Текст книги "Опознай живого(изд.1976)"
Автор книги: Сергей Абрамов
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– А о матери вспоминал?
– Не было у него матери.
Я недоуменно переглядываюсь с Ермоленко и Корецким. Реплика Бугрова настораживает. Что он хочет этим сказать?
– А эта, которая в Апрелевке, не мать, а мачеха. Мать-то от родов умерла, а в метрику соседку вписали, учительшу. Как и почему это вышло, Сахаров не знал. Может, потому, что учительша эта за его отца замуж хотела выйти и ребенка на свое имя взяла, чтоб привязать крепче. Жадная до денег всегда была, а отец Миши много зарабатывал на фабрике граммофонных пластинок. От мальчишки все скрыли; так бы и не узнал, если б не случай. Разбирал, говорит, на антресолях старые отцовские бумаги и нашел письмо его из больницы к жене. Заражение крови у него тогда определили, оттого и умер. А в письме написал, чтоб мальчишку берегла, правды ему не открывала, что, мол, это и ему и ей хорошо. У него будет мать, а не мачеха, а у нее – сын, на которого в летах опереться можно. Миша даже зубами скрежетал, когда рассказывал…
Ценность того, что говорил Бугров, определялась не новизной или неожиданностью, а тем, что он полностью раскрывал характер Анфисы Егоровны Сахаровой и психологические мотивы ее преступления. Не только жадность к деньгам побудила ее признать сыном чужого и, несомненно, опасного человека, и не только его вероятный шантаж утвердил ее в этом признании, но и трезвый расчет, что ее слово – слово матери – всегда будет решающим в споре о личности сына, но и равнодушие к судьбе пасынка, который, как она знала от Гетцке, был сожжен в топке гитлеровского концлагеря вместе с очередной партией смертников. А то, о чем ни она, ни Гетцке не знали, теперь знали мы.
– А не говорил ли вам Сахаров, как она реагировала на его открытие?
– Он не сказал ей: испугался, что выгонит. А куда ему деваться в пятнадцать лет без паспорта и без денег? Так и жили, как кошка с собакой: она помыкала, он терпел. Потому и просил меня ей передать, чтобы подарков не ждала от него, а я, честно говоря, был даже доволен, что не застал ее в Апрелевке, когда приезжал к Хлебникову. Ну, а рассказывать ему обо всем не стал: не близкий он Сахарову человек, не его дело.
– Значит, псевдосын так и не знает, что он псевдопасынок? – говорит Корецкий.
Я доволен.
– Еще одно преимущество в нашей беседе с Анфисой Егоровной. – Я смотрю на часы – половина девятого. Есть шанс, что еще успею попасть в Апрелевку и наверняка застану ее у телевизора.
– Магнитофон возьмете?
– Зачем? Мы просто поговорим. По душам. А магнитофон включим, когда мадам будет у нас на допросе сидеть.
Я без плаща, в штатском, даже без головного убора. Самый подходящий вид для разговора по душам с “пиковой дамой”.
ТРУДНЫЙ РАЗГОВОР
Большая комната, зеленый торшерный сумрак, цветной экран телевизора, обстановка “жилой комнаты”, чешская или финская, не знаю, но, по-видимому, не так давно купленная. Хозяйка дома стоит передо мной в длинном домашнем халате, высокая, голубовато-седая, как говорят, хорошо сохранившаяся для своих лет, но очень уж прямая и угловатая. Невольно вспоминаешь ермоленковский образ “палки от щетки”-именно палка, вешалка, Полли-параллелограмм – половая щетка, сказочно превращенная в заводную старуху из детской книжки о семи мудрых школярах. Лицо строгое, даже суровое, с синеватой складкой ненакрашенных губ и действительно пронзающими насквозь глазами. Она возвращает мне мое служебное удостоверение и не играя в безразличие, а искренне безразлично спрашивает:
– Где же ордер?
– Какой ордер? – недоумеваю я.
– На арест или на обыск.
– Вы меня не поняли, Анфиса Егоровна. – Я стараюсь быть любезным, но не слишком, а с оттенком деловой суховатости. – Я к вам по делу, очень важному и для меня и для вас, визит неофициальный, необходимость поговорить.
– Значит, допрос?
– И опять ошиблись, Анфиса Егоровна. Просто разговор по душам, без протоколов и записей. Виноват, что потревожил вас поздно, но вы, как я вижу, еще не ложились спать. И телевизор включен. Кстати, вы его выключите, он нам не понадобится.
– Тогда снимите пиджак и садитесь к столу.
– Зачем же пиджак? – удивляюсь я. – Неловко как-то, я в подтяжках, неэстетично. Да у вас и не жарко.
– Но и не холодно. И пусть без эстетики, зато без всяких записывающих приборов – не знаю, что у вас там в карманах. Повесьте пиджак вон на тот гвоздик, от стола подальше.
Я повинуюсь и возвращаюсь к столу; хорошо еще, что подтяжки импортные – белые, как у гимнастов на снарядах: этакий пожилой тренер между двумя занятиями.
– Что же вас интересует? – спрашивает она, оставаясь и на стуле такой же прямой и жесткой. Великолепно “держит спину” – сказал бы о ней хореограф.
– Меня интересует ваш сын после его возвращения с войны, с первого появления в этом доме, с первых минут вашей встречи.
– Я бы хотела знать, почему это вас интересует.
– Я объясню несколько позже. А сейчас попрошу ответить: как прошла ваша встреча? Сразу ли вы узнали его? В чем-то он изменился, что удивило или смутило вас? Каков был, так сказать, эмоциональный тонус этой минуты?
Она недоуменно пожимает плечами.
– Странный вопрос. Очень странный. Встретились, как мать и сын после долгой разлуки. Эмоциональный тонус? Смешно. Я уже и на возвращение его не надеялась. А что удивило? Ничего не удивило. Ну, повзрослел, почернел, отрастил бороду, но как может близкий человек остаться неузнаваемым?
Я вспоминаю слова Ермоленко о двуличности Сахаровой и об ее “речевой манере” с подделкой под народный говорок. Двуличность сразу же подтверждается: речевая манера уже совершенно другая. Сейчас это действительно бывшая учительница, трезво мыслящая, с быстрой реакцией и привычной ей речью вполне интеллигентного человека. Ермоленко она не разгадала, а я ей сразу открылся, ну и сообразила, конечно, в какой манере ей вести разговор.
О Ермоленко, между прочим, и она вспомнила.
– О встрече с сыном я уже, кстати, рассказывала. Спрашивал меня тут один. От вас или из газеты.
– Возможно. Только нынешний ваш рассказ странно не совпадает с рассказом вашей соседки, Аксеновой. Она была невольным свидетелем этой встречи – выстиранное белье развешивала на смежном заборе. По ее словам, вы встретили сына на крыльце, удивленно спросили: “Что вам угодно?” “Мама! – воскликнул он. – Я же Миша, неужто не узнала?” Вы долго всматривались, не спускаясь вниз, потом сказали: “Странно. И голос не узнаю”. – “Это у меня после контузии”, – пояснил он, взбежал по ступенькам, обнял вас и втолкнул в дверь. Аксенова твердо уверена, что все произошло именно так.
– А вы знаете, что такое Аксенова? Первый кляузник и доносчик в поселке. Ее кляузы уже надоели всем и в милиции и в райкоме.
– Зачем же ей лгать в данном случае? Никакого смысла и никакой выгоды.
– Смысл один – сделать гадость, – брезгливо цедит
Анфиса Егоровна. – И едва ли вас украшают поиски информации на помойке. Да и зачем, собственно, эта информация? Почему ваше ведомство интересуют такие детали, как радостный смех или возглас удивления при встрече? И какая разница в том, узнала ли я сына сразу или спустя две минуты, на крыльце или в доме? И тут я наношу ей свой первый удар:
– Потому что мы располагаем сведениями, что ваш так называемый сын, Михаил Данилович Сахаров, совсем не то лицо, за которое себя выдает.
Она не удивлена, не испугана, только чуть-чуть вздернула брови. Великолепная выдержка, вероятно, заранее обусловленная. Получила телеграмму от Сахарова и соответственно подготовилась.
– Для серьезного разговора, по-моему, совершенно несерьезна постановка вопроса. Вы говорите матери, что ее сын не сын, а чужой дядя. Цирк.
Отвечаю тем же:
– В основе вашей бравады – неправда. Человек, который называет себя Сахаровым, во-первых, не Сахаров, во-вторых, не ваш сын.
– Бред. Я не слепа, не глуха и психически нормальна.
– И все-таки не вы его мать.
– А кто же, по-вашему? Рискнете солгать?
– Рискну сказать правду. Нам известна его настоящая мать. Это Мария Сергеевна Волошина. Живет в Одессе и может дать показания.
Сахарова по-прежнему “держит спину”. Ни тени смущения.
– Значит, еще не дала показаний. И не даст, если не идиотка. Проиграет иск в любой судебной инстанции. Конечно, я понимаю, что спрашиваете здесь вы, а не я. Но разрешите все-таки спросить: что общего у взыскания алиментов с задачами государственной безопасности?
– Речь идет не о взыскании алиментов, что вы сами прекрасно понимаете, – говорю я, вкладывая в слова всю необходимую здесь суровость. – Речь идет о розыске давно известного нам военного преступника Волошина–Гетцке.
– Не знаю такого. – Голос ее чуть-чуть хрипнет.
– Вполне вероятно, что такого имени вы и не знаете. Наша обязанность вам это разъяснить. Гражданин СССР, проживающий в Москве с паспортом Михаила Даниловича Сахарова и называющий себя вашим сыном, на самом деле Павел Волошин, русский по национальности, одессит по месту рождения, эмигрант по личному выбору, нацист по убеждению, сумевший сменить русскую фамилию Волошин на немецкую Гетцке, гауптштурмфюрер по званию в годы немецко-фашистской агрессии, гестаповец по месту работы и палач по призванию, на совести которого сотни жертв – повешенных и расстрелянных, угнанных на каторжные работы в Германию и просто замученных пытками в одесском гестапо. Еще в конце войны была подготовлена переброска Волошина–Гетцке в СССР под видом бывшего военнопленного Сахарова, что и удалось ему при вашем вольном или невольном содействии.
– Но где же тогда мой настоящий сын? – Она задает этот вопрос с легким оттенком иронии, так, чтобы вы не подумали, что она вам поверила.
Но я уточняю и уточняю.
– Гетцке и его хозяева полагают, что Сахарова сожгли в лагерной топке. Его и должны были сжечь. Но ему удалось обмануть палачей и бежать. О побеге случайно никто не узнал, а его, истощенного и больного, подобрали и вылечили партизаны Словакии.
– Он жив?
– К сожалению, убит.
– А почему я должна этому верить?
Я вынимаю уже известные мне фотокарточки из папки Корецкого – снимки Сахарова, средний и крупный план, и обелиск с его именем на Братиславском шоссе.
Она долго и внимательно рассматривает фотографии.
– Может, это какой-нибудь другой Сахаров? Может быть, даже не русский, словак? Тут написано не Михаил, а Михал.
– Так его называли в отряде.
– Еще раз повторяю: почему я должна этому верить?
– Дополнительные аргументы потом. Прежде всего сходство.
– Оно не убеждает. Похож, но не очень.
Я кладу перед ней снимок Сахарова из комиссионки.
– Этот более похож?
– Конечно. И шрам заметнее.
– А если этот шрам только результат косметической хирургии? – Докажите. – В свое время и это будет доказано.
– В свое время. А пока вы ничем не доказали, что этот Сахаров с памятника и есть мой настоящий сын. Кто, кроме матери, может знать это? Чей голос для правосудия будет весомее ее голоса?
– Есть такой голос, Анфиса Егоровна. Не обижайтесь, есть. Голос близкого друга и боевого соратника. Есть свидетель, лично знавший Михаила Даниловича, знавший все о нем и о вас, – друг, которому ваш сын перед своим последним боем поручил разыскать вас в Апрелевке и передать свой прощальный привет. Неужели же вы и теперь не верите?
Она молчит. Глаза опущены. Лихорадочно подыскивает новый контраргумент или готова сдаться? Нет, не готова.
– А этот свидетель уже видел моего Мишу?
– Пока еще нет. Но, несомненно, увидит,
– Это у вас называется очная ставка? Допустим, что она состоится. Допустим, что ваш свидетель не узнает в моем сыне своего Сахарова. Но кому же поверит суд? Родной матери, знающей своего сына добрых полсотни лет, или какому-то постороннему человеку, рассказывающему байки о другом постороннем человеке, лично мне неизвестном, но почему-то именующим себя моим сыном? Может быть, кому-то в лагере было выгодно назваться Сахаровым? Может быть, мое имя, адрес и какие-то детали биографии сына он узнал от него самого. А если все это лишь авантюра, смысл которой сейчас уже едва можно раскрыть? Где-то убит и похоронен неизвестный мне человек под именем Сахарова. Есть его имя на камне и свидетельство другого неизвестного мне человека. Но почему я должна верить, что убит и похоронен мой сын, когда он уже четверть века живет и работает рядом? Смешно. У живого человека появился мертвый двойник. Человек-невидимка. Поручик Киже,
– У этого поручика вполне реальная внешность, так что не будем гадать, кому поверит или не поверит суд, – говорю я, укладывая фотокарточки в папку.
– Хотите чаю? – вдруг спрашивает она. – Я сейчас подогрею чайник. Он еще теплый.
– Не откажусь. Разговор наш не окончен.
– А зачем его продолжать? Не к чему. Попьем чайку и расстанемся. Мне вы ничего не доказали. Доказывайте на суде.
И тут я наношу ей второй удар:
– На этом суде вы не будете ни истцом, ни свидетелем. Вы будете сидеть на скамье подсудимых рядом со своим так называемым сыном.
– Это угроза?
– Зачем? Просто предупреждение о том, что на основании не убедивших вас доказательств мы предъявим вам обвинение в укрывательстве государственного преступника.
Я думал, что она испугается, хотя бы вздрогнет. Но она только смотрит на меня в упор немигающими злыми глазами. Какая сила воли у этой женщины и как боялись ее, должно быть, и дети и учителя.
– Прежде чем предъявить обвинение мне, вы должны арестовать моего сына, предъявив обвинение ему. А если вы добиваетесь от меня выгодных вам показаний, значит, оснований для его ареста нет.
– Ваши показания могли бы только ускорить дело, а оснований для ареста у нас достаточно.
– Каких? Что у вас есть, кроме этих не убеждающих фотографий, сплетен соседей и сомнительного свидетельства о бывшем русском военнопленном, явившемся в партизанский отряд без документов, назвавшемся именем Сахарова и не оставившем после своей смерти никаких юридических доказательств того, что он якобы говорил вашему подставному свидетелю?
Не сдается старуха. Может быть, я ошибся, неверно повел разговор, допустил какие-то просчеты, чего-то не предусмотрел? Сахарова по-прежнему убеждена, что ее материнский авторитет прикрывает ее Гетцке несокрушимым щитом. Ну что ж, попробуем еще раз крепость щита.
– Хотите доказательств? – говорю я очень спокойно. – У нас их много. Кроме не убедивших вас, но вполне убедительных для прокуратуры, есть данные графологической экспертизы, подтверждающие идентичность почерков гестаповца Гетцке и работника московского комиссионного магазина Сахарова. Да и сам Волошин–Гетцке уже опознан тремя участниками партизанского подполья в оккупированной Одессе, в том числе и мной лично, его бывшим одноклассником и жертвой его гестаповской активности. Мало того, он и сам узнал меня и в разговоре со мной откровенно и цинично признался в том, что вы его верный друг и союзник.
– И этому тоже прикажете верить?
– Пока я вам ничего не приказываю.
– А разговор, конечно, протекал без свидетелей и никак не записывался?
– Как и наш с вами. Она усмехается.
– Что ж, продолжайте.
– Все это бравада, конечно, – он напуган. Об этом говорит и его отчаянная телеграмма вам. Не делайте удивленных глаз, мы знаем ее содержание и знаем, что вы ее получили. Поэтому и ваше упорство не удивляет. Оно вытекает из того, что произошло между вами.
– Вы, как господь бог, все знаете.
– Если не знаем, так догадываемся. Хотите, я вам расскажу, как вы стали его сообщницей? Сначала вы его не узнали: борода, голос, глаза, манеры – все другое. Не мог так перемениться мальчишка, ушедший из дома пять лет назад. Но он напомнил вам многое, чего не мог знать никто другой, кроме Миши. Смеясь, он вспомнил о пяти двойках по всем предметам за один день, о том, как разделывал говядину и свинину на рынке, как продал там украденные у вас цветные карандаши…
– Вы действительно бог.
– Всё совпадает, да? А между прочим, Сахаров все это сам рассказал Волошину–Гетцке, подсаженному к нему в лагерный карцер. Многое рассказал о себе, и эти байки в частности. Только не все рассказал: карандаши, например, не продал, а подарил, больной девочке. Так что мы знаем даже больше, чем ваш псевдосын. Вас подкупил его рассказ, а главное, подарки – два чемодана продуктов и тряпок. Вот тут-то и погасли ваши сомнения; не все ли равно, какой сын – похожий или непохожий, зато щедрый и уважительный. О вражеском лазутчике вы даже и не подумали: “шпионская” литература еще не появилась тогда на книжном рынке. А когда сомнения вновь возникли и укрепились, было уже поздно: щедрый сын предстал в роли умудренного шантажиста. На явку с повинной вы не решились и потянули лямку сообщницы. Страх заглушил последние остатки совести: вы понимали, что Гетцке не пощадил бы свое прикрытие, если б хоть чуточку в нем усомнился. Вот вам и сказка о доброй бабушке и староватом волке.
Она отодвигает чашку с остывшим чаем и встает из-за стола такая же прямая и угловатая.
– Кстати, последний поезд уже ушел. Интересно, как это вы будете добираться.
– У меня машина. – Я тоже встаю. – Где сейчас Миша?
– На теплоходе. Завтра мы с ним увидимся.
– Передайте привет от матери.
И тут я наношу ей последний удар:
– А не от мачехи?
Она вскрикивает:
– Что?! – И вскрик этот ломает “палку от щетки”, спина уже согнута, голова ушла в плечи.
– Вы же не родная мать Михаилу Сахарову, и он знал об этом.
– Неправда!
Она потрясена. Для нее уже ясно, что мы многое знаем, и продолжать лгать рискованно. В глазах откровенный испуг, может быть, потому, что открыта не столь существенная для нее, но, как ей казалось, наиболее сокровенная тайна.
– К сожалению для вас, правда, Анфиса Егоровна. Михаил прочел письмо отца из больницы, которое тот писал вам перед смертью, – холодно разъясняю я.
Вздох облегчения:
– Этого письма давно уже нет.
– Но еще живы соседи, которые знают, как было вписано ваше имя в свидетельство о рождении Сахарова. Легко узнать и о смерти его настоящей матери.
Мы оба молчим: она – взволнованно, я – выжидательно. Наконец она подыскивает какие-то нужные ей слова.
– Допустим, что вы правы. Но какая разница для вас, сын он мне или пасынок? Я его 6 пеленок вырастила.
– Разница есть, увы. И неожиданная для вас. Подлинный Сахаров знал об этом, а фиктивный не знает. Так что подумайте обо всем, Анфиса Егоровна. До свидания.
Она останавливает меня, что-то решившая, снова спокойная.
– А свидание это состоится, вероятно, у вас на Лубянке?
Я не разубеждаю ее.
– Вот тогда и поговорим. Я буду отвечать, а вы – записывать. А разговора по душам, извините, не вышло. Считайте, что его не было.
Меня она не провожает. Я иду по дорожке к калитке с угнетающим чувством не проигранного, но и не выигранного сражения. Не буду же я уверять генерала в том, что это победа.
ВОЕННЫЙ СОВЕТ
Но генерала уверять не приходится.
– Конечно, это совсем не победа, – резюмирует он мой доклад.
Генералом мы его зовем за глаза, а в глаза – Алексеем Петровичем. Нас же он называет по-разному. Меня – Романычем (столько лет прослужили вместе!), Корецкого – по фамилии, Ермоленко, как младшего, – просто по званию. Когда сердится, по званию обращается ко всем подчиненным.
Сейчас он не сердится. Он размышляет.
– Ты рассчитывал на большее, но расчет обернулся просчетом.
– Не раскололась старуха, – вставляет Ермоленко.
– Не люблю жаргона, старший лейтенант. Избегайте его хотя бы в моем присутствии, – морщится генерал. – Но кое-чего мы все-таки добились. Сахарова смущена, пожалуй, даже испугана. Доказательств так много, и весомость их столь ощутима, что отвергнуть их с маху трудно. И прочность “материнского авторитета” уже не кажется ей такой уж бесспорной. В конце концов, она не дура и, конечно же, понимает, что ей грозит. Кстати, в обоих случаях – признается она сейчас или позже – ответственности за укрывательство Гетцке ей все равно не избежать. Это она уже поняла. Но понимает и другое. Даже если мы и докажем сообщничество, она в любом суде добьется смягчения приговора: обманулась, мол, сходством, сыновней почтительностью, его знанием их довоенной жизни. Ей и о шантаже говорить не нужно. Если Гетцке ее не продаст, то версия “обманутой матери” пройдет даже у самого строгого прокурора: много ли можно требовать от старого человека, особенно когда ему уже семьдесят с лишним лет. Так зачем же признаваться сейчас, когда мы сами даем ей отсрочку? Преступник еще не арестован, может быть, ему посчастливится скрыться. Ведь не исключена такая возможность. Даже вы сами об этом подумали, ну а ей и бог велел. Скроется Гетцке – “обманутая мать” обманет любого следователя.
– Значит, Алексей Петрович, ты считаешь, что я допустил просчет, раскрыв перед ней все наши карты?
Снова морщится генерал:
– Опять жаргон… Какие карты? Мы не пульку расписываем. Ты просчитался в цели, а не в средствах. Средства правильные. Откровенный разговор, систематизация доказательств, точный анализ соединенного – и цель достигнута. Только не та цель. Ты рассчитывал сразу закончить дело. Одним росчерком. А дело-то далеко не закончено. В нем, как в драматическом произведении, есть своя завязка, экспозиция, кульминация и развязка. Мастерски проведено следствие. В пять дней подошли к кульминации. Но развязки еще нет. И где ее сделать, когда и как – вот об этом и надо думать.
У Ермоленко уже готов ответ:
– Где? Здесь. Летим в Новороссийск, берем Сахарова. В Москве допрос. Медицинское исследование происхождения шрама. Опознание. Очные ставки.
– С кем? – спрашиваю я.
– Хотя бы с Волошиной и Бугровым.
– Волошину я бы не стал беспокоить. Я хорошо знаю Марию Сергеевну. Она нам не поможет. Не подпишет смертный приговор сыну. Я как-то вспоминал уже о матери из притчи о суде царя Соломона. Почти параллель. Только методы нашего правосудия отличны от методов библейского мудреца.
– Резонно, – поддерживает меня генерал. – Кстати, от нее уже получен ответ. Я перехватил его, не обижайтесь. Волошина из двух Сахаровых выбрала оценщика из комиссионки: именно он, по ее словам, больше похож на ее сына. Но категорически подтвердить тождество отказалась: борода, шрам, тридцать лет не видела, привыкла к мысли, что он погиб, и все такое прочее. Для нас существенна лишь первая реакция – почти опознала сына в нашем бородатом клиенте. На большее рассчитывать не приходится. Да и без Волошиной у нас достаточно объективных свидетельств. А с Бугровым так: сначала арест Сахарова, а потом очная ставка?
Я много думал об этом. Арестованный Гетцке станет отчаянно обороняться. Будет психологически настраиваться. Продумает все возможные просчеты своей легенды, все неожиданные ходы следствия, все вероятные данные экспертиз. Подготовится к любой очной ставке, какие теоретически могут быть предугаданы. Его знали в Одессе, видели в лагере, изучали на проверке после возвращения из плена. Кто-нибудь уцелел из его гестаповской агентуры, жив кто-то из сахаровских довоенных друзей, однополчан, лагерных однобарачников. На допросах и очных ставках Гетцке будет психологически вооружен и на встрече с Бугровым найдет защиту. Нашла же ее Сахарова, не раздумывая опорочившая и сына и его боевого товарища. Гетцке же наверняка придумает еще более тонкий и расчетливый ход. Значит, встречу с Бугровым в интересах следствия лучше будет провести до ареста. На теплоходе. В самую неподходящую минуту, когда Пауль психологически расслабится. Такую минуту можно заранее подготовить, а ее эмоциональную окраску сымпровизировать. Тут и должен сыграть свою роль, не может не сыграть эффект неожиданности. Психически неподготовленный, расслабленный, не ожидающий коварного удара, Пауль сразу окажется в нокдауне.
Так я и поясняю свой план генералу.
– Добро, – ободряет он меня, – есть резон.
– Есть еще резон, Алексей Петрович. Но у нас с Корецким тут согласия нет. Майор предлагает арестовать Сахарова на теплоходе сразу же после очной ставки с Бугровым.
– А ты возражаешь?
– Возражаю. И вот почему…
– Погоди, – останавливает меня генерал и к Корецкому: – А где вы держать его будете?
– На теплоходе найдем помещение, Алексей Петрович.
– А где охрану возьмете?
– Там у нас два оперативных работника из батумского управления.
Генерал задумывается и снова ко мне!
– А почему возражаешь?
– Эффект неожиданности смутит Сахарова. Не исключена возможность его ошибки. Может быть, даже роковой. Но вероятность такой ошибки можно сделать оптимальной. Я предлагаю отсрочить арест до прибытия в Одессу. Сбежать ему некуда – от Новороссийска до Одессы нет остановок. А на борту круглосуточное наблюдение. Два батумских чекиста дежурят по очереди.
– Слишком уж хитроумная затея. И что она даст?
– Капкан. Он уже растерян, психически подавлен и напуган. В Батуми пытался всеми способами попасть в Москву раньше нас. Чтобы встретиться с Сахаровой, может быть, даже ликвидировать ее и скрыться – в Москве у него, вероятно, есть такая возможность. Но оперативность и находчивость батумских товарищей предотвратила побег. А вчера я предупредил, что в случае появления его на берегу он будет немедленно взят под стражу. Так что пребывание его на борту теплохода пока гарантировано. Но отсрочка ареста дает и надежду. Он великолепный пловец и вблизи берегов Одессы может рискнуть вплавь добраться до любого из прибрежных городков или поселков, а там поездом или с попутной машиной скрыться где-нибудь поблизости, может быть, даже податься в глубинку. Шанс, конечно, минимальный, один из ста, но он обязательно им воспользуется: он у него единственный. Тут-то мы его и возьмем тепленьким, у самых поручней, даже намокнуть не дадим.
Корецкий уже не спорит, и “добро” генерала завершает наш военный совет. Утро уже позади, до отлета самолета часа полтора, решаем встретиться и пообедать на аэровокзале.
Бугров дремлет за столом, мужественно прогоняя сон кофе и сигаретами.
– Не выспался, – извиняется он, – плохо спал на новом месте. Бессонница.
– В самолете выспишься, – утешает его Ермоленко.
В самолете наши места не рядом, поэтому инструктирую Бугрова тут же за обедом:
– На теплоходе, как только войдете, Иван Тимофеевич, подымайтесь лифтом на палубу салонов, смело шагайте по коридору до первой открытой двери. Это или курительная или бар. Там мы вас и найдем, пока не обеспечим места для вас и Ермоленко. Запомните твердо: на теплоходе мы не знакомы, не замечайте меня и не подходите, пока я не позову вас сам. Связь поддерживаем через Ермоленко.
К теплоходу на причал в Новороссийске прибываем в пятом часу. Жарко. Летнее кафе морвокзала почти пусто – кто-то скучно сосет мороженое. Только у грузовых отсеков нашего черно-белого красавца рабочая суета. Грузовые лебедки тянут на тросах какие-то контейнеры и бочки. Плывут в воздухе “Москвичи” и “Волги” пассажиров – их переправляют после вояжей с кавказских дорог через Новороссийск в Одессу. У поручней на верхних палубах теплохода никого – послеобеденный отдых.
Подымаюсь на лифте один, оставляю следующую кабину Ермоленко и Бугрову. Не нужно, чтобы нас видели вместе. Только бы не налететь на Тамару или Сахарова… Но путь свободен. Ермоленко не дожидаюсь – он сам найдет батумских товарищей, все координаты у него есть – и, стараясь как можно осторожнее и быстрее проникнуть в наш каютный коридор, который, к счастью, пуст, как в вагоне ночью, подхожу к двери своей каюты. Нажимаю ручку – заперто.
– Кто? – слышу я голос Галки из-за двери.
– Здесь живет фрейлейн Костюк из городской управы? – вспоминаю я пароль нашей одесской подпольной группы.
Дверь открывается, и я попадаю в объятия Галки.
– Поспел все-таки!
– К развязке спектакля, – уточняю я.
Новороссийск–Одесса
КАПКАН
Обмениваться впечатлениями уже некогда, так как Галка сразу же ошарашивает новостью. На мой вопрос, где Сахаров, она делает круглые глаза и хватается за голову.
– Сахаров здесь, но Тамара сбежала.
– Как сбежала?
– Он перехитрил нас. Послал Тамару в Москву.
– Когда?
– Должно быть, утром. После завтрака. Уже за обедом он появился один и доверительно сообщил, что Тамара получила телеграмму о болезни матери и вылетела из Новороссийска в Москву. На самолет он ее не провожал – наверное, помнит твое предупреждение, но о телеграмме соврал. Я просила капитана проверить, была ли такая телеграмма, оказалось, что не было. Но факт остается фактом: Тамара уже в Москве.
– Еще не в Москве. Первый рейс, с которым она могла улететь, что-то около трех. Успеем.
Отправляюсь в радиорубку и по радиотелефону соединяюсь с Москвой. Корецкого нет, но я добываю самого генерала.
– Алексей Петрович, промашка. Ругаться будете потом – времени мало. Пока ближайший самолет еще не прибыл из Новороссийска, необходимо послать людей встретить Тамару Сахарову и проследить ее путь из аэропорта. Брать ее, пожалуй, не стоит. Нет основания, да и бесполезно. Пусть себе едет в Апрелевку. Анфиса Егоровна уже все продумала и соображает, что спасать надо себя, а не Сахарова. Если же Тамара поедет по другим адресам, пусть проследят все и отметят, не изменилось ли что-нибудь на дверях и окнах ее квартиры. Может быть, поручение Сахарова предусматривает и перспективы пока еще неизвестных нам его связей в Москве.
Генерал молчит несколько секунд – видимо, сдерживается.
– Хорошо, – говорит он замороженным голосом. – Других промашек нет?
– Пока нет. Поторопите людей, Алексей Петрович! – выпаливаю я.
Продолжать разговор уже незачем – у генерала времени в обрез. А я иду к капитану. К счастью, ждать его не приходится – он у себя.
– Привет болящему, – смеется он, – как идут дела?
– Семь футов под килем. Много было хлопот?
– Какие же это хлопоты? Доктор сразу вошел во вкус – сыграл роль, как в Художественном театре.
– Его все-таки побеспокоили?
– Несколько раз. Ваш подопечный все время добивался свидания. Но эскулап был неумолим.
Мне смешно.
– А жена была цербером?
– Зачем? Вы же “лежали” у нас в лазарете. Разве она вам не сказала?
– Мы еще не успели поговорить. Потребовался срочный разговор с Москвой. Значит, я был на “госпитальном” режиме?
– В отдельной каюте, благо никого в лазарете не было. А медсестра дежурила в предбанничке.
Я не очень доволен: еще один человек знает.
– Ничего не поделаешь, – улыбается капитан, – спектакль потребовал многих актеров.
– Когда у вас закрываются бары? – спрашиваю я. Капитан несколько удивлен:
– В двенадцать. А что?
– Можно закрыть один пораньше? То есть не совсем закрыть, а для пассажиров. Бармен уйдет, а мы останемся.
– Понимаю. – Капитан задумывается, мысленно подбирая для нас подходящее помещение. – Крайний бар без курительной. Последний по левому коридору. Вывеска: “Близ Диканьки”. Идет?
– Идет.
– Когда?
– Часов в десять–одиннадцать, когда вам удобнее.
– Хорошо. Я скажу бармену. Он оставит вам ключ. Много вас?