355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Снегов » Наша старая добрая фантастика. Создан, чтобы летать » Текст книги (страница 20)
Наша старая добрая фантастика. Создан, чтобы летать
  • Текст добавлен: 11 января 2018, 15:00

Текст книги "Наша старая добрая фантастика. Создан, чтобы летать"


Автор книги: Сергей Снегов


Соавторы: Сергей Абрамов,Георгий Гуревич,Дмитрий Биленкин,Владимир Савченко,Александр Шалимов,Борис Руденко,Виктор Колупаев,Сергей Другаль,Михаил Пухов,Борис Штерн
сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 75 страниц)

Глава 6

В последующие дни – были это часы, дни или недели? – ничего не менялось. Иногда обед следовал за завтраком почти сразу – так, во всяком случае, мне казалось; иногда ужин отдалялся от обеда так, что я испытывал муки голода. Иногда не успевал я закрыть глаза в беззвучном мраке моей клетки, как вспыхивал свет под потолком и начинался новый день. Иногда ночи тянулись бесконечно, и мне начинало казаться, что мрак будет всегда, что я уже давно не живу, что я умер. Все мои чувства – страх, отчаяние, ощущение нелепой безнадежности – стали какими-то вялыми, нечеткими, ослабленными. Странная апатия охватывала меня. Иногда я ловил себя на том, что не сплю и не думаю. Мозг, полностью лишенный внешних раздражителей, пожирал сам себя.

Погружения, которые так поддерживали меня в первое время, становились все более трудными, пока однажды я почувствовал, что больше не могу достичь гармонии и карма больше не омывала меня.

Я не возносил молитвы, потому что можно вознести молитву, зная, что она будет услышана Машиной, а кому я мог молиться здесь? Да и сама мысль о Первой Всеобщей все реже приходила мне в голову. Чтобы верить, надо, как минимум, хотеть верить, а мне уже ничего не хотелось.

Я ловил себя иногда на том, что без устали повторяю какое-нибудь слово, например, «верить». И слышу только звуки. Бессмысленные звуки Слово умирало. В шелухе одежек смысла не оказывалось.

Я стал впадать в забытье, забывая где я и кто я. Я пробовал произносить слова вслух. Я говорил: «Я – полицейский монах Дин Дики». Но звуки были странными. Они почти ничего не значили. «По-ли-цей-ский» – звуки, шум. Как слово «верить». И все. Что такое Дин Дики? Что это значит? Я отвечал себе: я. Но что такое «я»? Почему «я» – это я? Почему «он» – не я? Почему я не он, она, оно?

Во все более редкие минуты, когда я мог ясно мыслить, я понимал, что медленно схожу с ума, что рвутся одна за другой непрочные ниточки, которыми пришито наше «я» к телу и к миру. Я предвидел уже момент, когда с легким шорохом лопнет последняя такая ниточка, и чудо из чудес, неповторимое чудо природы под названием Дин Дики, перестанет существовать. Тело, которое будет чавкать и жрать, хныкать и храпеть, спать и испражняться, может быть, и останется, но Дина Дики не будет. Тело будет оно. Не я. Оно. Не я. Я?

И самым страшным было то, что я этого больше почти не боялся. Не было мгновенной сосущей пустоты в груди, дуновения холодного ничего. Было тупое равнодушие уходящего сознания.

Но мне не было суждено сойти с ума. По крайней мере в тот раз. Как-то я проснулся и привычно лежал, не раскрывая глаз, в полудремоте, как вдруг почувствовал, что что-то изменилось. Сквозь закрытые веки я угадывал давно забытые ощущения яркого света. Сердце у меня забилось. Медленно, бесконечно медленно, как картежник открывает последнюю карту, на которую поставлено все, я начал открывать глаза. Сначала маленькая щелочка, совсем крохотная щелочка. Ну! И вдруг я почувствовал, что не могу приоткрыть глаза. Мне было страшно. Я несколько раз глубоко вздохнул. Я почти забыл, что такое страшно, и теперь приходилось заново знакомиться с этим чувством.

Наконец я заставил себя открыть глаза. Я открыл их и тут же почувствовал острую резь. Но прежде, чем я зажмурился, я понял, что комната полна живым, трепещущим светом дня. Нет, сказал я себе, этого не может быть. Это уже последние галлюцинации, судорожные спазмы памяти, выбрасывавшей из себя остатки прежних впечатлений, чтобы погрузиться в пучину. Бульканье последних пузырьков из затонувшей лодки.

