Текст книги "Повести и рассказы"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Александр Абрамов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 89 страниц) [доступный отрывок для чтения: 32 страниц]
Он повторил это вслух.
– Нельзя, конечно, – согласился Крис. – Общения не было да и не могло быть.
– А у медиумов?
– Тоже не было. Даже у самых честных. Мозг работал односторонне, как амплифер. Принимал телепатические посылки и переводил на речевой механизм. Вот и все! Остальное домысливалось, по-актерски доигрывалось. Сочетание самовнушения с жульничеством.
– Пример: Фибих, – усмехнулся Вадим. – Только я все-таки не понимаю, как ты заставил его разговаривать. Ведь это же не запись.
– Конечно, нет. Просто следующий шаг. Моделирование психологии мышления. Записав миллионы нейроимпульсов и проанализировав на их основании исследуемую психологию мышления, не так уж трудно было найти принципы устройства, ее моделирующего. Ты говорил не с духом, а с электронным агрегатом типа «Нил» из серии вероятностных машин, изготовляемых каирским комбинатом. Я не слишком, доволен: Фибих малость ограничен – не хватило записей. Но с императором получилось удачнее. Это почти уникальная модель искомого мышления. Удалось передать даже эмоции, правда, определенной окраски – все записи относятся к последним шести годам его жизни на острове Святой Елены. Ты можешь разговаривать с ним, как с человеком, только беседа будет носить, как мы говорим, когитационный характер. Живой человек может быть с тобой искренним или неискренним, откровенным или неоткровенным, может о чем-то умалчивать, что-то недоговаривать или просто лгать, говорить не то, что думает. Здесь же тебе отвечает чистая мысль, не отягощенная никакими изменяющими ее побуждениями. И еще: обладая какими-то заложенными в ней эмоциями, модель лишена способности удивляться. Ты можешь говорить с ней, как человек из будущего, не маскируясь под современника. Только не забывай, что узник Святой Елены, хотя и бывший, но все-таки император.
– Он уже здесь? – спросил Вадим.
– Конечно, – сказал Крис.
3
Прошла минута или две, а может быть, больше – ни один из них не глядел на часы. Ничто не изменилось в комнате. Не скрипнула таинственно дверь, не погас свет, не переместилась ни одна панель, и не мигнул ни один световой индикатор. Все было, как и минуту назад, – тихо, пусто, обыкновенно. Крис сидел рядом и загадочно улыбался.
– Что же ты молчишь? – спросил он. – Начинай.
Вадим еще раз неуверенно оглядел комнату.
– Не вертись. Модель в аппаратной. Звук включен. Говори.
– Не знаю, с чего начать, – замялся Вадим.
– Представь себе, что ты в императорском дворце в Тюильри. Или, нет-нет, на острове Святой Елены на вилле Лонгвуд. Это его резиденция в ссылке… Ты входишь в кабинет и у камина в кресле видишь великого человека в лосинах и треуголке.
– Тоже мне историк – в треуголке! Это у камина? И в кресле?
– Ну, без треуголки. Ты робко кланяешься и почтительнейше произносишь что-нибудь, добавляя при этом «ваше величество».
– Обязательно?
– Обязательно: этикет.
– А где этот чертов камин локально?
– Перед вами, шевалье.
Перед Вадимом ничего не было. Но он невольно приподнялся с кресла и, буквально выдавливая из себя слова, спросил по-французски:
– Мы вам не помешали, ваше величество?
В ответ послышался властный мужской голос, не ослабленный и не усиленный механической записью, – живой голос человека, находившегося в двух шагах от вас. Он говорил не спеша, без неприязни, но и без особой симпатии к собеседнику, однотонно, скорее задумчиво, чем равнодушно, как говорят обычно пожилые, много видевшие и усталые люди.
– Кто может мне помешать здесь, когда я один и берег впереди пуст, а на рейде три английских фрегата? Да еще справа за пиком береговые артиллерийские батареи, а слева в лесу лагерь шотландской пехоты… Нет, я не принимаю здесь, господа. Обратитесь к гофмаршалу Бертрану.
– Вы у себя в кабинете, ваше величество, и мы уже говорили с гофмаршалом, – без тени улыбки произнес Крис.
Все это показалось бы Вадиму смешной детской игрой, если бы не этот голос, продолжавший в той же задумчивой интонации:
– Это моя единственная привилегия, господа. Двадцать лет воевать со всей Европой и добиться в конце концов только права не принимать без доклада…
– Кого?
Это спрашивал опять Крис, а Вадим все еще молчал, – только сейчас дошла до него угнетающая особенность этого разговора, в котором им отвечала пустая комната, ярко освещенное ничто, воздух, игра света и тени на мерцающих стенах.
– Кого, ваше величество? – поправился Крис.
– Не люблю, когда забывают об этикете, – сказал голос, – и совершенно не выношу узаконенного здесь обращения «мой генерал».
– Кем узаконенного, ваше величество?
– Шефом моих тюремщиков, сэром Гудзоном Лоу. Был у Веллингтона болван с графским титулом, для которого не нашлось места в свите. Чтобы унизить меня, его и прислали сюда комиссаром. Что же мне остается, господа? Выдерживать его по часу в приемной и забывать, что он «сэр Гудзон», если он забывает, что я «его величество». «Хотя вы и кавалерийский полковник, мосье Лоу, – сказал я ему, – но у меня в кавалерии Мюрат разжаловал бы вас в конюшие». Он раздулся, как пудинг: «Вы оскорбляете меня, мой генерал». – «Разве? – удивился я. – Так это не я, а Мюрат. Я бы попросту вас не заметил». В отместку он запретил мне ездить верхом по берегу. На это я предложил ему к трем фрегатам на рейде добавить еще один. Он затребовал два и убавил мой двор на одного человека…
– У вас здесь свой двор, ваше величество? – спросил наконец Вадим.
– Двор из пяти глупцов, поехавших со мной в ссылку. И дворня. К сожалению, у богов нет друзей. Так было и в Тюильри. Хочешь управлять людьми – ищи пороки, а не добродетели.
– Но вас выдвинула революция, ваше величество, – осуждающе сказал Крис.
В ответ послышался совсем человеческий смешок.
– Я участвовал в шестидесяти великих сражениях, Какое вы считаете моей самой большой победой?
– Аустерлиц… – назвал Вадим и прибавил не очень уверенно: – Маренго? Итальянский поход?
– Восемнадцатое брюмера! – торжественно отчеканил голос. – День, когда я сломал хребет революции.
– Вы бы могли ее возглавить, ваше величество.
– Зачем? – последовал равнодушный ответ. – Я ее ненавидел. Даже после Ватерлоо я мог бы опять подняться на ее гребне. Любой нищий Жак охотно пойдет с топором на богатых. Но я не хотел быть королем жакерии…
Вадим внутренне усмехнулся абсурдной необычайности ситуации. Он задает давно истлевшему узнику Святой Елены тот же вопрос, который когда-то был задан ему самому на экзамене по истории: почему Наполеон не возглавил революционные силы Франции?
– А если это была ошибка, ваше величество?
– Нет. Были ошибки – другие. Непоправимые.
– Россия?
Послышался вздох и тут же шепот Криса:
– Ты слышишь оттенки? Ирония, горечь… и этот вздох? Между прочим, звук синтетический.
Вадим не ответил – он ждал.
– Россия? – повторил голос. – Я мог бы спасти империю и после катастрофы в России. Бросить пол-Европы союзникам, примириться с границей на Рейне. Для реванша мне нужна была диктатура, деспотия, цезаризм – называйте как хотите, только не повторяйте вслед за Фуше: я не разделяю вашего мнения, сир.
Снова звякнул смешок, и голос прибавил с досадой:
– Вот моя роковая ошибка: Талейран и Фуше. Почему я не расстрелял обоих, когда вернулся из Испании? В особенности Фуше.
Вадим слушал с закрытыми глазами – так было легче. Когда он подымал веки, в комнату вместе с голосом входило повернутое вспять время. Оно казалось дном колодца, налитого тьмой, которую из высокого-высокого далека пронзал тоненький лучик света. Он освещал не эпоху, не события, даже не тайну последних дней императора, а его душу.
– А ведь Фуше был полезен вам, ваше величество, – сказал Крис. – Ведь это не вы, а он заложил основы полицейского государства.
Голос засмеялся опять тихо и коротко.
