Текст книги "04-Версии истории (Сборник)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Артем Абрамов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Эпилог
– Директора Бигля просят обождать три минуты в приемной, – пропел мелодичный невидимый голос. – Следите за световым табло.
«Пока еще директор, – внутренне усмехнулся Бигль, – только интересно, какого ведомства. Санитарного или кладбищенского? И всего три минуты. Что ж, обождем».
В приемной, как всегда, было пусто. Шеф СВК принимал лишь в крайних, исключительных случаях – обычно разговаривал только по видео. Но случай с Биглем был исключительным. Он уже не занимал никакого поста, и видео у него не было.
Нескрываемо ухмыляясь – пусть Снимают хоть все закамуфлированные телепередатчики, – Бигль подошел к стене-окну, откуда открывалась панорама города. Новые улицы и площади вытеснили старые уголки: сохранившиеся еще с прошлого столетия здания казались старомодными провинциалами среди изысканных светских львов – причудливых сооружений, капризных геометрических форм, пересеченных садами и парками, вмонтированными в стальной или пластиковый каркас этажей. Все знакомо до мелочей. Родной город, родной дом. Даже в этой приемной все памятно – и масштабы манежа, и сверкающая эмалью и никелем пустота. А сердце сжимается от гнева и горечи за это издевательство над словом родной. Третий десяток лет он здесь, в чужой шкуре, в чужом стане, и все приглядевшееся, привычное, примелькавшееся не могло стать и не стало близким. Мир этот не отмылся оттого, что он, Бигль, живет по кодексу его законов, традиций и правил, и даже поношенный мундир свой надевает с утра с ненавистью, подавить которую бессилен, несмотря на все ухищрения мимикрии. И сейчас после потаенной поездки домой эта ненависть оборачивается физической тошнотой, перехватывающей горло. Три минуты! Что ж, он подождет эти три минуты, хотя они и кажутся ему часами, как в хирургической палате перед операцией.
Световое табло заиграло всеми красками спектра. Бигль подтянул мундир, поправил сбившиеся волосы и шагнул к неотличимой от стены двери.
– Я жду, Бигль, – сказала она знакомым голосом.
Над столом, как желтый фонарь, сияло одутловатое лицо шефа.
– Садитесь, Бигль.
Бигль сел, сохраняя почтительную неподвижность.
– Мне бы очень не хотелось, Бигль, чтобы вы затаили обиду.
– На что? – пожал плечами Бигль. – За то, что я упустил Дока и прозевал связи слама с разведчиком? Грубейшие ошибки и, естественно, закономерные последствия.
– Я уважаю строгость вашей самооценки, Бигль, – сказал шеф, – но вы преувеличиваете. Последствия не столь уж трагичны. Вы просто возвращаетесь к своим сомниферам. Чему вы улыбаетесь?
– Вспомнил ваши слова: «Вы переросли их, Бигль». Значит, не перерос.
– Вернее, мы их недооценили. Они помогут не только выявлять сопротивляющихся, но и воспитывать подчинявшихся. Есть новые модели с гипноэффектом, запрограммированные на воспитание поощряемых навыков – не мысли самостоятельно, доверяй ведущим тебя, пресекай крамолу даже у себя дома и не жди, когда на тебя донесут, – доноси первым.
– Это эксперимент? – спросил Бигль.
– Пока да. Но мы надеемся на его успех.
Надейтесь, подумал Бигль. Во-первых, сомнифер, как и любой механизм, можно реконструировать. Снять гипноэффект или заменить программу. Во-вторых, электронное воздействие требует электронного же контроля – новых массовых серий машин, способных проверить программную направленность сомниферов. Таких машин еще нет. И будут ли? Эксперимент явно строился на песке, но Бигль перехватил восторженный взгляд шефа и сразу понял, что от него хотят.
– Полезный эксперимент, – сказал он. – Попробуем. – И встал.
Шеф тоже встал.
– Кстати, – добавил он, – ваше ходатайство о возвращении Ли Джексона на работу удовлетворено. Перебежчик, вкусивший сладости слама, может оказаться полезным. Возьмете его к себе с организацией тщательной проверки и наблюдения.
– Будет исполнено, – заключил Бигль.
Ему очень хотелось взглянуть на преображенного Ли, и он не разочаровался. Ли похудел, вырос и научился скрывать свои чувства. Ничего не отразилось на лице его при виде Бигля.
– Младший блок-инспектор Ли Джексон к смене готов, – отчеканил он.
– Не будем ворошить прошлого, сынок, – сказал Бигль. – Приступай. Работа знакомая, рутина.
Мальчишка уже многому научился – не только чувства скрывать. Ретив. Вдумчив. Нацелен. Хорошо. Сколько таких Ли пройдет через Бигля, одинаково его презирающих и готовых отдать жизнь по приказу Первого. Метаморфозы Бигля им неизвестны.
Но в этом и состоит своеобразие его пока еще нужной профессии.
Артем и Сергей Абрамовы
Цикл "Версии истории"
Шекспир и его смуглая леди
INTRODUCTIO– А ведь связь-то времен распалась, – сказал Уилл. – Ты говоришь: во мне живут два меня, но почему я не ведаю о втором? А второй обо мне знает, да? Скажи. Не томи неведением, оно страшнее костров Святой Церкви…
«Он, как обычно, спешит, – подумал Смотритель. – Распавшаяся связь времен – это его фраза, точно, но она – из дня завтрашнего, даже послезавтрашнего. Но тогда выходит, что Второй, если и покидает его, Первого, то не вовсе, не полностью. Он потихоньку становится совсем умницей, мой маленький актер. Слова и образы Второго оседают в нем и, представьте, живут вполне органично. Как свои. А ведь они свои, да?.. Похоже, что так… То-то будет славно, когда Второй и Первый станут одним целым! Но на то я здесь, чтоб приблизить это…»
– Где это ты видел костры папистов? – спросил Смотритель. – Они у вас в Англии, насколько мне известно, давненько не загорались.
– Я помню их, я слышал о них. Да и сколько у нас еще тех, кто их видел и неистово молился Богу, если пламя миновало родных и близких… Кстати, совсем не обязательно быть мотыльком, чтобы представить себе сожженные крьшышки. Разве я не прав, учитель?
– Прав, – согласился Смотритель. – Сколько раз просил: не называй меня учителем. Ты же всегда звал меня по имени. Память отшибло? Я напомню. Меня зовут Франсуа. Франсуа Монферье. И уж тем более я ничему тебя не учил и не учу… – Подчеркнул особо: – Тебя не учу!
– Тогда Второго?.. Но разве Второй – не я?
– А Второго учить нечему, – улыбнулся Смотритель. Вспомнил вопрос Уилла, ответил: – Так уж получается, парень, что Первый и Второй – это всего лишь слова… – не удержался, завершил знаемую с детства цитату: – слова, слова. Термины, удобные для нас, смертных, не умеющих понять промысел Господень. А он, как я пытаюсь представить себе и тебе, состоит в том, что в каждом человеке живет нечто скрытое, которое до поры себя не проявляет. Но приходит пора…
– И ведьмы – это тоже скрытое? – яростно перебил Уилл. – Они, по-твоему, тоже промысел Господа нашего?
– По-моему, да, – кротко произнес Смотритель. – И что есть ведьма? Так, слово опять же. А за ним – неизвестность.
Это вполне человеческая привычка: все непонятное, непри вычное, необъяснимое списывать на происки Врага человечес кого и Божьего. Да и существование твоего Второго – тоже на его происки. Поэтому я и велел тебе: молчи!
– Я и молчу, – мрачно сказал Уилл. – Но сколько можно молчать?
– Всю жизнь, – ответил Смотритель.
Он-то знал точно, что так и будет – всю жизнь. Всю не слишком долгую жизнь Уилла Шекспира, кем бы его потом ни представляли: скверным актером, жадным ростовщиком или Великим Бардом. И всю бесконечную жизнь его… чего?., хочется сказать попроще, не прибегая к «высокому штилю»… пусть будет – слов. Бесконечную жизнь слов Великого Барда, оставленных им…
(а где, кстати, оставленных? Нет авторских оригиналов, не сохранились. Или и не было их?)…
потомкам. Если нужен эпитет, то вот он: благодарным потомкам. Ибо даже те, кто не верил и не верит в авторство именно Уилла…
(сказано: нет свидетельств, что слова – его)…
никак и ничем на меру гениальности сего авторства не посягают. А значит – благодарны.
Так есть.
А как на самом деле было?
От этого ни к чему не обязывающего разговора с Уиллом стоило вернуться памятью в начало. Или лучше с прописной буквы – в Начало, ибо Оно (с прописной буквы) было несколько прежде, чем этот разговор и чем многие другие разговоры Смотрителя и того, к кому он пришел. Прежде, чем то…
(долгое, медленное, трудное – стайерское)…
ради чего он сюда пришел.
Смотритель на то и смотритель, что просто смотрит. Он появляется во мгновении, которое оставило след в Истории…
(что есть мгновение для бесконечности времени? это секунда, час, день, год, век)…
и смотрит: как этот след объявился? кто его оставил? и кто присвоил, если уж так вышло? когда точно возник след? зачем? кто помог ему возникнуть? кто мешал?.. Сотни вопросов, которыми История…
(имеется в виду научная дисциплина, которая до поры и наукой-то всерьез не являлась, ибо всерьез – это точное Знание, а когда оно подменяется Предположением или набором оных, то дисциплина исчезает, а остается недисциплинированный строй домыслов, то есть тоже, конечно, История, но – та, какой она была до тех пор, пока не пришла Служба Времени)…
просто переполнена. А ответов – кот наплакал. Точных.
Смотритель приносит их, потому что видит, как на самом деле.
В Службе Времени Смотрители считаются историками, поскольку каждый выход каждого Смотрителя в прошлое или в поле, если употреблять их профессиональный жаргон, становится новой…
(вот теперь точной!)…
страницей в Истории. Но коли речь зашла о точности, то вряд ли следует ограничивать круг действий Смотрителя в поле только глаголом «смотреть». Увы, но действия тоже имеют место. Увы – потому что они всегда предполагают коррекцию естественного хода событий. Она, коррекция, может случиться легкой, едва заметной, а может быть жесткой и кардинальной. Ибо мало увидеть и понять, как было на самом деле. Главный принцип работы службы: «Не разрушать миф, который сложился в веках!» Каждый миф – то самое мгновение…
(секунда, час, день, год, век)…
в которое уходит Смотритель, чтобы увидеть и – сохранить. А потом…
(через секунду, час, день, год, столетие)…
вернуться в Службу и написать очередную страницу Истории. Точно написать. Про себя и свои действия – тоже. Иначе: как было и как стало. И как осталось – мифом. А уж кто и когда прочтет написанное – не забота Смотрителей. Их Главная (и официально декларированная) забота – смотреть.
FACTUMСмотритель смотрел (тавтология естественна) на Уилла. Уилл смотрел на мальчишку, притащившего им две очередные кружки ячменного темного. Мальчишка смотрел на Смотрителя, явно ожидая мелкой монетки в благодарность за труды праведные. И дождался. Смотритель заметил (высмотрел, усмотрел) хлопоты работяжки, запустил руку в кошель и швырнул на мокрые от пива доски стола мелкую денежку. Мальчишка смел монетку неизвестно куда и исчез неизвестно как. Тоже род мистики.
Итак, они сидели в пивной. Точнее, в некой харчевне…
(ресторан, трактир, кафе, столовка, забегаловка – каждый выбирает для себя)…
при некой гостинице, носящей странное имя «Утка и слива», расположенной в центре некоего города…
(то есть собственно в Сити, что и есть исторически – город)…
спокон века именуемого Лондоном и являющегося столицей прекрасной Англии. Год на дворе шел – одна тысяча пятьсот девяносто третий, лето плыло над Темзой, не по-английски жаркое и нещедрое в этот год на дожди лондонское лето. В трактире, от потолка до пола обшитом толстыми старыми досками…
(подчеркнем: старыми, ибо нещадно в последнее время вырубаемые под пастбища леса неуклонно отодвигались от города, а привозить древесину издалека – слишком дорогое удовольствие даже для богатых)…
было душно и дымно: хозяин позволял курить табак, не гнал любителей подымить на улицу. Вон он и сам, скверно видный сквозь дымку, стоял за высоким столом-стойкой с трубкой во рту. «Вирджинская зараза» приживалась в метрополии отменно, да и то объяснимо: чем еще жить поселенцам в Новом Свете, как не разведением табака, привозимого в старую Европу?..
Смотритель и его молодой сотоварищ хорошо пообедали. Баранью ногу здесь умели готовить просто, без всяких там выкрутасов out cuisine, но так, что даже по жизни гурману Смотрителю, пришельцу из далекого двадцать третьего века, она пришлась по вкусу…
(хотя в поле – не до изысков, что перепадет – то и ешь, кобениться будешь в своем времени. Правило)…
как по вкусу пришлось и пиво и прежде по вкусу приходилось, хотя, если быть честным, пиво в шестнадцатом веке сильно отличалось от пива в двадцать третьем: Смотритель только не понимал – в лучшую сторону или в худшую. И понимать не стремился: пил – и точка.
В его, как и Англия, тоже прекрасной Франции пива не пили, Там предпочитали вина, и они случались на этих островах, хотя и редко и задорого, и Смотритель не упускал частой возможности пострадать вслух о виноградной лозе родного Лангедока, дающей страдающему от жажды не тяжкое питье, растящее брюхо…
(читай: пиво)…
а тонкий напиток, разгоняющий кровь и острящий ум.
(читай: вино)…
Он, как уже легко понять по его имени, был французом здесь, французким дворянином с жаркого юга Франции, графом он был из славной династии Монферье, ну, не столичная, конечно, штучка, но состоличными образованием и лоском, поскольку пришлось в Париже и поучиться, и пожить, и повращаться в обществе равных себе по рождению, но, увы, не считавших его равным по положению в свете. И то понятно: провинциал, верхом прискакавший через всю страну покорять Париж, – кто таких любит и столицах? Никто. Но у молодого графа….:
(а он был немногим моложе своего соседа по столу в ресторанчике гостиницы «Утка и слива», разве что лет на пять, но пять лет разницы не считались непреодолимыми среди людей, близких Искусству. Скорее – напротив, напротив)…
у легкого по жизни Франсуа Монферье водились…
(в отличие от многих столичных его ровесников)…
денежки, которые опять же легко тратились им и легко возмещались южными родственниками.
Деньги – ключ к любым дверям, и парижские – не исключение.
Но вот ведь вечная «охота к перемене мест»…
(цитата из куда более позднего времени, но уместная и здесь)…
она вдруг и сразу привела графа в куда менее веселый и яркий Лондон, привела, приземлила, как чувствуется, надолго, а сам граф объяснял это просто, но тонко: мол, неземная любовь к театру позвала его в город, тем и славящийся в старушке Европе, что любовью к театру. Ну всем хорош Париж, а театр – увы…
Хотя, если блюсти историческую справедливость, Франция тоже не пренебрегала театром, но расцвет его, как гласят лелеемые Смотрителем мифы Истории, придется все же на семнадцатый век. Тогда будет Расин, будет Корнель, будут Мольер и Бомарше, а пока – только Лондон, пока – Марло, Джонсон, Лили, Грин, Кид, пока театр под нехитрым именем «Театр», и театры «Куртина», «Роза», «Лебедь», а еще «Фортуна», а еще «Красный бык», а еще «Надежда»… Короче – мир!
Знатные любители театрального искусства легко приняли в свой круг французского графа, тем более что имел он с собой рекомендательные письма, начертанные хорошо известными в двух столицах людьми. А уж почему этот граф носится с юным актеришкой из труппы Джеймса Бербеджа, с бесталанным, надо отметить, актеришкой, – так это его, то есть графа, дело и его право.
А Смотритель знал, на кого смотреть и что видеть.
Уилл Шекспир был общительным и сметливым парнем…
(определение «парень» по отношению к мужчине двадцати девяти лет можно употребить именно по-английски: словом «fellow» здесь обзывали и обзывают всех лиц мужского пола от пятнадцати и далее – со всеми остановками)…
не гнушавшимся никакой работы в театре Бербеджа. Год назад он возник в «Театре», возник ниоткуда, потому что, по его неохотным и оттого скупым рассказам, из родного Страдфорда он сбежалаж в восемьдесят девятом, а где болтался почти три года – не говорил. Не хотел. Поначалу его спрашивали, по после отстали: не хочет рассказывать – не надо. В труппе он как-то легко прижился, сдружился со всеми (характер хороший), а когда богатый француз, тоже подружившийся с актерами, окликнул его однажды и пригласил выпить по кружке, не только, понятно, не отказался, но и легко заговорил с ним по-французски.
Граф тогда спросил: откуда он знает язык? Актер ответил невнятно: мол, путешествовал по Франции, искал счастья то на севере, то на юге, да не нашел – вернулся в Англию. Граф спросил: а почему не домой, не в Страдфорд? Тот не скрыл: вряд ли его примут родители и жена. Граф спросил: ну, родители понятно, а жена-то почему не примет? Ее дело – быть за мужем, а значит, иметь смирение и кротость. Актер рассмеялся это у нее, у моей-то, кротость? Да она старше мужа аж на восемь лет и относится к нему как к младшему и плохо воспитанному братцу» Детишек, правда, жалко, двое их, близнецы, мальчик и девочка, оба, извините, от этого самого «братца».
Ну да на что им такой отец? Обуза одна… Граф спросил: а живут то они на что? Актер ответил: жена не из бедных, потому, наверно, и женился, когда еле-еле восемнадцать стукнуло. Граф спросил, а чего ж не жил, чего ж из дому ушел? Актер ответил: скучно стало, так скучно – сил не хватило выжить!
Поговорили. Пива испили. А потом…
(может неделю спустя, может, месяц – кто вспомнит, если никто кроме Смотрителя, правды не знает!)…
граф предложил: хочешь пьесы писать? Актер удивился: так я ж не умею. Граф тоже удивился: писать не умеешь? Актер ответил: писать и читать умею славно, владею латынью, считаю отменно, школа в Страдфорде хорошей была, пусть одна на весь город, но учитель там золотой, если уже не помер, знает много и умеет поделиться знаемым в должной мере, а учились там дети разных родителей – и бедных, и богатых, так он, учитель, различий между ними не делал, учил всех одинаково. Граф спросил: так коли писать умеешь, чего ж не пьесы?
Актер совсем удивился: писать чужое – легко, писать свое – где ж слова взять? Граф сказал: слова я тебе дам. Актер обрадовался: какие ни дашь – все заберу!
Но вышло по-иному.
Итак, обещанное Начало.
Смотритель кристально ясно помнил утро, когда он явился в комнату под крышей, где жил Уилл, в низкую крохотную комнатенку, в которой умещались узкая кровать, табурет с тазом и кувшином – для умывания, и громоздкий, едва ли не полпространства занимающий, шкаф для одежды, который саму комнату превращал в некий шкаф. Если не в гроб. Стола не было, но был широкий подоконник перед маленьким квадратным оконцем, за которым виднелось лишь небо, а улицу вольно было увидеть, лишь высунувшись по пояс и рискуя свалиться с третьего этажа на головы прохожих.
Уилл не ждал гостя. Накануне они изрядно выпили и закусили в «Белом петухе», пили крепкое, ели тяжелое, приятели Уилла Кемп и Конделл…
(неплохие, к слову, актеры, как считал Смотритель)…
держались лучше молодого приятеля, а граф и вовсе не пьянел, объясняя это годами серьезных тренировок на родине – с раннего детства. А Уилл нажрался, как свин, Кемп и Конделл отволокли его домой и с муками втащили на третий этаж. Граф рук марать не стал, но советами, как мог, помогал.
– Когда джентльмен придет в себя? – спросил граф у актеров.
Сказано было без иронии и воспринято без нее: актеры уважали себя и не возражали, когда их называли джентльменами.
– К утру – точно, – сказал Кемп, сам нетвердо стоявший на ногах. – Уилл – малый крепкий. А что?
Вопрос показался графу праздным, отвечать на него он не стал. Приподнял бархатный берет:
– Доброй ночи, господа. Приятно было, как обычно.
– Нам тоже, – сообщили господа нестройным дуэтом.
Смотритель снимал дом неподалеку от Лондонского моста. Именно дом! Он счел необходимым сразу и явно предъявить всему свету…
(в любом смысле – всему, в том числе – лондонским «сливкам общества»)…
собственные претензии: мол, мы богаты, знатны, избалованы комфортом, а что до нашей панибратской дружбы с актерским людом, так мы и не высокомерны. Человек нам интересен сам по себе, а не тем шлейфом, что ему навесили предки. Вот Кемп, к примеру. Комик от Бога! Ну пьет. Ну сквернослов. Ну грязен без меры. Но когда на некоем светском приеме весьма неглупый и демократичный для своего времени граф Саутгемптон брезгливо полюбопытствовал: как, мол, вы, Граф, так тесно общаетесь с этим… э-э… практически животным? – граф Монферье ответил просто: с удовольствием общаюсь, граф, ибо ум Кемпа остер, а что до запаха, им исторгаемого, так Лондон вообще вонючий городок, так что на общем то фоне…
А Париж, конечно, промах сладчайшим парфюмом, не преминул Саутгемптон подцепить милого ему собеседника…
(именно так: Саутгемптон весьма симпатизировал Монферье и наоборот, и – наоборот, хотя знакомство их было пока кратким, но зачем двум хорошим людям нужен долгий срок для сближения? Вопрос риторический)…
Кольнуть шпагой своего знаменитого остроумия. Но не тут-то было. Патриотизм не являлся ведущей чертой Монферье. Париж еще более вонюч, ответил он без тени улыбки, и парфюм только добавляет в букет злую ноту. Представьте, граф: дерьмо и роза!
Каково, а? И Саутгемптон, сам несколько злоупотребляющий французким парфюмом, согласился. И даже, как знал Монферье, пару раз потом общался с Кемпом накоротке.
Да и чему тут удивляться: широких взглядов человек и чуткой души, это известно каждому. Саутгемптон имеется в виду.
Из окон дома Смотрителя виден был собор Святого Апостола Павла – это с одной стороны, с западной, а с восточной– торчали из-за крыш городских домой мрачные стены Тауэра, ну и башня конечно. Сам дом был бессмысленно велик для одного человека, но форс есть форс…
(от родного французского force – сила, значимость)…
и Смотритель (точнее все-таки – граф Монферье) держал Половину комнат запертыми, что весьма радовало нанятую им прислугу. Зато спал граф на поистине королевской кровати с резной спинкой, с бархатным балдахином на четырех деревянных и тоже резных (изображения заморских цветов) колоннах, и вот тут уже огорчал прислугу, заставляя менять простыни раз в три дня. А они у него – шелковые… Заставлять чаще просто не рискнул: не поняли бы, пошел бы слух, а зачем это графу, то есть Смотрителю?
В то утро после описанной выше пьянки он проснулся рано, едва лишь нещедрое лондонское солнце позолотило купола собора. То есть с восходом проснулся, говоря проще. Кликнул женщину, та принесла в спальню серебряные таз и кувшин с теплой водой, кусок плохо мылящегося английского мыла. Полила графу. Тот, экономя теплую воду, вымылся до пояса, даже голову ухитрился помыть. Спросил, вытираясь тонким и мгновенно промокающим прямоугольником ткани:
– Вы что, Кэтрин, воду экономите?
– Весь котел перевела, – поджав тонкие губы, ответила женщина по имени Кэтрин.
Кэтрин не одобряла такой бессмысленной чистоплотности.
Лет ей на вид было не менее пятидесяти, хотя Смотритель не спрашивал ее о возрасте, а сам не умел определять возраст здешних граждан: уж больно рано они старились в этом нелегком для быта веке. То ли пятьдесят человеку стукнуло, то ли к сорока еще не подвалило…
– Купите больший, – надменно (он умел быть таким, когда хотел) посоветовал граф. – Очаг в кухне достаточен, чтобы подогреть хоть бочку воды. Купите котел величиной с бочку, и пусть он висит над огнем постоянно.
– Мыться часто вредно, – сообщила женщина нажитое опытом.
Распустил я их, отметил граф, вот уже и советы дают, но не превращаться же в деспота! Хотя деспот-хозяин для них более привычен…
– Кому вредно, а кому и нет, – подвел черту граф. – Подай мне сегодня черное с золотом.
– А завтракать станете?
– Не стану, – сказал граф.
Завтракать он собирался с Уиллом, в его каморке под крышей, для чего еще вчера заказал трактирщику с соседней улицы корзину со снедью, пригодной для употребления ранним утром и, соответственно, с большого похмелья. Корзину должны были принести прямо к Уиллу.
Смотритель поначалу колебался: а не стоило ли первый опыт пронести у него в доме, где места полно, где дышится куда легче, чем в комнате-шкафу, где даже позавтракать комфортно – у того же камина, например, и чтоб Кэтрин подавала, хотя бы и ворча некуртуазно. Но в итоге решил, что обстановка должна быть абсолютно привычной для Уилла, то есть комфортной – для него, а не вообще. А уж он, граф, как-нибудь переможет и тесноту, и духоту, и вонь с улицы, тем более что в его «смотрительской» биографии случалась работенка в таких условиях, что Лондон шестнадцатого века прямо раем кажется.
Хотя термин «опыт» не очень подходил к случаю. Для Шекспира готовящееся почти сразу станет судьбой, жизнью, пусть странной, пусть не очень-то и объяснимой, нереальной практически (особенно для шестнадцатого века), но люди – вот ведь такие уж забавные существа, что ко всему на свете легко привыкают. И к странному, и к необъяснимому, и к нереальному, и оно (странное-необъяснимое) становится для них вполне реальным, привычным и (главное!) не требующим никаких Объяснений, Есть и – есть, чего зря мозги напрягать. А для Смотрителя планируемое им с Шекспиром – вообще рутина. Сто раз проходил. Или тысячу, не вспомнить. Это здесь ему, в шестнадцатом веке – двадцать четыре, поскольку так надо, а у себя в двадцать третьем он давно умудрен как жизнью, так и ее плодами.
И все же он решил соблюсти то, что называется «чистотой опыта», все-таки опыта, потому что в Англии шестнадцатого века такое совершалось впервые.
А что – такое? Да ничего особенного, курсив излишен. Говорилось уже о малоприятной составляющей работы Смотрителей – о частой необходимости корректировать… что?.. Прошлое?… да нет, настоящее – для тех, кто подвергается менто-коррекции, о необходимости, связанной с другой необходимостью сохранения мифа… для чего?., для будущего?., да нет, для настоящего, если иметь в виду Смотрителя и его современников. И вот эта фантастическая (буквально!) мешанина прошлого-настоящего-будущего сегодня утром аккуратно вберет (то есть вмешает) в себя судьбу некоего Уилла Шекспира, третьесортного актеришки театра с оригинальным названием «Театр», который (актеришка, а не театр) должен стать для мира Великим Бардом Уильямом Шекспиром…
(буквально: Shake Speare, то есть «Потрясающий Копьем»)…
и соединить в одну две биографии – актера и драматурга.
Или все же не соединить, а разъединить накрепко! Да так, что ученые головы веками будут гадать: кто же все-таки написал «Гамлета» и «Отелло», «Короля Лира» и «Макбета», «Ромео и Джульетту» и «Двенадцатую ночь», и еще тридцать пьес, которые спустя (от этого раннего утра считая) тридцать один год войдут в так называемое Великое Фолио или «Мистера Уильяма Шекспира Комедии, Хроники и Трагедии»? И ответа не будет.
Или будет. Теперь – будет. Смотритель его даст. Но сохранится ответ лишь в закрытых анналах Службы Времени – до поры. А пока она придет (если придет), пусть эти ученые головы продолжают гадать. На то они и ученые, чтобы гадать. А Смотрители – знают.
Впрочем, возможны варианты. Говорите, нет документальных свидетельств того, что Шекспир-актер и Шекспир-драматург – одно и то же лицо? Говорите, не мог человек, не слишком образованный…
(всего-то школа в родном Страдфорде и не ведомые никому «университеты» в так называемые «потерянные годы» – с восемьдесят шестого по девяносто четвертый, о которых – вообще ни строки, ни слова нигде!)…
и к тому же никем из современников не атрибутированный…
(термин, считал Смотритель, вполне подходит для ситуации)…
как Великий Бард, не мог он оставить драматургическое (и поэтическое тоже!) наследие, всего через одно-другое десятилетие после смерти Шекспира-актера признанное гениальным и вот уже восемь веков…
(если учесть, что Смотритель пришел сюда из двадцать третьего)…
признаваемое таковым! Ну не мог!
А почему, кстати, не мог?
Смотритель иного мнения. Мог, считал он. Вот он сейчас смотрит и видит: да мог же, черт возьми! И через час-другой будёт точно знать: мог! Потому что – уже может.
А между тем Кэтрин принесла из гардеробной черное с золотом, как и было приказано хозяином.
С помощью женщины…
(да, вот так, без чьей-либо помощи – непросто было одеться!)…
он натянул лиловые чулки, надел черные короткие штаны, Называемые здесь «аппа-стокс», Кэтрин, став на колени, стянула их у колен шнурами, отчего они превратились в некое подобие фонариков. Потом надел через голову черную, расшитую чолотыми нитями рубаху со стоячим (и тоже богато расшитым золотом) воротником, Кэтрин застегнула на ней миллион (вряд ли меньше) пуговиц. Поверх рубахи надел нечто вроде длинной, до середины бедер, куртки (джеркин), тоже черной, не сходящейся на груди, чтобы не скрывать золотое шитье рубахи, Но и джеркин тоже был расшит золотом по краям и низу, а подпоясал его Смотритель золотой тяжелой цепью, коей спускался к бедру. Туда, в кожаную петельку, Кэтрин вставила колечко от легкой сумки – для всякой всячины, включая денежки. Нуи берет, конечно, тоже черный, но – безо всяких укришений. На ноги – туфли. Испанские. Мягкие, кожанные остроносые. Почти тапочки.
Кетрин, завершив труд, отошла в сторонку, посмотрела на хозяина, склонив набок голову в чепце. Сказала:
– Красиво.
– Сам знаю, – ответил граф сварливо.
Что красиво – знал, верно. Но Смотритель в отличие от графа еще ощущал тяжесть костюма, и его не по-летнему душную плотность и представлял с тоской, как станет потеть в комнате-шкафу, где и в одной тонкой шелковой рубахе сидеть жарковато, а уж к черном с золотом… Но, как уверяют соотечественники графа Монферье, noblesse oblige, то есть положение обязывает, а положение у графа нынче было куда как высоким: он целенаправленно рулил к Началу, то есть, если спрыгнуть с котурнов, собирался начать менто-коррекцию, вполне привычное дело, которое, однако, всегда вызывало по первости некое волнение, отчего и – черное с золотом.
Своего рода праздник. Первый школьный звонок. Первое причастие. Первый поцелуй. Первая брачная ночь. И прочее – по выбору. А следом всегда – будни…
Так и пошел – как на праздник.