Я снова приоткрыл глаза. Я был уже в другой комнате – комнате с окном. Должно быть, меня перенесли сюда во время сна. Окно было плотно закрыто занавеской. Если бы не она, мои глаза, наверное, не выдержали бы.

Я лежал на кровати и думал, что удивительное все-таки существо человек. Вот я сейчас медленно возвращаюсь к жизни, отходя на несколько шагов от пропасти безумия, и не чувствую острой, взрывающей все радости, безудержного восторга живой ткани, которой даруют жизнь. Может быть, я так долго стоял на краю обрыва, готовясь к падению, что частица моей души уже была там, в пропасти?

И все же я знал, что медленно отхожу от обрыва, потому что окно все больше завладевало моим сознанием. Кто бы ни были мои тюремщики, они решили не дать мне погибнуть.

Откинуть рукой одеяло, опустить ноги на пол, сделать четыре или пять шагов к окну, протянуть руку и раздвинуть занавеску – что может быть проще? Но поверьте, это было не просто.

И все-таки я решился. Глаза мои уже привыкли к свету и тем не менее я автоматически зажмурился, протянув руку к занавеске и раздвигая ее. И хорошо сделал. Даже сквозь плотно сжатые веки я ощутил упругий удар света, почти невыносимый в его силе толчок.

И снова бесконечно долго и боязливо я разжимал веки. И как только образовалась микроскопическая щелочка, в нее разом хлынула необыкновенная синь, такая густая и такая яркая, что я забыл обо всем на свете и долго стоял, впитывая в себя эту живительную синеву неба, как во время подзарядки впитывает энергию севший аккумулятор.

За синевой я увидел зелень. Густо насыщенную зелень растительности. Я еще не различал детали, но зелень потрясла меня прежде всего своей бурной зеленостью, всей гаммой оттенков, от нежно-салатового до почти черного.

Я не верил своим глазам. Такого изобилия цвета быть не могло. Или я отвык от этого спектра в своей камере, или я попросту галлюцинировал.

Инстинктивно я открыл окно и тут же получил еще один удар по атрофировавшимся чувствам. Наружный воздух окутал меня горячей и влажной волной, настоем неведомых запахов.

Теперь я уже мог различать какие-то детали. Окно второго этажа выходило на зеленую лужайку, окаймленную густым кустарником и неведомыми мне растениями. Я не успел рассмотреть их, потому что на лужайке появилось несколько человек. Я высунулся из окна и привлек, должно быть, их внимание, потому что они подошли поближе к зданию, задрали головы и молча уставились на меня. Они были одеты совершенно одинаково: в легкие куртки и шорты цвета хаки, и я не сразу определил, что двое из них были женщины – вернее, девочка лет пятнадцати и женщина постарше, и трое мужчин. Они стояли неподвижно, не обмениваясь ни словом, и в этой неподвижности было нечто противоестественное. Но самое удивительное было не это. Все трое мужчин, лет двадцати, тридцати и сорока, были как две капли воды похожи друг на друга. Я моргнул несколько раз. Двойники не исчезали. Они были фантастически похожи друг на друга, невозможно похожи; похожи так, как походить нельзя, как не походят даже близнецы. Они просто не могли существовать. Неужели у меня снова начиналась галлюцинация?

– Эй! – крикнул я им, и вся группка пугливо разбежалась, словно стайка детишек при виде какого-нибудь чудовища.

Это было чересчур жестоко. Только что у меня зародилась надежда, что я сумею остановиться в шаге от безумия, как снова перед глазами у меня встали химеры, еще одно порождение распадающегося сознания. Я закрыл лицо руками и бросился на кровать. Я хотел бы заплакать, но не мог. Я прижал лицо к подушке и вдруг услышал первый звук за долгое время Я вскочил. В проеме открытой двери стоял загорелый человек лет тридцати с небольшим и с легкой улыбкой смотрел на меня.

– Позвольте вам представиться, мистер Дики. Меня зовут Джеймс Грейсон, но обычно большинство ко мне обращается просто «доктор».

Я вскочил с кровати, не в силах вымолвить ни слова. Все во мне одеревенело, словно мне сделали анестезирующий укол. Я сдался. Я не мог больше ни радоваться, ни печалиться, ни удивляться. Я просто смотрел на доктора Грейсона.

– Садитесь, мой друг, – ласково продолжал доктор, пристально глядя мне в глаза. – Я понимаю, что вам нелегко возвращаться к нормальной жизни, но все будет хорошо.

Он протянул руку и слегка коснулся пальцами моего лба. И от этого жеста, от всего, что со мной произошло, со дна моей души поднялась горячая волна благодарности к этому человеку. Мне вдруг страстно захотелось схватить его руку и прижаться к ней губами, смотреть и смотреть в его участливые карие глаза. В его присутствии все мои недавние страхи безумия вдруг рассеялись, потеряли реальность, унеслись назад, чтобы больше не возвращаться.

– Как вы себя чувствуете? – спросил доктор.

– О, теперь прекрасно! – с неожиданным для меня самого жаром ответил я и почувствовал, что если бы я даже умирал сейчас, я бы все равно не захотел огорчить этого человека.

– Надеюсь, вы простите меня за слегка покровительственный тон, – сказал доктор, – но все-таки я ведь старше вас. – Должно быть, он заметил мой недоверчивый взгляд, потому что добавил: – И не на год или два. Я старше вас, мистер Дики, на двадцать один год. Вам, если я не ошибаюсь, тридцать шесть, а мне в мае исполнилось пятьдесят семь.

В обычное время я бы, скорей всего, рассмеялся. Если этому человеку пятьдесят семь, мне вполне могло бы быть, скажем, сто пятьдесят. Или даже двести пятьдесят. Но, с другой стороны, я не мог и не хотел подвергать сомнению хоть одно слово доктора Грейсона.

– Я хотел бы, чтобы вы извинили меня за некоторое неудобство, что мы вам причинили. Разумеется, пробыть в сурдокамере с ломаным ритмом почти месяц…

«Почти месяц…» – эхом отозвалось у меня в голове.

– …не очень-то приятная штука, но поверьте, это было необходимо.

И я поверил! Я не хотел сомневаться в словах доктора Грейсона. Возможно, какой-то крохотный участочек моего мозга и отметил странность его слов, но я не мог, не хотел спорить с человеком, который воплощал собою спасение от безумия, от небытия. Да и действительно, какое значение имело, сколько и зачем я пробыл в темной сурдокамере, если все это осталось где-то в далеком уже прошлом.

– Надеюсь, мы будем друзьями… – улыбнулся доктор Грейсон.

– Конечно, доктор! – расплылся я в широчайшей улыбке от переполнявшего меня чувства, в котором смешались и благодарность, и горячая любовь, и просто щенячий восторг от прикосновения хозяйской руки. От присутствия хозяина.

– Ну и прекрасно… А вы догадываетесь, где вы находитесь?

– Нет, – покачал я головой. Отцы-программисты, какое это имело значение, если можно было разговаривать с доктором Грейсоном!

Доктор испытующе посмотрел на меня и удовлетворенно кивнул. «Должно быть, я ответил хорошо, не огорчил его», – подумал я. И опять какой-то контролер в моей голове попытался было сдержать напор этих восторженно-собачьих чувств и слов, но оказался слишком слаб. «Это не ты, – пищал он. – Это не Дин Дики. Ты не можешь ложиться на спину и размахивать лапками перед человеком, который месяц держал тебя в одиночном заточении».

Но я не слушал эти слова. Они казались мне бесконечно малозначащими. Комариный писк в захлестнувшем меня благодарственном хорале.

– Ну, дорогой Дики, выгляньте еще раз в окно. Пока оно было закрыто, работал кондиционер. Сейчас он выключен. Какие вы можете сделать выводы на основании температуры и ландшафта?

– По-моему, здесь очень тепло и влажно, – неуверенно сказал я и обернулся к доктору Грейсону, стараясь по его выражению догадаться, правильно ли я ответил. Мне казалось, что ошибка может расстроить доктора, и сама мысль о такой возможности наполнила меня ужасом.

– Верно, верно. – Он подбодрил меня кивком головы, и я уже смелее продолжал:

– Скорей всего, мы где-то в тропиках. Я определяю это и по влажной жаре и по вашему загару.

Я сказал «загар» просто потому, что лицо доктора Грейсона и его руки были покрыты густым коричневатым загаром. Но как только я произнес слово «загар», я вспомнил, что такой же загар был у Генри Клевинджера. О загаре говорила и Кэрол Синтакис. Мне очень хотелось показать доктору Грейсону, что я достоин его дружбы, поэтому я с гордостью сказал:

– Ваш загар напоминает мне загар некоего Генри Клевинджера, в доме которого я… я был. И о таком же, наверное, густом загаре упоминала сестра Мортимера Синтакиса, которого я искал. Я, знаете, помон Первой Всеобщей Научной Церкви… (Доктор Грейсон кивнул головой, показывая, что он знает, кто я, и продолжал доброжелательно и внимательно слушать.) Вот я и подумал: а может быть, и Генри Клевинджер и Мортимер Синтакис как-то связаны с этим местом? И потом, еще одно обстоятельство, которое мне пришло в голову: и вы, доктор Грейсон, и мистер Клевинджер выглядите намного моложе своих лет. Может быть, и это не простое совпадение?