– Я уже обучился этой науке – создал свою полицию против министра полиции. Если б не тяжкое бремя полководца, я связал бы ею народы… Через головы королей и парламентов. Как-то я сказал Меттерниху: «Такому человеку, как я, наплевать на миллионы жизней». Смешно! Я не моргнув глазом уничтожил бы десять миллионов, если бы шла речь о судьбе династии. А оставшиеся в живых кричали бы: «Да здравствует император!»
– Не прошло и полутораста лет, как у вашего величества объявился последователь, – снова оборвал паузу Крис. – Он тоже душил Европу и плевал на миллионы жизней.
– Кто-нибудь из королей Франции? Неужели Бурбон?
– Немецкий ефрейтор, ваше величество.
Снова смешок.
– Мельчают великие…
– Выключай, – рванулся Вадим. – Довольно!
Они долго молчали, медля начать разговор.
– Злишься? – спросил Крис.
– Злюсь. Гений в предбаннике. Скинул все до рубахи, а под ней горилла.
– Поправка к истории, – сказал Крис.
Но Вадим уже думал о другом: «А вдруг в открытии Криса окажется соблазнительным само моделирование? Что получится?»
– Ерунда получится, – ответил он сам себе. – Электронный пантеон или загробный паноптикум. Командированные и школьники задают вопросы вне очереди: «Что вы сделали с яблоком, сэр Исаак?» – «С каким яблоком?» – «А которое вам помогло открыть закон тяготения».
– Не остри. Не будет такого паноптикума. Гении умирают вместе с веком. И спрашивать у них некому и не о чем. Сейчас любой грамотный физик-лаборант знает больше Резерфорда… А в общем, ты прав, – вздохнул Крис, – ерунда получается. Хочется взять молоток и разнести вдребезги эту модель!..
– Ты тоже умрешь вместе с веком, а модель, мой милый, останется, – зло оборвал Вадим: его уже начинала раздражать стратегическая глухота Криса, упрямо не слышавшего победной поступи своего открытия. – Оно для истории, глухарь! С его помощью мы как лазером высветим все ее глубины, самые далекие, самые сокровенные… Может быть, еще при жизни мы узнаем наконец тайну Железной маски, секрет Дмитрия Самозванца и убийцу Кеннеди. Чуешь? История станет самой точной наукой. – Вадим говорил уже с привычной увлеченностью лектора. – Мы очистим ее от всех искажений и выдумок, исправим все заблуждения и домыслы, оправдаем оклеветанных и заклеймим виноватых…
– Погоди, – остановил его Крис.
Он набрал индекс на панели хранилища.
– Только запись некачественная, – предупредил он, – и кто – не знаю. Не декодировал. Поэт, должно быть.
Сквозь оглушительный скрежет и визг в комнату прорвался низкий, чуть заикающийся, глуховатый голос:
– …как ты зависела от вкусов мелочных… от суеты, от тупости души… Как ты боялась властелинов, мерящих… тебя на свой, придуманный аршин… Тобой клянясь, народы одурманивали… Тобою прикрываясь, земли грабили… Тебя подпудривали и подрумянивали… и перекрашивали… и перекраивали… Ты наполнялась криками истошными… и в великаны возводила хилых… История! Гулящая история! К чему тогда… вся пыль твоих архивов?! Довольно врать!! Сожми сухие пальцы…
И снова фон, как вой глушителя, смазал слова. Крис выключил звук.
А Вадиму вдруг показалось, что по белой блестящей дверной панели скользнула к выходу какая-то тень. Он понимал, что это только шутка света, отраженно играющего на полированных поверхностях комнаты, но тень определенно походила на человека в старинной треуголке и длинном, до икр, сюртуке.
Ведьмин столб
Проба пера
Берни Янг
Не было ни Франкенштейна, ни Дракулы, ни порождений Хитчкока.
Но был ужас. Нидзевецкий умер. Мы выжили. Впрочем, начинать надо не с этого.
Лучше перепишу с магнитофонной ленты часть моей беседы с репортёром Леймонтского телевидения, так и не появившейся на телеэкранах.
Телеобозреватель. Мы очень заинтересованы в этой беседе, господин Янг. Может быть, разрешите вас называть просто Берни?
Я. Называйте.
Телеобозреватель. Вы считаете это параллельной цивилизацией?
Я. Что значит «параллельной»?
Телеобозреватель. Ну, расположенной по соседству, в другом пространстве.
Я. Не убеждён.
Телеобозреватель. Ну, скажем, разумной жизнью.
Я. Не знаю.
Телеобозреватель. Но вы же видели всё, как говорится, своими глазами?
Я. Очень точно сказано: не своими глазами я, конечно, видеть не мог. Но, кроме меня, то же самое видели и другие.
Телеобозреватель. Вы же единственный учёный-физик, побывавший за пределами земного пространства.
Я. Во-первых, я не учёный-физик, а простой лаборант, а во-вторых, я не убеждён, что был за пределами земного пространства.
Телеобозреватель. Ну, скажем, видимого и ощущаемого нами пространства.
Я. Допустим.
Телеобозреватель. Так я и хочу представить вас нашим телезрителям. Не будьте таким колючим, Берни. Вас слушают тысячи заинтересованных.
Я. Никто меня сейчас не слушает, кроме вас. Вы производите телезапись, а потом будете или не будете передавать её на телеэкраны.
Телеобозреватель. Почему не будем? Будем! Обязательно будем. Не стесняйтесь, Берни. Рассказывайте всё, что вы видели и чувствовали.
Я. Я уже не раз это рассказывал. Зачитайте вашим телезрителям вырезки из леймонтских газет.
Телеобозреватель. Но официальная наука не подтвердила газетных высказываний.
Я. Тем менее у меня нет оснований опровергать мнение официальной науки.
Телеобозреватель. Значит, вы ничего не расскажете нашим телезрителям?
Я. Оставьте меня в покое.
Телеобозреватель. Вы пожалеете об этом, Берни.
Но я не пожалел об этом, я просто вычеркнул всё переписанное с магнитофона… Опять не с того начал. А начинать надо было с бездомного человечка по имени Кит. О нём я тогда не знал, как и никто в городе, кроме полицейского учётчика в леймонтском въездном участке. Человечка остановил на шоссе полицейский патруль на мотоциклах и предупредил учётчика по радио, чтобы тот задержал бродягу, если он появится в городе. Но Кит до города не дошёл. На шоссе у обочины остались лишь его стоптанные ботинки, которые он снял, чтобы отдохнули усталые ноги. Куда и почему он пошёл босиком, так и осталось неизвестным, да и спрятаться было негде. По обеим сторонам шоссе тянулись ограждённые колючей проволокой пастбища, пустынные из-за выжженной солнцем травы, да стенды выгоревших и слинявших реклам. Конечно, о бродяге тут же забыли.
Но о нём вспомнили неделю спустя, когда на шоссе возле брошенных и посеревших от пыли ботинок нашли пустой четырёхместный «вольво», принадлежавший генеральному прокурору Леймонта Флаймеру, вернее, его разведённой дочери Юлии, уехавшей развлекаться с тремя приятелями – сыновьями леймонтского банкира Плучека, братьями-близнецами Люсом и Люком и их прихлебателем, прозванным Красавчиком за женственный вид и длинные, как у средневекового пажа, платиновые волнистые волосы.
О пропаже Красавчика, разумеется, никто не жалел, но исчезновение отпрысков влиятельнейших в городе личностей встряхнуло всю полицейскую сеть Леймонта. Были опрошены водители всех проезжавших мимо машин. Многие видели автомобиль, управляемый Юлией, некоторые заметили пустую, стоявшую у обочины шоссе машину, но никто ничего не мог сказать об её исчезнувших пассажирах. На полтораста миль в округе каждый метр земли был обследован, и нигде не обнаружено ни малейших следов пропавших. Только кружевной носовой платок Юлии валялся в полуметре от запылённого ботинка Кита, что, однако, не объяснило причины, зачем ей и её друзьям понадобилось выходить из машины. Пешком они уйти не могли: слишком далеко отъехали от города, да и обстановка кругом не располагала к пешеходным прогулкам. Убийство с целью ограбления тоже исключалось, так как убить и бесследно перетащить трупы четырёх человек, скажем, в другую машину было трудно, да и сумочка Юлии с крупной суммой денег была обнаружена нетронутой на её водительском месте. Отпадала и версия о похищении, потому что ни прокурор, ни банкир не получали никаких требований о выкупе.
Во время третьей или четвёртой полицейской экскурсии на месте исчезновения произошла ещё одна сенсация: исчез полицейский, зачем-то задержавшийся у так и не убранных ботинок бродяги. Исчез он буквально у всех на глазах, растаял, как мыльный пузырь: шагнул человек, и не стало человека. И найти его не смогли, сколько ни бегали и ни кричали прибывшие с ним полицейские. Это было уже просто чудом, загадочным и необъяснимым.
Я не читаю полицейской хроники, но леймонтские газеты буквально все полосы заняли таинственными исчезновениями. Высказывались католические прелаты, отставные полковники, бакалавры оккультных наук, спириты и маги. У нас в институте новых физических проблем лениво поговаривали о супер– и гиперпространстве, но в прения не вмешивались. Зато целые столбцы в газетах были посвящены декларации городских ведьм; оказывается, были и такие в Леймонте, преимущественно старые девы. Муниципальные власти оказались так предупредительны к их собранию в Большом концертном зале Леймонта, что не только не сожгли их на костре, но даже согласились на их требование воздвигнуть на месте исчезновений предупреждающий столб с прибитой к нему чёрной доской, на которой белой краской было выведено:
НЕ ОСТАНАВЛИВАТЬСЯ!
ОПАСНОСТЬ!
ИМЕННО ЗДЕСЬ ИСЧЕЗАЮТ ЛЮДИ.
Из любопытства я съездил на своём «фордике» к этому столбу, торчащему вопреки здравому смыслу среди пустынного земляного уныния. Я даже походил вокруг него, но не исчез и благополучно вернулся в Леймонт, так и не раскрыв взволновавшей весь город тайны. Меня, конечно, несмотря на всё моё презрение к псевдонаучной газетной болтовне, она не оставила равнодушным. Я был заинтересован. Не выдумками вроде летающих блюдец и зелёных человечков из космоса, а самим фактом бесследного исчезновения живой органической материи. Как мог исчезнуть, раствориться в воздухе человек? Может быть, распад атомов, вызванный неизвестным космическим излучением, или действительно шаг в супер или гиперпространство? Некая калитка в Неведомое. Я даже представил себе, что кто-то увидел эту калитку, скажем, в дымке тумана или в столбе пыли. Вероятно, Юлия. Она вышла первая, что-то заметив возле стоптанных бродяжьих ботинок. Вышла и пропала, растаяла в воздухе. Затем, вероятно, выскочили Люк и Люс. Калитку они тоже увидели, но войти не осмелились. Возможно, они решили поставить эксперимент на Красавчике. Тот отнекивался, протестовал, но его втолкнули первым. Я представляю себе, как они бегали и кричали: «Юля! Юля! Ау!», как переглянулись понимающе и согласно и втолкнули Красавчика в пылевой столб. А когда тот исчез, им ничего не оставалось, как проследовать за ним сквозь калитку в Неведомое. «Рискнём, Люк?» – «А может, всё же вернуться?» – «Неудобно, не по-рыцарски. Юлька дочь как-никак прокурора и вообще невредная. Неудобно всё-таки оставить её без помощи». – «Да и любопытно, пожалуй…» – «Ну, рискнём так рискнём». И рискнули.
В моём пересказе всё это выглядит как фарс, а не трагедия. Но я не Шекспир, трагически мыслить не умею. Да и у нас в институте никто не мыслил трагически. Болтали так, между прочим в пивном баре за ленчем. А за работой и болтать было не с кем и некогда. С научным руководством мы не общались. То был другой класс, другой круг, другой уровень мышления и благосостояния. Да никто из профессоров института, по-моему, и не относился серьёзно к леймонтской сенсации. Я слышал слова: «болтовня», «вздор», «сбежали куда-нибудь спьяна», «газетная трескотня». Потом трескотня утихла. От сенсации остался только «ведьмин столб» на Леймонтском шоссе. Мимо него проезжали, не обращая внимания и не останавливаясь. Об исчезновениях людей на дороге забыли, как о летающих блюдцах и сигналах из космоса.
Но я ещё не знал тогда, что очень скоро мне придётся об этом вспомнить.
Калитка в неведомое
Яков Стон
Сорокапятилетний, сухой, чуть сутулый и всегда чисто выбритый Яков Стон был вполне здоровым человеком, никогда ничем не болевшим, кроме давно забытых детских болезней. В организме у него была только одна аномалия: сердце его билось не слева, а справа, но всегда нормально, не нуждаясь ни в валидоле, ни в других сердечных лекарствах. «У вас бычье сердце, мой друг, – сказал ему как-то заинтересовавшийся доктор, – с таким сердцем живут до ста лет, а то, что оно расположилось на другом месте, это только случайная ошибка господа бога. Вам она не мешает». И сердце никогда не подводило Якова Стона в его беспокойной и пёстрой жизни.
Рано потерявший отца и мать, исключённый из колледжа за участие в какой-то афёре, он за два десятилетия переменил много профессий. Был репортёром, барменом, профессиональным карточным игроком, массажистом и даже сыщиком. Правда, не в полиции, а в частном сыскном агентстве, занимавшемся промышленным шпионажем. Не женился, потому что был расчётлив, а заработки слишком резко колебались от случая к случаю. К колебаниям этим он относился философски: иногда идёт карта, иногда не идёт. Сейчас не шла. И он выбрал для новой партии Леймонт, как не очень крупный провинциальный город, где считают на миллионы, а не на миллиарды, где меньше людей влиятельных, меньше полицейских, меньше жуликов и ловких деловых хищников.
Он знал двух-трёх людей в городе, от которых тянулись ниточки в так называемое «высшее общество» и в так называемые «низы».
На стареньком «торнадо» с новым мотором он доехал до гостиницы «Весёлый тюлень», получил номер и навестил одного из своих знакомцев.
Разговор был дружественный, но деловой.
– Кто есть кто в городе, я уже приблизительно знаю.
– От кого?
– От бармена Тони.
– Информация точная. Тони вполне надёжен.
– Только не вполне откровенен. Предпочитает держать язык за зубами.
– А есть рискованные вопросы?
– Есть. Например, берёт ли прокурор Флаймер?
– Только крупно и не лично, а через «жирную Инессу» в баре «Олимпик». Предвидишь дело?
– Смотря какое. Пока присматриваюсь.
– Бар или бильярдную?
– А если кегельбан?
– Не пройдёт. У нас таких штук не знают.
– А как прикрытие?
– Если метать банк, то без Джакомо Спинелли и колоды не распечатаешь.
– Говорят, у него два телохранителя?
– Не два, а четыре.
– А чем интересуется Джакомо Спинелли, кроме денег? Женщины?
– Их у него полно. Камни.
– Какие?
– Чистой воды и не менее пяти каратов.
– Значит, придётся ограничиться баром.
– Тут без Флаймера не обойтись. У него тесть начальник полиции. Только с Флаймером придётся подождать: психует. Так что на «жирную Инессу» не надейся. У него дочь пропала.
– Сбежала или похитили?
– Нет, просто исчезла. Таинственно и необъяснимо.
– С помощью Джакомо Спинелли?
– С его помощью не исчезают бесследно. Остаётся дырка в черепе. А тут как в цирке: раз-два – и готово. Ты что, не слыхал разве о леймонтских исчезновениях? Милях в тридцати по шоссе от города к западу. Там и «ведьмин столб» стоит с надписью: «Здесь исчезают люди». Неужели не видел?
– Я ехал с востока. А что за исчезновения?
– Сначала бездомный бродяга, потом прокурорская дочка с сынками банкира Плучека и их прихлебателем и один полицейский. Растаяли в воздухе, как мороженое.
– Враньё, наверно.
– Я тоже не верю, но «ведьмин столб» видел.
– Почему ведьмин?
– Его поставили по требованию общества ведьм. Милые, в общем, девицы и не без влияния. Между прочим, приличный взнос в их общество может помочь и в наших греховных делах.
– Бред.
– В Леймонте многое кажется бредом. Сам увидишь. Кстати, съезди-ка на тридцатый километр к этому столбику. Я ездил.
– И не исчез.
– Как видишь. Впрочем, я не рискнул выходить из машины.
– Боялся?
– Нет, конечно, а рисковать не хотелось. Внушительный столбик. И мыслишка мелькнула: не зря же его поставили.
На следующее утро Яков Стон в церковь, конечно, не пошёл, хотя было воскресенье и уважающие себя леймонтцы важно прошествовали под окнами, приодетые и умытые. Но Стон в своих делах привык обходиться без помощи божией. Не слишком довольный вчерашним разговором, он объехал город, ничего нового для себя не увидел, сыграл три партии на бильярде в окраинном заведении, выиграл шесть засаленных, измятых бумажек, три пропил в соседнем баре и от нечего делать отправился на тридцатый километр за городом. Там он остановился, несмотря на предупреждение. Столб был внушительный, розоватый, буковый, с назидательной надписью. Равнодушный к назиданию, Стон с несвежей от проглоченного спиртного головой подошёл к нему и потрогал: крепко. Обошёл: ничего не случилось. Потом отошёл в сторону и прищурился. И тут ему показалось, что воздух, одинаково прозрачный на милю в окружности, в полуметре от столба словно чуть-чуть потемнел, как стакан воды, в который капнули молоком. Будто прямоугольник с закруглёнными углами, слегка припудренный пылью. Оглянулся: рыжая засохшая трава, огороженная колючей проволокой, нигде не украшалась присутствием человека. Не раздумывая, потому что думать от виски и жары не хотелось, Стон шагнул к запылённой прозрачности и пропал.
Вернее, пропало всё окружающее: трава, проволока, столб, земля и небо. Стон очутился в темноватом коридоре с упругими, но не проницаемыми стенками с тропинкой посреди, по бокам которой идти было трудно, потому что края её закруглялись кверху. Позади была темнота, впереди не слишком далеко, но и не рядом маячил тусклый, беловатый, словно бы дневной, свет. Стон пошёл вперёд, ощущая как бы два воздушных потока: один встречный от света слева, другой – подталкивающий справа из темноты. Соприкасаясь, они образовывали, как он догадался впоследствии, некую химическую реакцию, воздействие которой он уже ощутил, пройдя десяток шагов вперёд. Вся левая сторона его тела как бы немела, становилась чужой, рука сгибалась с трудом, нога еле двигалась. Прижимаясь к правой стороне коридора, он пошёл дальше; стало чуть легче, немело теперь только левое плечо и рука. Через два-три шага он наткнулся на распластанное тело полицейского: он был мёртв, но тело не разложилось, даже запаха, характерного для морга, не было. Ещё через два шага он увидел тело бродяги и возле него трёх мёртвых парней, которые, видимо, пытались его сдвинуть. А чуть поодаль, опрокинувшись на спину, лежала девушка, тоже мёртвая и тоже не разложившаяся, хотя, как запомнил Стон, эпидемия исчезновений на Леймонтском шоссе произошла уже более месяца назад. Все тела были холодные, как тела мертвецов, но не тронутые разложением, – как куклы в музее восковых фигур.
Осторожно, прижимаясь к правой пружинящей стороне коридора, он вышел на свет и чуть не ослеп от нестерпимого блеска. Именно блеска, а не света, сияющего сверкания, ударившего по глазам, как тысяча молний. Стон уже не мог стоять даже с закрытыми глазами: левая нога его совсем одеревенела. Сознания он не потерял, он знал, что жив, только исчезла мысль и память о случившемся. Он видел что-то цветное, сменяющееся и яркое, видел не открывая глаз, будто на вращающейся ленте. Запомнить ничего было нельзя, как после выставки произведений абстрактного искусства: пятна и линии, линии и пятна. Потом всё исчезло; он вспомнил, что случилось, и чуть-чуть приоткрыл глаза. Блеск был по-прежнему сильный, но глаз уже привыкал. Стон приподнялся, и ему стало больно: он лежал на россыпи битого стекла и острые, колючие осколки впивались в тело. Кругом простирался как бы кокон, совсем не цветной и не прозрачный, словно его сделали из чисто вымытого горного хрусталя. Не было того, что мы называем землёй и небом, картиной или ландшафтом. Всё вокруг было замкнуто, как кишкообразный пузырь, из которого выпустили часть воздуха, стенки его сплошь покрылись морщинами, ямами и выступами, которые вблизи были похожи на невысокие утёсы и скалы. Естественные грани их были отшлифованы, словно потрудились тысячи гранильщиков, усилив сверкание их до бриллиантового блеска. Кокон был велик, в нём легко поместился бы поваленный набок небоскрёб, и дышать в этом замкнутом и едва ли проветриваемом пространстве было легко и приятно, даже лучше, чем на шоссе возле пресловутого «ведьмина столба»: никакой пыли здесь не было и никакой жары, как на палубе большого океанского парохода.
Стон, повернувшись, машинально сгрёб из-под себя горсть похожих на острые стёкла камешков, поднёс их к глазам и обмер… То было совсем не стекло. Ему не раз в его многопрофессиональной и пёстрой жизни приходилось иметь дело с драгоценными и дорогостоящими камнями, он знал, что такое караты, и держал в руках фальшивые и настоящие бриллианты. То, что захватила его ладонь, было множеством именно настоящих, а не фальшивых драгоценностей, – не осколков горного хрусталя, а многокаратных камней, за которые буквально дрались бы перекупщики на любом ювелирном рынке. Внимательно, очень внимательно осмотрев их, он разглядел и то, чем отличались они от окружавших его скал и утёсов. Те тоже сверкали, как бриллианты, но только ещё ярче, как бы подсвеченные изнутри электрическим светом в несколько тысяч ватт. Их сверкающий блеск был живым и грозным, а камешки на ладони были просто камнями, чистой воды алмазами, к которым ещё не прикасалась рука гранильщика. Несколько часов профессиональной работы, и горсть на его руке превратится в сокровище стоимостью в десятки или сотни тысяч бумажек в любой самой прочной валюте.
Он сунул камни в карман, и всё кругом снова волшебно изменилось, как в сказке. Уже не бриллиантовый кокон окружал его, а вполне земная обстановка, только внезапно изменявшаяся с каждой минутой. Сознание его как бы раздвоилось: с одной стороны, он был вне видимого пространства и жизни, способный осмыслить и объяснить виденное, с другой стороны, был тем, кого видел в изменяющейся обстановке. Сначала он видел себя на столе, покрытом белой клеёнкой, только что родившимся младенцем, и этому младенцу было неудобно и больно, и его содрогал рвавшийся из горла крик. В ту же минуту он наблюдал и первое кормление своё, и первую соску, и первую погремушку, когда чьи-то руки прижимались к нему, крошечному Стону, и большой Стон как бы впервые переживал своё рождение и рост. Он рос с чудовищной быстротой, почти не видя переходов от года к году, пил, ел, спал и болел, целовал чьё-то женское лицо, что-то думал при этом, только никак не мог поймать эти думы. Он вообще с трудом разбирался в этих менявшихся со скоростью звука кадрах. Именно кадрах. Перед ним как бы развёртывалась кинолента его жизни, чудо оператора, фиксировавшего в ней каждый час, минуту, мгновение. Большой Стон видел себя уже мальчиком, выписывающим мелком буквы на чёрной классной доске, буквы сменялись цифрами, одни лица сливались с другими во что-то дьявольски безобразное и неповторимое. У нынешнего живого Стона смертельно ломило голову, замирало сердце, перехватывало дыхание. Более мучительного состояния он никогда не испытывал. Какие-то картины запоминались, выхваченные крупным планом в этой бессмысленной киночертовщине. Вот он проваливается на экзамене по истории, вот его ухватили за руку, когда он выбросил из рукава второго туза, вот в него целится оливковая Иветта из Джипсибара, и только апельсинная корка, на которой он поскользнулся в эту секунду, спасает его от пули. Он уже забыл о юноше, он уже взрослый, потрёпанный жизнью и неудачами человек, а лента всё ещё бежит перед ним, цветная, стереоскопическая, сотканная из подлинно живых картин и картинок, в глазах рябит, невыносимо болит голова, а биение сердца кажется трескотнёй телетайпа. Слов уже нет, ничего не слышно, потом вдруг, как на магнитофонной катушке, повторяется разговор о леймонтских исчезновениях, и тот, другой Стон, опять смеётся, закуривая сигару, – всё так и было ещё вчера. И как обрыв киноплёнки погружает зал в темноту, так и он падает в эту чёрную одурь и точно так же, как в кинозале, вдруг вспыхивает свет до боли знакомым уже бриллиантовым блеском. Он всё ещё валяется на острых осколках в каком-то хрустальном ангаре среди подсвеченных изнутри утёсов и скал.