гришатка в такие часы ложился животом на лавку, уперев подбородок в доску, внимал.

– Мотайте на ус, работнички, как должен себя блюсти по жизни добрый изограф, – говорил Данила. Слюнявя палец, находил нужный лист. – Чти тут.

– «Подобает убо изографам, рекше иконописцам, чистительным бытии, житием духовным жити и благими нравы, – бубнил под нос Афонька, – смирением же и кротостию украшатися».

– Чуете, – Данила поднимал кисть. – «Кротостию украшатися». А вы чем украшаетесь? Огрызанием! Чти далее, Афанасий.

– …И о все благое гонити, а не сквернословцем, ни кощунником, ни блудником, ни пияницам, ни клеветником, ни иным таковым, иже последующее облегаем скверным…»

С развешенных по стенам мастерской только что написанных сырых икон тихо взирали лики Божьей Матери с младенцем, Иисуса Христа, Вседержителя, Николы Угодника, Георгия Победоносца, поражающего копием змея, Сергия Радонежского. Мокрая краска радостно играла на солнце. И, казалось, иконные лики, лицезревшие недавно наказание юных грешников, теперь светлеют от радости.

Алмазом на стекле врезывались в гришаткину память слова Максима Грека и оставались до конца дней. «…Аще кто и духовное житие имать жити, а благолепно вообразити святые иконы не может, таковым писати святых икон не повелевати же. Но да питается иным рукоделием, им же хощет».

– Внемли, Гераська, – вскидывался Данила. – Благолепно воображать святые иконы, а не хлопать кистью на все стороны абы как…

9

Святой верой и простецкой рукой сельского богомаза, писаные на липовых и осиновых дощечках, иконы-краснушки расходились по всей России – от моря Чёрного до моря Белого. В каждом крестьянском ковчеге, где на земляном полу толклись и росли ребята, ягнята, телята, куры, сияла в святом углу на восход солнца божница с иконами Иисуса Христа, Богородицы, святых апостолов… И каждый, явившийся на белый свет раб Божий – Иван ли, Пётр, Сергий, Митрофан, Григорий, Фёдор…, лупая глазёнками на огненное зерно теплившейся перед иконами лампадки, узрит лик Господа Бога. Под благодатным покровом потечёт время его жизни. Детские прегрешения будут писаться на песке, взрослые же – на камне. По мере мужания проснётся в нём тварный зверь и жажда сатанинских прелестей. И станет его влечь в расставленные хитроумно дьявольские сети. Но Божьим попущением узрит он грехи свои и ужаснётся. Падёт на колени на тот же земляной пол перед иконными ликами и в слезах раскаяния станет просить Божьей милости, как до этого просил у отца купить новую одёжу. И будут глядеть на него иконные лики Спасителя и Богородицы, присноблаженной и непорочной, с тихой любовью и радостью. Не оставленный Божьей милостью на поругание силе бесовской, будет он вершить извечный круг жизни. И опять спотыкаться о камни страстей, в кровь разбивать душу и сердце, и опять каяться. Обвенчанный в церкви с сердечною любовью свет Марьюшкой, Настюшкой, Дарьюшкой, Аксиньюшкой… вернётся он в дом и у порога встретят молодых родители с иконой в руках. И опять будет светиться с липовой дощечки лик Спасителя радостью и любовью неизречённой. В срок принесёт ему молодая жена первенца – девочку. И не будет души чаять он в ясноглазой дочушке. И займёт она отцовское сердце без остатка.

Случится в лютую пургу возвращаться домой с ярмарки. Собьются с дороги обозники, рассеются по степи кто куда. Свечой путеводной будет гореть во тьме ангельский лик дочери. В обмёрзлых санях под вой кружившей окрест волчьей стаи и пурги будет он греться мыслями о дочери, как она вырастет в румяную синеокую красавицу…

Пробьётся, закатится в избу комом снега с белой бородой и белыми от инея бровями. Вывалит на стол гору гостинцев. Но в рыданиях падёт ему на грудь жена: «Покидает нас пташечка любимая, помирает наш жавороночек…». Станет бабка-знахарка без толку сливать ярый воск на ключевую воду: «Из дуба стрела, из топора искра, из рабы Божьей выйди боль и стрельба…».

Наутро полусонный фельдшер холодными с мороза руками сунет в сохлый от жара ротишко деревянную ложку с растолчённой таблеткой… А она будет догорать, таять, будто зажжённая с обоих концов свечечка. И рухнет на колени православный человек перед иконой Спасителя на липовой досочке. Не голосом, а сердцем, всею истерзанной горем душою возопиёт к Господу Богу, к Пресвятой Владычице Богородице. Застынет время, и разверзнутся перед его внутренним взором картины всех его согрешений. И падёт он, сокрушённый, и прольёт обильные слёзы на ископыченный ягнятами и телятами земляной пол. С небес ли, с образа на дощечке сойдёт горний огнь в его сердце и узрит он Сына Господнего, распятого на кресте. И возгорится в нём ответный огнь любви к Отцу и Сыну и Святому Духу. Очнётся он и подивится, что уже день. Не вставая, на коленях подползёт к зыбке и увидит, что ангел смерти отлетел без добычи, а чадо любимое улыбается во сне…

Под конец жизни, чуя за спиною смерть, отыщет угасающим взглядом лик Спасителя. И прошепчут окинутые землёй губы: «…Прости, Господи, мои согрешения вольные и невольныя и даруй мне жизнь вечную и благодатную».

Вот что значил для простого русского человека образ Божий, сотворенный на отлевкасенной, а то и просто на оструганной рубанком дощечке. Являла деревянная иконка эдакий мосток, по коему пробирался из тьмы страстей и грехов землепашец, мастеровой, пастух, рыбарь, охотник, солдат… к Божескому началу в себе самом, к Свету. Каялся сокрушенным сердцем. И, получив отпущение грехов и причастившись, чувствовал крылья под чистой праздничной рубахой…

Оттого есть ли на земле более богоугодное дело, чем ладить для людей светозарный мосток к Господу Богу через грешную земную юдоль?

И не более ли других изографов отличил Господь Своей любовью раба Божьего Григория Журавина?

10

Пламенем на ветру заметался по Самарской епархии слух, будто пьяный мужик зарубил топором селезнёвского священника. Но владыке донесли иное. Де разбойник напал на настоятеля с топором, но отец Василий с Божьей помощью изловчился и скрутил охваченного пьянобесием разгуляя.

Владыка Иннокентий, ещё не старый, с неугасшим желанием нести слово Божье, грозно щунял служивших в городах и весях епархии пастырей, недовольный их хладностью и леностью. Назадолго до этого случая он освободил благочинного, осуществлявшего надзор за церквами Бузулукского уезда, а нового назначить не успел. Решил вникнуть в эту историю сам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю