Текст книги "04-Версии истории (Сборник)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Артем Абрамов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Смотритель спал и во сне видел, как работает Уилл. Такой, значит, сон его посетил – глубоко реалистичный. Но Смотритель…
(если бы его разбудили и потребовали объяснить сей sonmium phainomenum, то есть феномен сна)…
привычно знал: даже во сне, в этакой временной отключке (как бы!) он не прерывает менто-контакт с объектом, ибо прерви он его – что бы, любопытно, сочинил Шекспир, который еще не понял и не принял на бессознательном (или подсознательном) уровне проснувшийся (оттого, что разбудили) у него дар? Трудно представить. Это – как ребенку, вдруг впервые пошедшему, требуются поддержка (буквально) и внимательный контроль взрослого: упадет ведь. Потому что не знает, что пошел…
Так что сон Смотрителя был чутким, как у коренного жителя Нового Света, той же Вирджинии, к примеру, который всегда обязан быть начеку: не идет ли «на вы» очередной Колумб, очередной Веспуччи, очередной Писарро или, если ближе к веку шестнадцатому, очередной (и тоже совсем не мирный) британский производитель табачной отравы.
Поэтому, когда Уилл, молчаливо и таинственно скрипевший перьями…
(именно так, именно во множественном числе, поскольку отсутствие привычки водить пером по чистому листу приводило «объект» к массовой порче писчего инструмента)…
вдруг издал бессвязный вопль, вполне подходящий воинам Колумба или Писарро (или надсмотрщикам на табачных плантациях), швырнул остатки очередного пера в угол и уже вполне внятно спросил:
– Ты спишь, Франсуа?
– Сплю, – подтвердил Смотритель.
– Тогда просыпайся, – нелогично заявил Уилл. – Я тебе тут кое-что прочту.
Смотритель открыл глаза и узрел сияющее лицо Шекспира, измазанное почему-то чернилами от волос на лбу до бороденки на подбородке (уж о руках и говорить не приходилось!). Драматург-неофит по-драконьи сверкал очами, улыбался во все свои тридцать два зуба (сохранившиеся в целости до двадцати девяти лет, достижение отменное и нехарактерное для века) и явно ждал, что Франсуа немедленно, заслышав призыв, вскочит с постели и станет слушать классику стоя и в почтении.
Но Франсуа повел себя неадекватно: не вскочил, не замер в ожидании чуда, а лишь спросил сонно:
– Все написал?
– Что и, водяная мельница, что ли? – обиделся Уилл. – На нее вода льется, она и крутится без роздыху. А я – человек.
Простой. В университетах не обучался. У меня мозги к творчеству непривычные, хотя ты с ними точно что-то сотворил… – Тут опять его в восторженность повело: – Ну нет, ну точно! Ну сотворил! Не веришь? Слушай…
Встал в позу, каковая, по его мнению, соответствовала торжественности как момента, так и написанного им текста (как в Натре его учили), и начал.
Смотритель закрыл глаза и слушал.
Он знал текст пьесы, наизусть знал – как и тексты всех остальных пьес Барда, вошедших в Великое Фолио. Он мог сам стать в соответствующую позу и читать с выраженьем то же «Укрощение», и читал, кстати, когда готовился к проекту, и даже заставлял слушать коллег по Службе, подвернувшихся к месту и ко времени (или, с их точки зрения, – не к месту и не ко времени). Но сейчас знакомый до запятой текст казался ему как бы чужим, неуловимо не похожим на знаемый. А он и был не похож, потому что Уилл выдавал еще не канонический вариант, а первый, неотделанный, неотточенный, неотшлифованный, но – тот, тот, тот! Шекспировский! Гениальный – хоть ты умри!..
Смотритель умирать не собирался. Он преотлично понимал, что восторженность автора оказалась помноженной на восторженность его самого, Смотрителя, создателя феномена но имени Потрясающий Копьем, и результат умножения никак не давал быть хоть на йоту объективным.
Да и на кой черт нужна была объективность, если Смотритель слышал волшебное (пусть даже не на самом мелодичном в мире староанглийском):
– Сбылось мое заветное желанье… увидеть Падую, науки сердце… И вот уже в Ломбардию я прибыл… прекрасный сад Италии любимой… Благодаря родительской заботе, благодаря любви ко мне отцовской, я окружил себя твоей заботой, мой Марио, слуга мой самый верный… Родился в Пизе я. И город этот… прославлен именами добрых граждан, среди которых и отец мой старый… Винченцио из рода Бентивольо… А был я во Флоренции воспитан… Я оправдаю все отца надежды, умножив знаньями его богатство… Поэтому я, друг мой, и займусь… наукой философской – той, что миру… дает простое умозаключенье: лишь добродетель – путь к вершинам счастья!.. Что ты ответишь? Прав я или нет?.. Ведь уезжая в Падую из Пизы, считал себя ныряльщиком я смелым, уйти который жаждет в глубину и ощутить ее простор бескрайний…[1]
Он читал довольно долго. На широком подоконнике написан был практически весь первый акт – конечно, не в полном его виде, который помнил Смотритель…
(он помнил и все те купюры, что еще предстоит сочинить новоявленному гению, он запросто мог подсказать их ему, но уж текстовые подсказки автору – не его задача)…
но, как уже говорилось, пьесе – правиться, сочинителю – совершенствоваться.
– Ну и как? – спросил сочинитель, завершив чтение.
Он-то, судя по торжествующему тону, отлично знал – как. Но хотел реакции слушателей (слушателя), как и всякий автор, то есть homo publicus, человек публичный. Тем более – актер.
– Неплохо, – одобрил Смотритель, не поднимаясь с кровати. – Только давай исправим имя слуги.
– Зачем? – не понял Уилл.
– Пусть он будет не Марио, а Транио, – мечтательно, словно вспоминая нечто приятное, сообщил Смотритель, то есть граф.
– Зачем? – по-прежнему не понял Уилл.
– Тебе что – жалко? – сварливо спросил граф. – Ну, вспомнил человек Падую, вспомнил друзей…
– Да на здоровье, – легко согласился Уилл, беря перо и исправляя текст.
А Смотритель облегченно вздохнул про себя: в каноне слугу звали именно Транио. И, не исключено, Уилл и сам бы впоследствии решил поменять имя, поскольку текст, им прочитанный, немало пока отличался от канона, но Смотритель в этом малом случае почему-то решил не ждать милостей от природы в лице воспитанника.
А вообще-то, говоря высокопарно, душа его пела и смеялась, а если попросту, пожиже стилем, то он был невероятно счастлив, как всегда бывал счастлив, когда очередной проект получался даже не по оптимуму, а вовсе по максимуму: что задумал, то и сделал. Задумал он сотворить Шекспира – сотворил. Чем не ровня Создателю?..
И тут он внутренне засмущался, открестился от пошлого богохульства, собрал высокие (и глупые) чувства в кучку и выбросил… куда?., а за окно и выбросил, никто не заметит, там и без них мусора – горы, убирают улицы нерегулярно и скверно. Пустив в себя первый (незваный, но приятный) импульс радости (пополам с жирным самодовольством), он, многажды испытывавший сей импульс, прекрасно знал: это всего лишь – Начало, пусть даже и с прописной буквы, а работа (вся-вся-вся!) – еще впереди, ибо сотворить Гения – лишь холодная техника, коей он (как и его коллеги по Службе) владел отменно, а вот выстроить Миф про Гения – это работенка для сильных духом. То есть: терпеливых, последовательных, небрезгливых, предусмотрительных, изобретательных, толерантных ко всем и всему, общительных, остроумных, неунывающих… а-а, долго продолжать!
Короче, все это – он, Смотритель.
– Что значит – неплохо? – возмутился Уилл. – Гениально! Старик Бербедж умрет от восторга и счастья.
– И кто ж тогда тебя поставит на театре? – поинтересовался Смотритель, поднимаясь наконец с грязной постели и подходя к влюбленному в себя драматургу. – Ну-ка, дай… – Забрал у того листы.
Что это были за листы! Кляксы, размазанные по странице, съезжающие вверх-вниз строчки, плохо читаемые буквы, а ошибки!..
Смотритель был силен в староанглийском…
(стал силен с недавних пор, пока готовился проект)…
и ему, грамотному, тяжко было смотреть на это рукописное творение, он вмиг порадовался, что ни один лист шекспировских рукописей пе дошел (не дойдет) до потомков. Хотя… Нет, Смотритель по-прежнему не собирался, не имел права хоть в малости изменять миф. Просто он также вмиг оправдал подопечного: мало ли в Истории литературы гениев, не друживших с грамотой или чистописанием? Хватает и хватало. И нечего потомкам, которые так и норовят опустить (сбросить с котурнов) любого великого предка, давать для того повод.
Не дошли до потомков рукописи? Так и будет!
А как иначе может быть? История, изучаемая (и почти всегда корректируемая) спецами из Службы, всегда и закольцована во времени. Вот объяснение. Я (Смотритель, к примеру) знаю, что когда-то в прошлом было – так, но, чтобы действительно было – так, я возвращаюсь в прошлое, в момент некоего События, изучаю его пристально и, если ход его не совпадает с известной мне, человеку будущего, Историей, я делаю все, чтобы было – именно так. Если не обращать внимания на автоматную тавтологию (так-так-так, говорит автомат), то я (Смотритель, к примеру) в своем времени изучаю Событие по учебникам истории, а в прошлом являюсь творцом…
(лучше – опосредованным, но бывает – непосредственным)…
этого События.
Как в старой песне: любовь – кольцо…
– Ты же сказал, что хорошо учился в школе, – произнес Смотритель раздумчиво, перебирая исписанные листы. – Трудно предположить…
– Я не говорил, что хорошо, – немедленно отказался Уилл. – Я говорил, что учитель у нас был замечательный. Это правда. А я чистописание терпеть не мог. Да и отец работать заставлял, он у меня – кожевник, так что эти руки… – он повертел ладонями с растопыренными пальцами, – не для чистописания. И потом: я же все, что сочинил, худо-бедно, но написал. И прочел вслух по писаному, ни разу не сбился. Чего ты еще хочешь?
– На самом деле ничего, – ответил Смотритель. – Разве что узнать одну мелочишку: как ты назовешь пьесу?
– Не знаю, – беспечно сказал Уилл. – Может быть, «Бродяга во дворянстве»?
– Ни в коем случае! – перепугался Смотритель. Что-то его эксперимент начал втягивать в себя совсем другие, посторонние, времена, и других, тоже посторонних, людей. Вот и название (почти то же!) грядущей пьесы грядущего Мольера неожиданно всплыло. Что за странные побочные эффекты привычной, даже рутинной уже менто-коррекции? Как бы ненароком не намешать сюда чего не надо… – «Бродяга во дворянстве» – это пошло, дружище Уилл. Это, знаешь ли, как-то очень пофранцузски. А мы с тобой, Mon cher, в Англии. Назови-ка ты пьесу «Укрощение строптивой».
– А кто строптивая? Мелисса?
– Я уж не знаю, кто строптивая у тебя, но в похожей пьеске, что я смотрел в Глостере… скверный текст, кстати, очень скверный, Бербедж прав совершенно… там ее звали, кажется…
– Черт ее знает, не помню. Но, думаю, это – Мелисса и ее стоит переименовать. Скажем, в Катарину.
– Думаешь, в Катарину?
– Думаю, думаю… Слушай, как ты вообще сочиняешь? Где план сюжета? Где список персонажей?.. Ты хоть знаешь, что у тебя дальше произойдет?
– Я же текст той, старой, пьески помню. Более-менее… Но я не хочу повторяться в точности, мне неинтересно. Я пишу новую пьесу, совсем новую! Я только использую старый сюжет, а имена – другие, место действие – другое, слова – другие, мысли – другие. Я же не вор, Франсуа. Ты захотел, чтоб я стал драматургом – я стал им, не так ли? А драматург может воспользоваться старым сюжетом, у которого к тому же и ав ор-то неизвестен. Ведь может, да?
Смотритель спорить не стал. Он превосходно знал, что традиция сюжетных повторов тянулась с библейских времен и до славного двадцать третьего века, из которого он прибыл к Шекспиру. Заметил лишь про себя: как же быстро Уилл ощутил себя драматургом! Словно и не он поутру уверял графа, что слова для него – темный лес, в котором так легко заблудиться бедному актеру. А сейчас, почувствовав власть над словами, уже и не вспоминает, что она – дар. Со стороны. Еще точнее – дар со стороны графа Монферье, французского самородка, умеющего что-то там в мозгах переворачивать, перемешивать, переставлять. И хоть бы «спасибо» сказал…
Правда, на кой черт графу «спасибо»? А уж Смотрителю – тем более…
Но наглость-то, наглость какова! Это тоже – дар, почище умения «что-то там переворачивать в мозгах»…
– Может, – подтвердил Смотритель. – Пользуйся на здоровье.
– Я и пользуюсь, – подтвердил известное Уилл. – «Укрощение строптивой» – это просто песня, это в самое яблочко. Так ты точно думаешь, Катарина, да?
– А кто ж еще более строптив? Не Бьянка же… Тут ты прав: пусть вторую девушку зовут Бьянкой, вполне итальянское имя… Как там у тебя: «Таким путем сердец не покоряют… А не отстанете, так врежу от души вам по балде тяжелым табуретом… и с ног до головы измажу грязью». Это ж она – потенциальному жениху, если я не забыл старый сюжет. Ну просто фурия!
– Ты прав, пожалуй, – задумчиво согласился Уилл. – А больше женщин в старой пьеске не было, и у меня вроде не предполагается… Катарина, конечно, Катарина… – Оживился: – Я второй акт так и начну – с разговора сестер. Бьянка – тихая, нежная, робкая, а Катарина – вихрь! Ну точно: фурия!
Что-нибудь вроде: «Меня терпеть не можете вы, знаю! Все – для сестры! Она получит мужа. А я должна остаться старой девой? Мартышек нянчить где-нибудь в аду?.. А вот вам всем!..» – Он завелся и показал всем (а в действительности – графу) из вестный жест рукой от локтя, который, как не однажды убеждался Смотритель, равно существовал во многих странах во все времена. – Во как славно сказал! Дай-ка я запишу. А то забуду… – И Уилл, снова подняв с полу обломанное перо, припал к подоконнику и записал мгновенно сочиненное на обороте уже исчерканной страницы.
Смотритель успел посоветовать:
– Насчет «А вот вам всем!», Уилл… Мне кажется, для незамужней девушки – это не самый пристойный жест. Ну сделай ее хоть чуть-чуть помягче, поженственней… Как-нибудь так: «А мне остаться старой девой, что ли, и из-за вас в аду мартышек нянчить? Молчите! Сяду вот и буду плакать…»
– Это она-то – плакать?
– Она – юная дева, Уилл. Нормальная девичья реакция.
– Ты полагаешь?.. Ты так хорошо знаешь незамужних девиц? Откуда бы?.. Ладно, будь по-твоему. Но только лучше – так: «Молчите! Сяду вот и буду плакать, пока мне не удастся отомстить!» Характер должен быть во всем. Даже в обещании плакать. Заметь: плакать – от невозможности отомстить. Это по-нашему, никаких соплей!
Он опять швырнул перо и подул на бумагу, чтобы чернила быстрее высохли.
А песок-то я забыл заказать, подумал Смотритель, ну да ладно, завтра продолжим уже у меня в доме, а там я оборудую кабинет писателя по всем правилам, даже глобус прикажу доставить, чтоб видеть, где Падуя, а где Генуя. И где Лондон.
– На сегодня все? – спросил он у Шекспира.
– Есть очень хочется, – сказал Шекспир. – И от вчерашнего – ну ни в одном глазу. Знаешь, я теперь всегда буду сначала надираться как свинья, а утром – за подоконник и писать. Помогает – лучше любого снадобья. И пишется от души.
Не от души, а от меня, все-таки ревниво…
(слаб человек! Даже если он – высокого класса специалист Службы Времени)…
подумал Смотритель. Такое ощущение, еще подумал он, будто я здесь – слушатель, не более чем сторонний оценщик результатов творческого процесса. А то, что я этот процесс запустил – забыто мгновенно! Ну прямо черная, беспросветная неблагодарность, подумал Смотритель. Но унял ретивое, пристыдил себя: это – твоя работа, парень, что на тебя нашло?..
Сообщил Уиллу:
– Работать теперь будешь в моем доме. И пока пишешь, пьянство – побоку. Забудь о чем-либо, кроме пива или эля. И то в разумных количествах – для утоления жажды. Запомни, Уилл: ты пишешь, пока я корректирую… – притормозил на мгновенье: не чужое ли слово? На всякий случай поправился: – пока я контролирую твой мозг. Но как только я сниму контроль, ты снова станешь прежним Уиллом Шекспиром, и если и будешь помнить, что это… – указал на разбросанные по кровати листы, – сочинил ты, то повторить и тем более написать нечто новое не сумеешь. Пока я вновь не подключусь к твоему мозгу. Уж извини, такие у нас будут Правила совместной работы. – Подчеркнул: – Совместной!
– Как-то я не очень улавливаю смысла сказанного, – не без агрессии произнес Уилл.
– Сейчас уловишь, – перебил его Смотритель.
И снял менто-контроль. Ушел из мозга.
Не произошло ничего. Просто ребенок, не поддерживаемым рукой мамы (или папы), плюхнулся на пол. Повторим: он еще не знает, что умение ходить – навсегда.
– Не улавливаю, – повторил Шекспир, но уже менее агрессивно.
Скорее – с недоумением.
Помнит, констатировал Смотритель, память о творчестве осталась и, разумеется, не будет его покидать. Это именно – разумеется, то есть естественно, но пока, в Начале, не слишком хорошо для выстраивания Мифа. Придется (опять же – пока) навязывать ему новую линию поведения, причем – абсолютно несовместимую с его амбициями, которые проявляются слишком явно. Вот вам вопрос на засыпку, мсье Монферье: как убедить самодовольного гения в том, что он на самом деле – гений лишь для избранных знать об этом? А для мира – актер на третьих ролях? Как вбить ему в башку мысль о том, что он никогда не сможет выдать написанное им… (действительно им!)…
за написанное им, pardon за навязчивую тавтологию? Пока меня в нем нет, он действительно – актер на третьих ролях. Всего лишь. Какой угодно: умный, остроумный, легкий на слово (произнесенное), обаятельный, компанейский… Но – актер. А драматург (или берем круче: Великий Бард) – это тоже он, но – плюс Смотритель. Или, если Шекспиру так понятнее, плюс граф Монферье, тайный коддун из далекого Лангедока, имеющий власть над чужими мозгами. Есть власть – Бард. Нет власти – актер. До поры. А когда придет пора самостоятельности – неведомо. У всех по-разному, если собрать опыт Смотрителя… И вот он бьет себя в грудь и кричит: это я написал, Бард – это я! А ему со всех сторон: ну-ка докажи! Вот тебе бумага, вот тебе чернила – пиши, Бард. И что? И ничего…
Есть утешение, которое – правда: пока. Пока ничего. Малыш учится ходить. Но опять же пока (треклятое слово!) не следует говорить ему это, обнадеживать не надо, чтобы процесс запуска Мифа не сбоил, чтобы все было достоверно для всех участников этого процесса. А потом, когда та самая пора явится и Уилл поймет, что умеет ходить сам, Миф станет единственно возможной для него реальностью, войдет, как говорится, в плоть и кровь.
Поймет ли он, если ему все это объяснить… как?., так, как уже было – на пальцах, объяснить – правду? Сейчас – не поймет. Потому что не поверит. Не захочет поверить. Не сможет. И будет хватать предложенный борзыми поднатчиками лист, и брызгать чернилами, и пытаться выдавить из себя что-то истинно шекспировское, но – увы, чуда не произойдет. Потому что процесс обучения пешему самостоятельному ходу требует некоего времени, а управляющий чудом (читай: Смотритель) может управлять им лишь один (читай: граф Монферье) на один с Бардом. То есть, конечно, технически ему, Смотрителю-графу, все равно, сколько вокруг свидетелей. Да хоть полный «Театр» мастера Бербеджа! Но Мифу-то не все равно. По Мифу, актер Шекспир еле-еле расписываться мог, как свидетельствуют шесть (всего шесть!) его личных автографов, дошедших до потомков. Посмотришь: ну, курица лапой корябала!
Кстати, сравнение вполне соответствует его почерку на рукописи «Укрощения»…
Поэтому у Смотрителя есть два варианта.
Первый. Допустить позор. Дать возможность Уиллу самому осознать несложную в общем-то истину: Великий Бард оживает в нем лишь тогда, когда этого хочет маг Монферье. Если сделать это побыстрее, пока дар не прижился в гениальной теперь башке, все сложится убедительно. И тут же – вывод (для Уилла) из первого варианта: смириться с зависимостью и получать удовольствие. То, что удовольствие имеет место, Шекспир не сумел и откровенно не хотел скрыть – во время первого опыта. А когда Уилл осознает дар своим, он уже и Миф будет считать своим. И осознание дара не станет опасным для Мифа.
Да и не сидеть же Смотрителю рядом с объектом два с лихом десятилетия!..
Второй вариант. Не допускать никакого позора…
(тем более что о притязаниях актера Шекспира на роль Великого Барда в воспоминаниях его (Барда, а не актера) современников – ни слова)…
и внушить Уиллу (та же менто-коррекция) запрет на… на что?., на всякие public relations драматургических проектов, созданных под влиянием графа-умельца. То есть задать ему такой алгоритм действий: сочинил, выбросил из головы мечты о славе, принес сочиненное в театр… А остальное – забота Смотрителя, то есть графа. Если кратко, то под остальным следует понимать рождение, культивирование и раскрутку мифа о Потрясающем Копьем.
По мысли Смотрителя, второй вариант сегодня был оптимальным. И для его героя, то есть Уилла, и для его создателя, то есть графа Монферье.
Но оптимальный не значит лучший. Поживем – увидим…
Но Уилл не умел просчитать варианты. Уилл не умел и смириться с тем, что он пишущий и он наслаждающийся жизнью в остальное, свободное от обретенного творчества время не суть один человек. Ну обидно стало мужику! И он рванулся к спасительному подоконнику, уцепил пальцами еще пригодное к работе перо, яростно обмакнул его в чернила и… И – ничего! Как замер над листом, так и сидел, замерев, минут пять (хватило терпения!), а потом поднял на Смотрителя глаза, полные совершенно не мужских слез, и произнес потерянно:
– Я не могу…
Смотритель не стал щадить подопечного.
– Я же говорил тебе, – жестко сказал он. Убежденно считал: глупо утешать бредущего по пустыне явлением миража с пальмами и фонтаном. – Я же говорил тебе, – повторил с нажимом, – что первое время ты сможешь творить только тогда, когда я буду рядом…
– Ты же рядом! – отчаянно перебил его Уилл.
– Когда я буду в твоей голове, – поправился Смотритель.
– И сколько это – первое время?
– Не знаю. Может, год… Может, больше… Потерпи, Уилл.
Убей меня, но я не понимаю, как ты это делаешь! Это тайна величайшая… Но вот чего я боюсь: ты же знаешь, что бывает с людьми, которые уличены в колдовстве…
Попытка шантажа? Любопытный поворот сюжета. Неужто юноша Шекспир хуже, чем полагал Смотритель? Подлее, например. Или мстительнее…
– А ты расскажи обо мне, – недобро усмехнулся Смотри тель. – Вон собор Святого Павла… – Он кивнул на окно, за которым, однако, никакого собора видно не было, далековато он располагался от дома Уилла. – Пойди к настоятелю и ра скажи: так, мол, и так, есть здесь один граф из Франции, который адским колдовством своим заставляет меня писать отличные пьесы для театра. Тебе, допустим, поверят. Даже что отличные – поверят. Только вряд ли качество пьес сыграет хоть какую-то роль. Время католических костров, как мы вспоминали, в просвещенной Англии закончилось, но время-то протестантских еще тянется, если иметь в виду любимое занятие церковников – охоту на ведьм. Мы с тобой неплохо будем смотреться бок о бок на горящей поленнице…
– Что ты такое несешь, Франсуа! – вскричал (другого, менее банального, слова и не подобрать!) Уилл. – Я не предатель!.. – замолчал, уставился в стену мимо Смотрителя, что-то пытался там высмотреть. Может, отблеск костра… А может, складывал очередные слова в очередные фразы – в уме. И сложил наконец: – Я ж все понимаю, Франсуа. Ты даришь мне возможность радости, потому что я теперь точно знаю: красиво складывать слова во фразы, чтобы они пели, смеялись, негодовали, кричали, плакали… да не перечислить всего!., это – сумасшедшая радость для меня. Я так чувствую, что сумасшедшая, потому что, когда писал, мне казалось: все, схожу с ума… Твой дар… не хочу даже думать, откуда он!., твой дар подарил мне мой дар. Спасибо за него Господу и тебе, Франсуа. Пусть этот дар останется со мной. Я потерплю, сколько надо. Мне очень не хочется терять его… А слава… Да что с нее взять? Деньги? Их почти не платят авторам, а что платят – на то не проживешь по-человечески. Аплодисменты? Так они – актерам. На улице узнавать станут? Ох, да меня и без того узнают, особенно – женщины… Только один вопрос, Франсуа, ответь. Я буду отдавать написанное Бербеджу, это понятно. А что я ему должен говорить? Кого мы назовем автором?
Наконец-то разумный вопрос. И вовремя.
– Как ты думаешь – кого?
Шекспир замялся.
– Если мне вес равно никто не поверит, будто автор – я, то, может, сыграть в открытую?
– Это как?
Смотритель понял Уилла, но нарочно переспросил: хотел услышать ответ именно от него. Даже не ответ – решение. Вступление к Мифу.
– Давай сыграем в игру со всем светом. Давай устроим так, что автор вроде есть, вроде я его знаю, но вроде и не знаю, а лишь прикидываюсь, что знаю, а всем говорю, что не знаю. И все мне не верят. Не верят, что знаю, и не верят, что не знаю.
Очень круто завернул.
– А попроще – никак? – полюбопытствовал Смотритель.
– Попроще? Можно. Давай назовем автора моим именем, но не совсем моим. Будто бы он – я, но и не я, потому что другое имя. Говорю же: игра.
– Какое имя?
– Мое. Шекспир. Но напишем не как оно у меня пишется, а как Потрясающий Копьем.[2] Согласись: красиво.
– Соглашусь. Красиво, – сказал Смотритель, несколько потрясенный. Не копьем, конечно, но очередным естественным совпадением реальности и Мифа. – И это будет наша с тобой игра. Мы одурачим и Англию, и Францию, и весь мир – на сотни лет вперед!
– При чем здесь Франция и весь мир? – удивился Уилл. – Я про Лондон…
– Твое дело – писать пьесы, а Лондон – это уж я беру на себя. Зуб даю: Лондон у нас встанет вверх тормашками.
– Хочу посмотреть, – счастливо засмеялся Уилл. – А когда ты позволишь мне продолжить «Укрощение строптивой»?
– Завтра, друг мой. Завтра с утра. А пока пойдем-ка мы в хороший трактир, ну, например, в «Утку и сливу», и поедим как следует. Пожалуй, пообедаем уже, поскольку завтракать – поздновато. Пойдем, пойдем, не смотри на корзину голодным взором. У тебя вон даже стола нет. Не на коленях же нам тарелки держать.
– Тарелок у меня тоже нет, – сообщил Уилл.
– Тем более, – сказал Смотритель. – Помоги мне надеть эту сбрую… – он пнул носком башмака джеркин и золотую цепь на полу, – и – в путь.