– Прекрасно, мистер Дики, я рад, что не ошибся в вас. Все, что вы сказали, именно так. Во всем этом есть связь, и вы очень скоро узнаете, какая именно.

Глава 7

Изабелла быстро прошла по протоптанной тропинке и остановилась на их обычном месте, у высоких колючих корней пальмы пашиубу. Нервы ее были напряжены, и крик пролетевшего невдалеке попугая заставил ее вздрогнуть. Послышались легкие шаги, и она увидела Лопо. Он шел легко и быстро, как ходил всегда, и походка его была преисполнена неосознанного изящества. Он увидел ее и радостно улыбнулся.

– Ты уже ждешь меня, покровительница?

Она не смогла ответить ему, потому что горло ее сжала спазма, лицо сморщилось. Она судорожно попыталась проглотить комок в горле, но он словно прилип – никак не хотел уходить. Из глаз медленно выкатилось несколько слезинок.

– Лопо, Лопо мой… – шептала она, поглаживая его светло-каштановые волосы.

– Почему ты плачешь, покровительница? – спросил юноша. – Тебя кто-нибудь обидел?

– Нет, Лопо, никто меня не обидел.

– Тогда почему же ты плачешь?

– Так просто, мой мальчик.

– Так просто не плачут. Ты не хочешь мне сказать, покровительница? Может быть, ты думаешь, мне не хватит слов, чтобы понять тебя? Я все время слушаю, как говорят люди. Со слепками мне не интересно. С ними и не поговоришь. А люди – другое дело. Многого я не понимаю, но стараюсь понять.

– Надеюсь, ты никого ни о чем не спрашиваешь? – привычно испугалась Изабелла и тут же с ужасом осознала, что скоро уже не нужно будет бояться какого-нибудь неосторожного Шага Лопоухого-первого, ее Лопо.

– Нет, покровительница. Я всегда помню, что ты мне говорила. Я только никогда не мог понять, почему мае нельзя расспрашивать людей. Ты учила меня, что это табу, это нельзя, и я слушался тебя, ведь ты меня любишь… И еще я слышал слово, сейчас попробую, а ты скажешь, правильно ли я его употребил. Ты меня боготворишь.

Изабелла обхватила руками сильную шею юноши, притянула к себе его голову и прижалась губами к волосам, источавшим легкий горьковатый запах. Комок в горле все не проходил, а сердце так сжалось, что казалось, еще мгновение – и оно превратится в совсем крохотную точку и затихнет навсегда. Господи, какое же это было счастье… Вся жизнь ее, все сорок пять бессмысленных лет, сосредоточились для Изабеллы Джервоне в молодом человеке, стоявшем с горделивой улыбкой на губах перед ней. Боготворишь… Господи, да если бы она могла по кусочкам отдать свое тело за него… Но оно никому не было нужно… «Все-таки я эгоистка, – подумала она, – зачем же я отравляю малышу настроение… Ведь так немного ему осталось».

– Правильно, малыш, ты у меня уже говоришь совсем как человек, – сказала Изабелла с гордостью. – Но будь, ради бога, осторожнее. И с людьми, и со слепками.

– Опять ты за свое, покровительница. Куда уж мне быть осторожнее? Людей я боюсь, а слепки… – Он пожал плечами. – Когда с ними пытаешься говорить, это все равно как… – юноша на мгновение задумался, подыскивая сравнение, – как с попугаем байтака. Нет, с попугаем разговаривать интереснее. Глаза у него живые, любопытные. Иногда мне кажется, что звери и птицы хотели бы нас понять, да просто не научены с детства. У них ведь не было такой покровительницы, как у меня… Нет, с байтака интереснее, чем со слепками. Их ведь ничего не интересует…

– Ты все-таки пытаешься учить их? – быстро спросила Изабелла и нахмурилась.

Лопоухий-первый смущенно пожал плечами.

– Нет, – не слишком уверенно ответил он и добавил, чувствуя, что покровительница не верит ему: – Разве что Заику…

– Ты любишь ее?

– Не знаю, покровительница… Не так, как тебя. Я не умею объяснить…

Изабелла поймала себя на том, что совсем забыла о страшном известии, которым с ней поделился утром доктор Салливан. Боже правый и милосердный! Как он сказал, что Лопоухий-первый намечен, так она сразу и обмерла внутри… Сразу все одеревенело, словно уже не живая плоть была у нее в груди, а что-то твердое и бесчувственное. Она захотела закричать, спросить, когда, броситься на колени, сказать, что есть ведь и Лопоухий-второй, но ничего этого она не сделала. Кто ее послушает? Только выдашь себя и последуешь дорогой бедного доктора Синтакиса. А он вроде ничего особенного и не сделал. Обратился к кому-то из клиентов, просил денег. Вот вместо денег его сюда и привезли обратно. Привезли, показали всему штату и отдали огненным муравьям на пропитание, забив ему рот кляпом, чтобы не визжал. Ужас, как он гримасничал!.. Погримасничаешь, когда тебя заживо жрут сто миллионов прожорливых маленьких тварей с челюстями, что маленькая пилка. Да и то сказать, чего ему не хватало, Синтакису-то? Получал здесь неплохо, жил тихо-мирно, вернулся домой к сестре, денежки все в банке, проценты идут. Живи, радуйся, а он, видишь, еще захотел. Увидел фото клиента, узнал, ну и решил, что тот ему тут же и заплатит за молчание. Только забыл он про доктора Грейсона. Не было еще человека, кто бы его ослушался и живым остался. Ну и то сказать – справедливый он…

– Я побегу, покровительница, а то меня хватятся. Мы ведь сегодня на расчистке работаем. А мистер Хал-перн сама знаешь какой…

– Иди, малыш. Не нужно, чтобы тебя искали. И будь осторожнее с Заикой…

– Она хорошая, и у меня к ней сердце мягкое.

– Я ничего не говорю, Лопо. Она и красивая, и спокойная… но все-таки…

– Уж очень ты осторожная, покровительница. Ты Заики не бойся. У нее глаза добрые… До свиданья, я побежал.

Лопо помахал Изабелле рукой и исчез за поворотом тропинки, которая вела к лагерю.

Изабелла подождала несколько минут и потихоньку поплелась к своему корпусу. Пресвятая дева Мария, как же грустно устроен мир, что вечно приходится разлучаться с теми, кто тебе дорог… Кажется, только что собиралась она сюда, в неведомую даль, и сердце у нее, у молоденькой медицинской сестры, сладко замирало при мысли о далеком путешествии, неведомой стране, новых людях, среди которых наверняка найдется один, стройный и высокий, молчаливый и прекрасный, нежный и сильный… Господи, как это было давно… А кажется, точно вчера она укладывала чемоданы, а мама кружила над ней, взволнованная и бестолковая, и только мешала своими советами.

«А не слишком короткие у тебя мини? – спрашивала она. – Ты ведь будешь среди солидных людей, с образованием».

«Мама, ну сколько раз тебе объяснять, что сейчас шестьдесят девятый, а не девятый год, и все носят короткие юбки».

«Короткие! – фыркнула мать. – Это ты называешь короткие?!» – Она схватила с дивана бежевую юбочку с широким кожаным поясом. Юбка и впрямь была очень короткая. Такая короткая, что Изабелла, когда надевала ее, старалась не садиться. Но шла она ей необыкновенно, она это знала, да и немало взглядов перехватывала она – завистливых и неодобрительных женских и заинтересованных мужских. Она и сама знала, что ноги у нее красивые. Красивые ноги… Восемнадцать лет промелькнуло с тех пор. Приехала на два года, а осталась на восемнадцать.

Давно умерла мать, две сестры образование получили на ее переводы и вспоминать-то сестру забыли с тех пор, как вышли замуж, не то чтоб писать. А здесь… здесь теперь ее дом. И уважают. Сам доктор Грейсон всегда здоровается с ней за руку. А когда засунули беднягу Синтакиса в муравейник и весь штат собрали, чтобы люди видели, что случается с теми, кто нарушил Закон, доктор Грейсон увидел ее, помахал ей рукой, и ее пропустили вперед.

– Садитесь здесь, в первом ряду, дорогая Изабелла, – сказал он ей. – Вы это заслужили…

Как на нее смотрела коротышка Энн! Так прямо и исходила вся завистью, чудом не растаяла. А потом, ей передавали, она говорила: «Изабелла? Конечно, кроме работы, ей и делать нечего…» Изабелла представила, как Энн фыркает и подергивает плечом… Дура. Что она понимает? Конечно, ее доктор Грейсон ценит. Верно, строг он, так ведь по справедливости. Чего Синтакису нужно было? Ведь вот ее, Изабеллу Джервоне, доктор всегда привечает… Конечно, строг он, но умеет ценить людей. Восемнадцать лет вместе.

Восемнадцать лет, как она впервые попала сюда, в этот жаркий и влажный лес. Дороги прорублены в такой густой чаще, что растительность прямо сплошной стеной с двух сторон. Захочешь свернуть в чащу – и как в стену упрешься. И так, и сяк… На несколько шагов углубишься – и все. Да и за эти несколько шагов кожу облепит всякая дрянь так, что потом целыми днями чешешься. Тогда все это казалось увлекательным. Аж сердце захолаживало, когда видела она прыгающих на деревьях обезьянок коата… А теперь проходит мимо.

Обезьяна – обезьяна и есть. На ветках прыгает, рожи издалека корчит. И там люди живут, и здесь люди живут. И не в обезьянах-то дело.

Но все равно не осталась бы она здесь больше срока, если бы не Лопо. Дева Мария, неужели же восемнадцать лет прошло с того момента, когда она стояла в приемной вместе с доктором Грейсоном и доктором Халперном у купели номер два? Та, что у самой двери. С царапиной на колпаке. И один насос у нее не чмокал, как другие, а все больше хлюпал. Точно насморк, и все носом втягивает в себя. Потом сменили этот насос. Как механика звали по насосам? Рыженький такой, в веснушках… Еще ирландское имя у него было… Патрик, что ли?.. Бог с ним.

И опять увидела, как наяву: стоит она в приемной. Ребенок – совсем уже большой – плавает под большим прозрачным колпаком, и Изабелла сначала даже не поняла, зачем ее вызвали. Потом взглянула на шкалу роста и шкалу времени и охнула про себя: батюшки светы, да ведь все, пора уже…

– Ну, коллеги, – сказал доктор Грейсон, – пора переодеваться. Судя по всему, малыш нас уже заждался.

Она было совсем растерялась. Еще бы, ее первый прием да в придачу в присутствии самого мистера Грейсона. Он хотя никогда не кричал на сотрудников и часто улыбался, но боялись его страшно. Изабелла долго не могла понять почему. И лишь раз, поймав на себе его взгляд – бесконечно холодный и равнодушный, когда внутри у нее все обмерло, а руки задрожали, – она поняла, почему никто никогда не спорит с доктором Грейсоном. С тех пор слово его стало для нее Законом. И когда она слышала, как этот Закон наказывал того или другого, ей было одновременно и страшно и сладко.

Тогда, в приемной, она быстро взяла себя в руки. Переоделась в стерильное, все приготовила, разложила и подчеркнуто четко, даже молодцевато доложила:

– Доктор Грейсон, все готово.

Доктор посмотрел на нее, поблагодарил, прикрыв на мгновение веки, и кивнул Халперну. Доктор Халперн, толстый и неповоротливый человек, мгновенно преобразился. Он словно разом похудел и вытянулся. Движения были четкими и быстрыми.

Раз, два, три, четыре, пять щелчков – и вот уже пластиковый колпак откинут, и в руках у доктора синевато-багровый большеголовый уродец со страдальчески сморщенным личиком. Ловкий шлепок – и младенец залился жалобным криком.

Изабелла была простой женщиной, не склонной к сомнениям и анализу, почти начисто лишенной фантазии. Когда она впервые попала в приемную и увидела сквозь прозрачный колпак купели эмбрион, ей стало дурно. Отвернулась даже. Так у нее крик и поднимался, но, спасибо, доктор Халперн понял все.

– Не бойтесь, – сказал, – мисс Джервоне. Привыкните. Ко всему человек привыкает. Да и никаких чудес тут нет. Обычно мать ребенка вынашивает, а тут, видите, он в искусственной купели развивается.

Она чуточку успокоилась, но все равно ей не верилось, что сможет она когда-нибудь привыкнуть. Но прошло несколько дней, и с пластичностью простых и цельных натур она воспринимала и весь лагерь, и приемную с тремя купелями, и молчаливых, пугливых слепков, из которых некоторые были похожи друг на друга как две капли воды, как нечто естественное, извечное, нерушимое. А когда через три года стала старшей покровительницей, реальный мир для нее окончательно принял формы и очертания Новы – так назывался лагерь. Мир же вне Новы был бесконечно далеким, слегка фантастическим, пугающим и чужим.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю