Текст книги "04-Версии истории (Сборник)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Соавторы: Артем Абрамов
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 43 страниц) [доступный отрывок для чтения: 18 страниц]
На сей раз не стал изображать из себя королевского мушкетера, отменил верховую езду, заказал наемную карету и мощно протрясся полсотни миль до Кембриджа, проклиная себя, сам проект, всех лордов Англии и медленное время, которое еще не подарило путникам рессоры, безмерно езду облегчающие, и что от верховой езды отказался.
Больше трех часов дорога заняла. Выехал рано, прибыл в исторический университетский городишко к полудню, отпустил возницу и отправился на поиски дома, который снимал Рэтленд-младший.
Искать долго не пришлось, подсказали путь добрые прохожие, да и городок-то был совсем махоньким по сравнению со столицей. Дом оказался весьма скромным, хотя и о двух этажах, но совсем не шел в сравнение с Бельвуаром, родовым гнездом Рэтлендов, расположенном в графстве Лейстер. Между прочим – неподалеку от знаменитого Шервудского леса, где, как говорят очередные мифы, правил в незапамятные времена свою вольную охоту народный заступник Робин Гуд.
Смотритель в Бельвуаре еще не бывал…
(знакомство с юным Роджером Мэннерсом, графом Рэтлендом, только ожидалось)…
но, еще готовясь к проекту, проглотил массу информации о замке, включая его графические изображения.
Но уверен был: придет срок – побывает, куда денется.
Его ждали.
Очередной слуга…
(одетый намного скромнее своего коллеги из лондонского дворца лорда Берли)…
провел его на второй этаж, открыл перед гостем довольно обшарпанную дверь и, даже не представив его, удалился, шаркая ботинками со смятыми задниками. Провинция – она вон и особ высшего света опрощает, если судить по жилью и обслуге, да еще, похоже, в Кембридже не светскость ценится, а ум и знания. Хотелось бы верить.
Смотритель оказался в типичном кабинете, где роскошь напрочь отсутствовала, зато царствовали как раз знания, то есть стены кабинета были уставлены высокими, до потолка, шкафами, в коих стояли книги. Поистине множество книг для времени, в котором книгоиздатели еще не могли похвастаться ни количеством авторов и названий, ни тиражами. Идиллия интеллекта немедленно продолжилась: за столом сидел второй граф Эссекс, то есть Роберт Девере, самый старший в компании и самый самостоятельный…
(он был ровесником Шекспира)…
и что-то сосредоточенно писал…
(в отличие от ровесника – аккуратно)…
то и дело заглядывая в толстый, оплетенный кожей том in folio, лежащий перед ним на столешнице. На узком, обтянутом синим штофом диванчике лежал третий граф Саутгемптон, то есть Генри Ризли, и читал не менее толстый том in quarto, установив его на груди. Фрэнсис Бэкон стоял у книжного шкафа на деревянной невысокой табуреточке и стоя листал очередной толстый том, время от времени произнося вроде вслух, а вроде и про себя: «Дьявольщина, дьявольщина». Что он имел в виду под дьявольщиной – бог знал. А юный пятый граф Рэтленд, то есть Роджер Мэннерс, сидел с ногами на подоконнике, ничего не читая, а целеустремленно и размеренно плюясь во что-то за окном. Окна кабинета явно выходили на улицу, параллельную той, с которой вошел Смотритель, иначе какой-нибудь из плевков наверняка угодил бы ему на берет.
Вот такую идиллическую картиночку узрел граф Монфс-рье, некоторое время стоявший в дверях незамеченным. Узрел и опять же некоторое время соображал: то ли ему оповестить о себе…
(раз слуга здесь для чего-то другого придуман)…
чем-нибудь куртуазным вроде: «Приветствую эту обитель ума!»…
(чему плюющийся Рэтленд весьма соответствовал)…
то ли повернуться и уйти, как и был, незамеченным. Не то чтобы ему не понравилась эта навязчиво университетская (все показательно овладевают знаниями прямо наперегонки плюс один, для комплекта, лодырь!) обстановка, но он вдруг ощутил на плечах все долгие и не самые легкие годы Смотрителя, значительно превышающие сопливый возраст графа Монферье и уж тем более совсем сопливых Ризли и Мэннерса, ощутил и подумал: надо бежать! Но тут же одернул себя, трахнув, фигурально выражаясь, по башке, вспомнил семнадцатилетнюю умничку Елизавету-без-роду-и-племени, увидел умного и тонкого (чем был славен в обществе) Эссекса, не чурающегося юных приятелей, младших его лет на десять…
(ну ладно – Бэкон, тот – воспитатель юных по службе)…
и уж точно не реферат для преподавателя сочиняющего, вспомнил, увидел, легко вернулся в шкуру двадцатипятилетнего графа…
(возрастная серединка между Эссексом с Бэконом и Ризли с Мэннерсом)…
и произнес обычное и обычным тоном – без пустых аффектаций:
– Рад видеть вас, господа.
И господа мгновенно оторвались от своих высокомудрых занятий, Саутгсмптон вскочил с диванчика, безжалостно отбросив на пол книгу, и подскочил к гостю, обнял его, чмокнул в щечку…
(вызвав у Смотрителя секундный и чуждый его профессии приступ мужской брезгливости)…
и сообщил:
А вот и замечательный граф Монферье, друзья, кто не знаком.
Да, пожалуй, только я и не знаком, – сказал, улыбаясь, Рэтленд, соскакивая с окна и идя к Смотрителю. – Слышал о вас, граф. И представьте – только хорошее.
Не успел я пока показать плохое, – засмеялся Смотритель, уже не вспоминая о своих дурацких колебаниях…
(узнали бы в Службе – высекли бы!)…
уже намертво превратившийся в графа. – Но это, как вы понимаете, граф, вопрос времени.
– Все плохое в самих нас, – томно заверил его Рэтленд, – есть лишь изнанка хорошего, и глупо быть недовольным изнанкой одежды, когда ты носишь ее не снимая. Так что, граф, время не властно над нашими ощущениями, ибо они мгновенны, а жизнь длинна.
– Разум человека жаден, – сообщил Бэкон с лестницы.
Поставил folio на полку, спрыгнул на пол, подошел тоже обнять гостя. – И в этом беда человека. Он полагает, что вечность мира – рядом и вокруг него, поэтому дотягивается разу мом лишь до конечного и видного. А вечность-то потому и вечность, что нет ей пределов, подвластных разуму.
– Это ты к чему? – полюбопытствовал Эссекс, не вставая из-за стола и даже пера не откладывая, а лишь помахав им гостю: мол, привет-привет, мысленно – с вами.
– К тому, что жизнь и вправду длинна, но отнюдь не бесконечна, – пояснил Бэкон.
– А это ты к чему? – настаивал Эссекс.
И все терпеливо молчали, ожидая развязки и вывода.
– К тому, что пора отложить книги, они от нас не уйдут, а от гость может уехать, и ведь уедет, подлый, поэтому все сразу встают, надевают пристойное и идут в трактир.
– Логично, – подытожил Эссекс. – Вот что значит настощий ученый! Следите за его мыслью, граф, пока он жив и с нами. Она прихотлива, но весьма конкретна.
– Уж куда конкретнее, – сказал несколько ошарашенный услышанным граф Монферье, простой французский провинциал, не привыкший к таким заковыристым поискам истины. – А более длинного пути к теме похода в трактир не могло статься?
– Могло, – сказал Бэкон. – Хоть до вечера. Но вывод был бы все тот же: необходимо отметить встречу хорошей выпивкой. Так чего тянуть зря? Или у вас, граф, есть иные желания?
– Иные – есть, – честно сообщил граф, потому что они действительно были, но не у графа, а у Смотрителя. Разница есть, но общего больше. – Однако они, иные желания, суть продолжение вывода, которым вы меня искренне обрадовали. То есть все, что я, малообразованный провинциал, хочу выспросить у вас, многомудрых любимцев Мнемозины, я могу выспросить за пиршественным столом. Где, кстати, этот стол?
– В двух шагах, – засмеялся Эссекс, аккуратно уложил перо на серебряную подставочку, посыпал песком исписанный лист и только тогда встал. – Трактир «Вол и муха», существа в названии плохо сочетаемые…
– С точки зрения вола, но не мухи, – быстро вставил Рэтленд.
Эссекс не обратил внимания на вставку, продолжил, как говорится, через запятую:
– …но это никак не отражается на трактирной кухне. Она отменна. Господа, вы все – мои гости!
Слово сказано. Но мало ли что сказано! Пусть Эссекс думает, что хозяин – он. Если расплатиться за обед – да на здоровье! А вот начать Игру под названием «Миф о Потрясающем Копьем» – это, извините, дело Смотрителя, он тому делу хозяин и есть.
Что значит университетский воздух! Никто из друзей даже не подумал набросить на плечи какую-нибудь приличную одежду, даже легкого дублета, а все, ничтоже сумняшеся, отправились на обед прямо в белых шелковых рубахах и с непокрытыми головами…
(погода позволяла, а светский этикет временно молчал в тряпочку)…
поэтому граф Монферье смотрелся рядом с братьями по классу (классу эксплуататоров, вестимо) этаким пестрым и напыщенным павлином среди белых лебедей. Берет, правда, снял и засунул за пояс.
А в трактире сбросил и джеркин, оставшись в такой же, как у всех, белой рубахе.
– Ну ладно – я, – сказал он, когда первые кубки были выпиты и на душе сделалось легко и привольно, – я сюда с тайным умыслом ехал, с желанием ближе пообщаться в вашем лице… или все-таки лицах?., с завтрашним днем Англии, pardon за высокопарность, но меня несет. А что вас свело здесь всех вместе теплым летним днем в середине недели? Допустим, Роджер и Генри должны посещать занятия, допустим, это их крест. Допустим, Фрэнсис ищет здесь некую книжную мудрость, которая почему-то отсутствует в лондонских библиотеках, тоже допустим. Но вас-то, Роберт, вас, человека практически государственного, какая нужда сюда привела? Эссекс засмеялся:
– Государственное дело, Франсуа, что ж еще!
– Государственная тайна?
– Нет, Франсуа, никакой особой тайны. Мне нужно в течение ближайших трех-четырех дней побывать у некоторых… скажем так, жителей графств Кембридж и Ноттингем. Кое-что спросить, кое-кому ответить. Рутина, Франсуа… А вот что вас заставило трястись в карете? Вряд ли только простое желание пообщаться с нами: всех нас еженедельно можно застать в Лондоне. Значит, желание непростое. Откройте вашу негосударственную тайну.
Тут все разом отвлеклись от диспута, налили, подняли, прокричали «Виват!», выпили, заели хорошо прожаренной бараниной, вытерли жирные пальцы о свежие салфетки. Хорошим оказался трактир, прав был Эссекс, хорошая кухня, хорошее пиво, хорошие салфетки, хорошая пауза получилась между вопросом Эссекса и ответом Монферье, нужная пауза.
Но и ей конец настал.
И граф ответил, как в омут нырнул:
– Хочу с вашей помощью создать и выпустить в лондонскую жизнь Призрак Театра.
Повисло молчание.
Расхожий штамп. Никто никогда не видел, как молчание висит, а Смотрителю повезло: оно именно висело синеватым дымом над мокрым от пива деревянным столом, висело не колыхаясь, как будто гулявший по залу сквозняк в этот миг как раз прекратил гулять и дал молчанию замереть.
– Странная шутка, – сказал Бэкон.
Он, похоже, решил сгоряча, что принявший крепкого пивка на слабую французскую грудь Монферье издевается над его позавчерашними умозаключениями, над его чеканными формулировками про четыре группы (или типа, или вида…) призраков.
– Я и не думал шутить, – ответил Смотритель. – Я серьезен настолько, насколько требует ваша теория. Что осаждаети накрепко пленит умы людей? Четыре вида призраков, утвердили вы, и я восхитился точностью и емкостью идеи. Но более других меня заинтриговал четвертый из них, поскольку своим собачьим нюхом я учуял в нем возможность Большой Игры. Призраки театра рождаются в нас от вымышленных миров сцены. Вы назвали их фальшивыми. Но признались, что они, Призраки театра, немало довлеют над вашими чувствами. Почему так? Насколько позволяет моя бедная сообразительность, они сильны, потому что… уж извините!., потому что приятным нам. Их призрачность, их фальшивость не суть отрицательные качества. Полагаю, вы, Фрэнсис, просто холодно констатировали факт. Но разве не призрачен по сути своей любой праздник? Я не имею в виду, конечно же, праздники Святой Церкви, упаси меня бог!.. Но другие, далекие от религии, например – праздник превращения винограда в вино в моей родной Франции – разве он не прекрасен? А представьте себе праздник урожая в Англии. Или праздник бешеных быков в Испании? Да мало ли таких!.. Но знаете, что их сближает? Все они изначально театральны. А почему? Да потому что чувство театральности у древнего homo sapiens'a, у нашего общего прапрапращура, возникло раньше, чем, например, чувство прекрасного. Иначе говоря, театральность для человека преэстетична…
Это звучало красиво, но было чужим. Когда где-то у кого-то Смотритель вычитал идею преэстетичности театрального, запомнил, потому что идея показалась занятной, и сейчас выкладывал ее на стол, как козырь в игре…
(а ведь в Игре и выкладывал!)…
ибо к месту она пришлась.
– Объясните, сэр, – потребовал Бэкон.
Остальные молчали. Даже жевать прекратили. Понимали: что-то готовится, что-то наверняка любопытное и, быть может, грандиозное – под стать им всем, кто молчал в ожидании, под стать их лихим и рисковым характерам…
(такой характер, не к столу будь сказано, приведет довольно скоро одного из них к позорной смерти от руки палача)…
под стать их пониманию Игры.
– Извольте, – сказал Смотритель. – Возьмите неграмотного голого дикаря в какой-нибудь Африке или в Новом Свете. Он не читал Сократа или Гомера, не знает разницы между трагедией и комедией, но он на уровне инстинкта играет в театр. Протыкает себе уши или нос, вставляя туда кусочки кости слона. Раскрашивает лицо и тело. Вешает на себя бусы из камешков или щепок и тоже раскрашивает их. А танцы дикарей! А их ритуальные песнопения! Полагаю, вы знаете о них…
Смотритель рисковал, и риск сей тянулся опять от торопливости Службы, от того, что не успел он досконально изучить Время, в которое шел. Ну Африка открыта, обживается, как и Новый Свет, – это известно, а известно ли каждому из его новых приятелей и будущих (обязательных!) партнеров по Игре о том, как живут дикари в Африке и в Новом Свете? Бог знает, но не Смотритель.
Он рискнул…
(риск-то невеликим был: ну не знают эти, зато другие знают. Граф Монферье, например)…
и не проиграл.
– Он прав, – сказал Эссекс Бэкону. – Я читал и видел рисунки.
Я тоже, – сказал Саутгемптон. – Да вы все должны помнить: Рэдфорд в прошлом году рассказывал у Пембруков, он тогда только-только вернулся из южной Африки…
Помним, – подтвердил Рэтленд, – как же не помнить старину Рэдфорда! Он прямо свихнулся на этом своем путеше ствии…
– Но преэстетичность театральности – это уж слишком… – засомневался ученый-в-Бэконе…
– Не настаиваю, – отозвался Смотритель. – Пусть чувство театральности считается составной частью необъятного чувства прекрасного. То есть введем это понятие в эстетику и – дело с концом. Не в терминах суть.
– И в терминах тоже, – не захотел сдаться ученый-в-Бэконе.
Но Смотрителя уже несло дальше.
– Раз вы настаиваете на своем, я тоже от своего не отступлю. Возьмем животных. У них, вы не возразите мне, никакого чувства прекрасного нет и быть не может. Все прекрасное им дала природа. Но она же дала им и чувство театральности. Как, например, петух обхаживает кур, кто видел?.. – Ответа не по лучил, но не остановился. – Это ж театр! Он – премьер, разодетый в пух и прах, он квохчет свой монолог, а жалкие курочки жмутся к стене и ждут, на ком он остановит внимание. И это вместо того, чтобы сразу, не тратя время и силы, приступить к делу, pardon за вульгарность… А борьба львов за право обладать львицей… – Тут Смотритель резко тормознул, поскольку понял, что зашел за черту. Если «старина Рэдфорд» мог рассказывать о внешнем виде африканских дикарей, то брачные драки самцов-львов он видел вряд ли. А даже до примитивного cinema еще четыре столетия топать.
Но был тут же пойман точным Эссексом.
– Откуда вы знаете об этом? – почему-то с подозрением спросил граф.
В чем он подозревал Монферье? Во вранье?.. Скорее всего. Не в принадлежности же к Службе Времени, в самом деле!..
– Я был в Африке, – скромно сказал Монферье, подтвердив тем самым правоту Эссекса – про вранье.
Но и опровергнув ее, поскольку в виду имелся не граф Монферье, а Смотритель, который Африку повидал в разных местах и в разных временах (если позволительно так выразиться).
– Когда успели?
– Уже три года прошло с тех пор… – Фраза прозвучала с ностальгической ноткой, что намекало на дивные воспоминания, которых у сидящих за пиршественным столом, увы, нет. – Я много путешествовал, друзья. А в итоге где я? В Англии. В прекрасной Англии, в единственном месте, где сегодня может ожить призрак театра. Один из многих, да. Но такой, который потрясет мир.
– Мир? – переспросил Эссекс.
– Мир, – подтвердил Смотритель. – Я прекрасно понимаю, что понятие «призраки» – чисто философское, и конкретно к театру… к «Театру», «Куртине» или «Розе» с «Лебедем»… не относится. Но театр как явление вполне, на мой взгляд, отвечает философской идее Фрэнсиса. Он влияет на формирование стереотипа мировосприятия у человеческой особи, в частности, и у общества в целом. Последнее – если при зрак устойчив и социальный миф, который им формируется, экстерриториален.
– Это как? – не понял Рэтленд, внимательно, чуть рот не открыв, слушающий Монферье.
– То есть одинаково воспринимается в Англии, во Франции, в Испании… Короче – везде, – объяснил, как отмахнулся, Бэкон.
Он тоже слушал очень внимательно, как, впрочем, и все. Казалось, никто не ожидал от веселого и на первый взгляд непритязательного (интеллектуально) француза таких философских изысков, что привычны для Бэкона или, на худой конец, Эссекса, но пока недостижимы юным Саутгемптону и Рэтленду. В семнадцать – недостижимы, а в двадцать пять, оказывается, – вполне, вполне… Есть к чему стремиться… Конечно, подлый вопросик мог всплыть, такой, например: откуда француз всего поднабрался, если он то и дело мотается по свету? Не в Африке же, не от дикарей же… Но вряд ли, даже всплыв, этот вопросик надолго задержался на поверхности: в славной кембриджской компании ни глубокие знания, ни артистическое… (вот вам свой, домашний призрак театра!)… умение ими свободно оперировать не являлись чем-то удивительным. Так что как всплыл, так и утонул. А Смотритель увлеченно продолжал: – Поэтому я и говорю не о Лондоне, не о Париже или Мадриде, а о целом мире. Призраки, как известно, живут долго, если не вечно. В каждом родовом замке их – толпы. Призрак Театра, как философское явление, тоже вечен, если все же согласиться со мной и счесть театральность врожденным свойством человека и человечества. Но я предлагаю вам не философию, а Игру.[3] Вернее – Великий Розыгрыш. Я предлагаю вам разыграть для начала Англию, а там, если все удастся, розыгрыш захватит всю Европу, я уж не рискую дальше заглядывать. предлагаю вам совместный проект, который никто, кроме нас с вами, не сумеет воплотить в жизнь. Никто, потому что не хватит ни фантазии, ни азарта, ни терпения, ни знаний. Ни таланта, наконец! А нам хватит!.. Я давно об этом думал. Но знакомство с вами, милорды, да еще и удивительно вовремя… вовремя – для меня!.. сформулированная Фрэнсисом идея… да просто термин, данный им!.. все это, вместе взятое, заставило меня, как вы, Роберт, сказали, протрястись вечность в препоганой карете по препоганой дороге от Лондона до Кембриджа и спросить вас: ну что, играем?..
Он намеренно ничего толком не объяснил. Он хотел ошарашить их, зацепить натиском, яростью, азартом, с которыми он нес вслух всю эту псевдофилософскую, псевдонаучную чепуху. Ом хотел заставить их обалдеть от услышанного и непонятого. Он хотел, чтобы они задавали вопросы – наперебой, бегом, отталкивая друг друга локтями.
И тогда бы он все спокойно им объяснил. Что мог.
Молчание опять решило зависнуть, но Смотрителю оно не мешало. Он самостоятельно отпил пивка, отломтил от бараньей ноги на серебряной тарелке шмат мяса и запихнул его в рот целиком, лишив себя на некоторое время дара речи.
Впрочем, время у него было.
Ребятки переваривали услышанное, но (слаб человек!) не отказывались от возможности попереваривать и съеденное. Вместо того, чтобы немедленно атаковать графа Монферье вопросами, они молча (молча!) повторили его действия, то есть хлебнули пива и заели мясом.
И только после этого тихого бытового действа, то есть прожевав и проглотив прожеванное, Эссекс спросил:
– Все это очень интересно, Франсуа, но я как-то не очень понял: в чем смысл игры, на которую вы нас подбиваете?.. И, похоже, мои друзья тоже в некотором недоумении…
Юный Рэтленд, опасаясь, что француз обидится, счел необходимым объясниться:
– Вы не думайте, мы не против игры в принципе. Мы все – Игроки с большой, надеюсь, буквы. Да что говорить! Всяк, кто учился в Кембридже, игрок по жизни – душой и телом. Но правила, сэр, расскажите нам правила – это раз. И два: в чем наш профит? Что мы можем выиграть в вашей Игре?
Смотритель ждал вопросов и дождался. Именно тех, которые и должны были выскочить первыми.
– В нашей Игре, – поправил он Рэтленда. – Один я не сделаю ничего… А вот что мы можем выиграть?.. – медленно, растягивая паузы между словами, переспросил, эдак раздумывая над глубинной сутью вопроса. И выдал в ответ не менее глубинную суть: – Бессмертие, милорды, личное бессмертие в Истории, потому что род каждого из вас бессмертен в ней поопределению. Но личное бессмертие, как известно, могут принести лишь две сферы деятельности… успешной, разумеется, хотя и позор может прославить, но кто к нему стремится, хотел бы я знать. Итак, первое, что может вписать чье-то имя в Историю, это – война. Победная, разумеется, и, разумеется, не для толпы, а для лидера. А второе… Второе, милорды, это – слово, оставленное на чем-то материальном. На скрижалях, например. Или на папирусе. Или на бумаге. Или на чем-то, что когда-нибудь бумагу заменит…
– Вы предлагаете нам сочинительство? – Тон Саутгемптона был высокомерен. – Мы и без вас играем в такую игру, но не думаем о бессмертии.
– Потому что плохо играете, – честно и нелицеприятно заявил граф Монферье. – Бездарно, господа, играете. И не думаете о бессмертии. Скажете: для бессмертия нужен гений? Скажете: Гомеры или Аристофаны не рождаются толпами?.. Верно. Но у меня есть для вас гений. Живой. Во плоти и крови. Да, всего один. Но для нашей Игры только один и нужен.
– Что это за фрукт? – быстро спросил Рэтленд.
Похоже, он более других поверил французу и заинтересовался идеей призрака.
– А вот это, милорды, тайна. Причем – не моя. Настолько не моя, что я ею просто не владею. Не знаю. Я лишь простой водонос на дороге от Источника к жаждущим, но хода к самому Источнику я не ведаю.
– Красиво излагаете, – усмехнулся Эссекс. – Тогда у кого же вы берете воду, сэр, если использовать вашу цветистую метафору?
– Не знаю, милорды.
Не утверждать же, в самом деле, что к «источнику» ходит Уилл Шекспир, общительный актер на вторые роли из труппы Бербеджа, а качает воду некто Смотритель, явившийся из двадцать третьего века!
– Тогда в чем же здесь игра? – В голосе Рэтфорда слышалось разочарование мальчишки, которому посулили футбольный мяч и пропуск на поле, а потом показали кукиш.
– В текстах, милорды. В гениальных текстах.
– Они есть?
– Уже есть.
– И много?
Вопросы посыпались ото всех четверых.
– Полагаю, дня через два-три я смогу показать вам первую пьесу.
– Первую? Будут еще?
– Будет столько, сколько мы посчитаем нужным – чтобы сотворить Гения. Одного. Согласитесь, Гений в одном экземпляре вряд ли сможет даже за всю жизнь написать более трех десятков действительно гениальных пьес.
– А почему театр? Почему не философия?
– Потому что Источнику нельзя приказать, чтобы из него текла не вода, а, например, молоко.
– Но получается, что Гений уже есть, некий неизвестный ни вам, ни нам Гений. При чем здесь процесс сотворения?
– При том, что любому Гению необходимы условия, что бы предъявить миру свою гениальность.
И опять: не рассказывать же собеседникам о том, какое значение в «раскрутке» любого проекта имеет профессия под условным названием «public relations».
– А сам он, ваш Гений, ничего предъявить не может? Прежние гении никого, насколько я знаю, на помощь не звали…
– Эти условия будем создавать ему мы?
Два вопроса подряд. Отвечать по мере поступления.
– Сам – не может. Уж не знаю, как в Англии, а во Франции человеку низкого происхождения трудно пробиться в гении. Да и кто из высокородных поверит всерьез, что некий простолюдин может быть умнее, образованнее, остроумнее, да просто талантливее его, высокородного? Не говорю о присутствующих, но об остальном свете скажу: никто. В голову не уложится: как так – из грязи да в гении! Снобизм, увы, в нашей с вами среде сильнее здравого смысла, согласитесь, милорды… Поэтому необходим авторитет сильных мира сего, чтобы предъявить Гения urbi et orbi и убедить urbi et orbi, что перед ними – Гений. Ответил?
Ответил. Но не исчерпывающе.
– Нашего авторитета хватит, чтобы назвать имя Гения, из какой бы грязи он ни выполз. Поверят.
– А вы мне поверите?
Это был вызов. Продуманный. Заранее. Смотритель исподволь подвел собеседников именно к этому простенькому вопросу, на который, по его мнению, ответа не имелось.
А они ответили – нестройным хором:
– Поверим… Почему бы и нет… Вам, граф, – несомненно… Имя, имя!..
И тут Смотритель выбросил на стол (все тот же – мокрый от пива, заставленный грязными тарелками, замусоренный стол в трактире «Вол и муха») последний козырь. Может, туза. А может, валета. Не важно – что. Важно, что больше козырей ни у кого не было.
– Все-таки хотите имя? Вырываете из меня чужую тайну? Не пожалейте, милорды. Но раз требуете – извольте. Имя Гения – Уилл Шекспир, рожденный в Страдфорде, актер труппы Джеймса Бербеджа. Мое слово!
И опять повисло молчание. Висеть ему не перевисеть. Стоило предположить, что шумный трактир «Вол и муха» за всю свою историю не видал за своими столами таких задумчивых посетителей. Не пиво бы им пить с бараниной вперемешку, а нектар цедить и заедать, естественно, амброзией, поклоняясь не приземленным Мельпомене с Талией, а возвышенным Урании с Каллиопой.
– Быть не может! – воскликнул Эссекс.
– Бред, – сказал Бэкон.
– Не смешите нас, Франсуа, – засмеялся тем не менее Саутгемптон.
А нежный Роджер Мэннерс, граф Рэтленд, сложил губы рубочкой, но не плюнул, как давеча в окно, а посвистел. Что-то, видать, уничижительное. В адрес графа Монферье, прожектера и мечтателя.
– Что и требовалось доказать! – подвел итог граф Монферье.
– Ну, только не он, – сказал Эссекс. – Не ловите нас на непроизвольной реакции.
– А почему бы и не он? – удивился Смотритель. – У вас на любую персону вроде Шекспира будет та же реакция. И такая же непроизвольная. А я-то считал вас прогрессистами и вольнодумцами, способными подняться выше искусственных классовых барьеров. Но – увы. Для вас, оказывается, все попрежнему, как тыщу лет назад: рожденный ползать летать не может.
– Это кто сказал? – неожиданно заинтересовался Рэтленд.
– Спиноза, – ответил Смотритель просто так, потому что не помнил, кто это сказал.
Пива хотелось – зверски. Но никто не пил. Мизансцену разрушать не стоило, счел Смотритель.
А тут, к слову, опять лелеемое всеми молчание повисло. Прогрессисты и вольнодумцы вынашивали достойный ответ наглому обвинителю, нагло же оперирующему неведомой в шестнадцатом веке революционной терминологией. Однако ж всем понятной.
– Текст, – сказал наконец Эссекс, как самый деловой.
– И верно, – согласился Бэкон, как самый вдумчивый, – принесите текст, Франсуа, мы его прочтем и либо согласимся с вами, либо – уж извините.
– Вы сказали: через два-три дня ваш Гений завершит свой труд? – спросил Саутгемптон. – Отлично! Тогда через три дня ровно в полдень в «Пчеле и улье». Пиво там, кстати, совсем не хуже, чем здесь.
– Хорошо бы все-таки согласиться, – мечтательно протянул Рэтленд. – Какая Игра может получиться!..
Похоже, он один увидел что-то необычно привлекательное для себя в туманном предложении Монферье. Зная будущее, следует отмстить: он был прав.




























