Текст книги "Тайна Дантеса, или Пуговица Пушкина"
Автор книги: Серена Витале
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Пушкин обсуждал с Соллогубом дела литературные, хваля его первые усилия, поощряя его. Короче говоря, теперь они были друзьями, и встревоженный Соллогуб задавался вопросом, что могло бы означать таинственное официальное письмо. Конечно, ничего хорошего; он чувствовал это в глубине души. Не делясь своими предчувствиями с тетей, он попросил, чтобы она дала ему все еще запечатанный конверт и направился прямо к дому поэта.
«В то же самое утро, 4 ноября 1836 года…» в более или менее тот же самый час повторялся такой же монотонный противный ритуал (почтальон, двойное письмо, удивление, смутное беспокойство, негодование, если второе письмо было открыто) в домах по крайней мере трех других петербургских семейств: Карамзиных, графа и графини Виельгорских и братьев Россет.
Соллогуб быстро пересек Невский проспект и зашагал вдоль канала. Иногда рябь морщила плавно текущие воды Мойки, еще не совсем замерзшей реки, холодно-серой с зеленоватым оттенком посередине, по линии дальше от берега, белого от льда и камня. Дойдя до дома номер 12, он поднялся на короткий лестничный пролет. Слуга впустил его, объявил о его приходе и ввел в кабинет. Пушкин сидел за письменным столом – это был большой прямоугольный стол светлого дерева. Он распечатал лист и быстро скользнул взглядом по первым нескольким строчкам. «Я уж знаю, что такое, – сказал он. – Я такое письмо получил сегодня от Елисаветы Михайловны Хитровой. Это – мерзость против жены моей. Это все равно что тронуть руками г…..Неприятно, да руки умоешь и кончено. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя – ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу госпоже Хитровой…» Он говорил спокойно и без видимых эмоций, довольно отстраненно, как будто не придавая особой важности неприятному, вульгарному инциденту.
Действительно, он получил копию того же самого письма в то утро. Он прочел его несколько раз и к настоящему времени знал текст наизусть. Короткое, написанное по-французски угловатыми, широко отделенными печатными буквами, оно гласило:
КАВАЛЕРЫ ПЕРВОЙ СТЕПЕНИ, КОМАНДОРЫ И РЫЦАРИ СВЕТЛЕЙШЕГО ОРДЕНА РОГОНОСЦЕВ, СОБРАВШИСЬ В ВЕЛИКОМ КАПИТУЛЕ ПОД ПРЕДСЕДАТЕЛЬСТВОМ ДОСТОПОЧТЕННОГО ВЕЛИКОГО МАГИСТРА ОРДЕНА, ЕГО ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВА Д. Л. НАРЫШКИНА, ЕДИНОГЛАСНО ИЗБРАЛИ Г-НА АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА КОАДЪЮТОРОМ ВЕЛИКОГО МАГИСТРА ОРДЕНА РОГОНОСЦЕВ И ИСТОРИОГРАФОМ ОРДЕНА.
НЕПРЕМЕННЫЙ СЕКРЕТАРЬ ГРАФ И. БОРХ.
Рогоносец! Как Дмитрий Львович Нарышкин, обер-егермейстер при дворе Романовых и муж княгини Марии Антоновны Святополк-Четвертинской, когда-то красавицы из красавиц и официальной фаворитки царя Александра I в течение 14 лет.
Рогоносец, как граф Иосиф Михайлович Борх, титулярный советник и переводчик министерства иностранных дел. О Любови Викентьевне Голынской, его жене с 1830 года, мы знаем только, что сам Пушкин сказал однажды Данзасу, когда они проходили мимо кареты Борха: «Жена живет с кучером».
Анонимные письма и загадочные зашифрованные сообщения были в большой моде в Петербурге того времени. В конце октября Андрей Николаевич Муравьев, поэт и высокое должностное лицо Священного Синода, получил по почте копию нового перевода «Потерянного рая» Шатобриана и, говорят, плакал от гнева, когда понял намек на собственную темную роль в отвратительном смещении Нечаева, обер-прокурора Синода. И в декабре посланник Баден-Вюртемберга вынужден был доносить из Петербурга: «Угрожать спокойствию семейств, посылая анонимные письма, уже некоторое время стало здесь прискорбной традицией, но бесчестные авторы таких посланий теперь делают хуже, зайдя так далеко, что беспокоят городские власти своими письмами…»
Давайте попробуем представить себе автора. Как ему пришло в голову поступить столь отвратительно? Кривила ли его губы злая усмешка, поскольку он заранее смаковал оскорбление и бессильный гнев жертвы? Сколько времени ему пришлось трудолюбиво копировать дискредитирующее сообщение так много раз, очевидно стараясь изменить почерк? Он делал это, запершись в частном кабинете, в одиночестве, которое приличествует такому низкому поступку, или за столом, усыпанным остатками щедрого банкета и обильных возлияний, в атмосфере пьяного, бессмысленного веселья?
Возможно, анонимный преступник пробовал дать особый поворот острию оскорбления. Клеветнически уравнивая жену Нарышкина и жену Пушкина: первая – любовница царя Александра; последняя, – возможно, царя Николая, – он, таким образом, предполагал столь же клеветническое уравнивание мужей: первый вместе с рогами охотно принимал титулы, привилегии и невероятное богатство, последний, поэт, благодаря обаянию красивой жены, возможно, обретал милости царя, среди которых не на последнем месте был титул камер-юнкера. Нет никакого свидетельства – ни одной записи в дневнике, в мемуарах, ни одного намека, сплетни, – в пользу подозрения, будто Наталья Николаевна имела связь с царем (при жизни Пушкина). Но не было никакой тайны в том, что Николай I выделял ее среди дам Аничкова дворца. Сам Пушкин как-то сказал Нащокину, что император ухаживал за Натали. Подобно офицеришке, он прогуливался под ее окнами в надежде на один взгляд или улыбку. Но мы знаем также, что внебрачные интриги царя всегда в конечном счете выходили наружу.
Пушкин, должно быть, так же, как и мы, видел эти гнусные намеки между строк своего диплома рогоносца. И, конечно, был ослеплен негодованием. Двумя днями позже, 6 ноября, он написал графу Канкрину, министру финансов:
«…я состою должен казне (без залога) 45 000 руб., из коих 25 000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет. Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только вами. Я имею 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40 000. По распоряжению отца моего, пожаловавшего мне сие имение, я не имею права продавать их при его жизни, хотя и могу их закладывать как в казну, так и в частные руки. Но казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения, если только оные высочайше не утверждены… Осмеливаюсь утрудить ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначаще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличным, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию.
С глубочайшим почтением…»
Он просил, чтобы государственный министр заставил его возместить ссуду прежде, чем это было должно, игнорируя юридический документ, подписанный Сергеем Львовичем Пушкиным, и, держа царя, приказавшего предоставить ссуду, в неведении относительно странного запроса. Пушкин должен был написать много других писем в тот ноябрь, частью беспрецедентно яростных, но это, к Канкрину, смущает своей нелепостью, слепой прыжок гордости и бедствия, отчаянное усилие, чтобы разрубить гордиев узел, связывающий его с царем, двором и Петербургом «немедленно и полностью». Даже стиль столь напыщенно многословный, – редкость для Пушкина и отражение того беспокойства, в котором он находился.
Депеши из Петербурга после смерти Пушкина несли имя его в отдаленные страны, которые он никогда не имел возможности посетить при жизни, достигая ушей королей и государственных деятелей, которые никогда даже не знали о его существовании. Все иностранные послы в российской столице послали своим правительствам длинные сообщения о поединке, его трагических последствиях и наказании, наложенном на Дантеса. Все, за одним исключением: барон Эмабль-Гийом де Барант, французский посол, ждал до 6 апреля, чтобы сделать лаконичный комментарий относительно судьбы Дантеса: «был посажен в открытые сани и отвезен на границу, как бродяга». Но «бродяга» был французским подданным, и секундантом в поединке было должностное лицо французского посольства. Кроме того, Барант, блестящий литератор, знал Пушкина лично и имел высокое мнение о его творчестве. Поэтому молчание французского посла задевает наше любопытство. Депеши, полученные из Санкт-Петербурга в Тюильри в течение девятнадцатого столетия, хранятся в архиве министерства иностранных дел в Париже, все в хорошем состоянии, подшитые по годам. Номер 7 от 1837 года, датированный 4 февраля, состоит из нескольких совершенно чистых страниц. Никто в Quai d’Orsay не способен объяснить эту пустоту, которая дает основание для совершенно сенсационного предположения: кто-то был заинтересован подвергнуть их цензуре. И вот на что обратите внимание. Не забудем, что ровно тремя годами позже сын посла Эрнест вышел из дома де Баранта и отправился на дуэль с Михаилом Лермонтовым. Как будто французское посольство в Петербурге играло некоторую мистическую, губительную роль в русской литературе девятнадцатого века, как будто изящный особняк на Большой Миллионной улице был хранителем тайн, все еще окружающих поединки российских поэтов. Я мечтала получить в свои руки черновик той замолкнувшей депеши, хранящейся, как выяснилось, в архивах Нанта. Сверху на нем стоит наводящий на размышления ярлык СЕКРЕТНО – как я и подозревала.
«Monsieur le Comte, – писал Барант французскому министру иностранных дел 4 февраля 1837 г., – в соответствии с инструкциями императора я получил от графа Нессельроде прилагаемый перевод письма…» Рассматриваемое письмо было снова анонимное, на сей раз написанное по-польски и перехваченное в Польше. «Мы здесь, – говорилось в нем, – все еще охотимся на зверя, который появился в 1830 году; в третий раз мы стреляли в него; Мельник промахнулся, и моя собственная попытка не была успешной: я все еще нездоров, неспособен выйти на охоту, винтовка и собака остаются бездействующими». Намек на Meunier («Мельник» по-французски), чье покушение на жизнь Луи-Филиппа Орлеанского закончилось неудачей в 1836 году, является даже более ясным в переводе. Другими словами, как будто мало было бесчисленных домашних врагов (легитимисты, республиканцы, горячие головы четвертого сословия), le roi citoyen должен был волноваться из-за польских патриотов, которые не простили ему отъезд из их восставшей страны, ставшей жертвой кровавого подавления Россией в декабре 1830 года. Оставим в стороне эти огорчения повстанцев и обратим внимание на одну интригующую деталь: неизвестный заговорщик писал «г. Мицкевичу» из Поневежа, конечно, члену большого семейства Адама Мицкевича, отца современной польской литературы. Мицкевич был другом Пушкина, но они болезненно разошлись как раз из-за событий 1830–1831 годов, поскольку Пушкин радовался, когда российские знамена снова затрепетали в польской столице, и резко осудил Запад за попытку вмешаться в «спор славян между собою, домашний старый спор, уж взвешенный судьбою». Часть публики разочаровалась в Пушкине из-за этих стихов – «delenda est Varsovia» [31]31
«Варшава должна быть разрушена» (лат.).
Формула, которая в первый раз появилась в докладе о состоянии университетов, который Уваров послал царю в декабре 1832 г.
[Закрыть]– обвиняя его в предательстве либерализма и желании стать придворным поэтом и прислужником власти.
Все это приходило на ум во время моего меланхолического возвращения, когда я осмысливала с изумлением и восхищением удивительные арабески, которые плетет история из нитей столь многих загадок, таинственных событий, хоть и происходящих в то же время, но не всегда переплетающихся. Сон: все белое; лают собаки, разнюхивающие свежие следы на снегу и вспугивающие свою добычу; Барант медленно наводит свое оружие на Пушкина, ослепленного медленно падающим снегом; Жорж Дантес медленно вытягивает руку, но медленный, медленный снег забивает дуло его пистолета, и ружье Мельника дает осечку… Сон, внезапно прерванный горькими словами Вяземского: «Они стреляют в нашу поэзию более метко, чем в Луи Филиппа».
Разнообразная и живая компания имела обыкновение собираться почти каждый вечер, иногда засиживаясь до ночи, в доме вдовы Николая Михайловича Карамзина: известные литераторы, старые друзья покойного историка, новые молодые таланты, для кого одно присутствие в его доме было своего рода моральным признанием, даруемым его прославленной тенью, светские дамы на пути домой из театра или с бала, дипломаты и государственные деятели, иностранные путешественники, молодые офицеры и государственные служащие, друзья Андрея и Александра. Душой этого салона без претензий на роскошь – одна удобная оттоманка и ряд кресел, обитых материей из неброской красной шерсти, освещенные большой лампой над столом, всегда накрытым для чая, – была Софи, дочь Карамзина от первого брака. Ей было за тридцать, но свое положение старой девы она принимала с покорной иронией, ее острый язык редко бездействовал при возможности вставить едкую насмешку или саркастическое замечание. Она была прекрасным собеседником, способным высечь вспышки остроумия даже из самых унылых. «Вы не можете представить, насколько этот человек непосредственен», – отвечала она, подобно мадам Рекамье, тем, кто выражал изумление ее способностью поддержать дружескую беседу с недалеким человеком. Опытный стратег, каждый вечер она умно расставляла кресла, чтобы гости чувствовали себя непринужденно и могли поговорить о чем хотели как раз с подходящим соседом, таким образом завязывая новые узы дружбы, новые знакомства и новую любовь. У нее, истинной королевы самовара, всегда были наготове чашки чая со сливками, самыми восхитительными в Петербурге, и тоненькие канапе черного хлеба со свежим деревенским маслом. Она была занятой маленькой пчелкой, никогда не сидевшей без дела, и когда гостей становилось слишком много (иными вечерами до шестидесяти человек заполняли красную гостиную), она приказывала принести стулья из других комнат, чтобы разместить гостей, одновременно проверяя, чтобы беседа продолжала течь, чтобы никому не было скучно. И никому никогда не было скучно: карты были запрещены; вместо этого люди говорили о российской и иностранной литературе, политических событиях, музыке, театре. Атмосфера, ни в малой степени не догматическая и не доктринерская, искрилась остроумием, шутками и болтовней молодых.
Дом Карамзиных на Михайловской площади был, вероятно, любимым петербургским адресом Пушкина. Его притягивали сюда сердечный и свободный дух, материнское внимание все еще красивой хозяйки дома (к которой в юности он питал чувства гораздо более горячие, чем сыновняя привязанность), отсутствие формальности и уверенность в том, что здесь всегда можно встретить интеллектуальных, культурных, хорошо осведомленных, остроумных людей, с которыми приятно говорить, а также многих красивых женщин. С Натали и ее сестрами Карамзины обращались как с родными, и те редко пропускали вечера, несмотря на то что собиравшиеся там холостяки были слишком юны, чтобы составить хорошую партию для Екатерины и Александрины.
Соллогуб писал, что «подметные письма» не случайно были посланы членам «тесного карамзинского кружка». Можно задаться вопросом: почему? Некоторые считали, что это было попыткой вынудить Пушкина действовать, так как он едва ли мог не ответить на оскорбление, которому люди, самые дорогие для него, были свидетелями. Или, возможно, намерение состояло в том, чтобы заставить его предпринять шаги, которые были полезны тому, кто швырял оскорбления под прикрытием темноты (временно отойти от общественной жизни, уехать из Петербурга). Но ни Жуковский, ни Плетнев, ни один из его лицейских друзей, с которыми Пушкин был связан самыми близкими узами не получили копии письма. А Хитрово и Васильчикова, не принадлежали к «тесному карамзинскому кружку». Кроме того, после своего собственного расследования, Пушкин сказал, что семь или восемь человек, кроме него, получили «диплом рогоносца». Мы знаем только о пяти из них.
Весной 1837 года князь Гогенлоэ-Кирхберг, посол Баден-Вюртемберга в России, послал в Штутгарт длинную, подробную «Заметку о Пушкине», текст которой был издан в России в 1916 г. В ней мы читаем: «Задолго до злополучной дуэли были разнесены и вручены всем знакомым Пушкина – частью через прислугу, частью по городской почте – анонимные письма, написанные по-французски за подписью председателя Н. и графа Б., постоянного секретаря общества Р.». Последующий издатель этого документа полагал, что имена были сокращены до инициалов в порыве предсмертной осмотрительности архивариуса, который сделал копию «Заметки», чтобы послать назад в Россию. Это кажется убедительным. Трудно вообразить посла, считающего, что он мог просвещать своего министра, идентифицируя людей, вовлеченных в это пикантное российское дело, исключительно по их инициалам. Но позвольте продолжить разговор об этом интересном документе: «Некоторые письма даже пришли из провинции (среди них письмо W. de Р.)». Тот факт, что некоторые из дипломов были посланы из сельской местности, предполагает возможность мини-заговора, тщательно подготовленного в малейших деталях. Его организаторы позаботились, чтобы разветвленная почтовая система России и петербургская городская почта доставили гнусное двойное письмо всем адресатам в одно и то же время. К тому же, таинственные инициалы «W. de Р.» не соответствуют никому из мужчин или женщин, чьи пути когда-либо пересекались с пушкинским. Факт, достойный внимания любого, у кого нет иного выбора, кроме как хвататься за самые маленькие соломинки, малейшие намеки. Загадка показалась мне стоящей посещения Государственного архива в Штутгарте, где меня ожидал еще один укол разочарования: имя адресата было написано инициалами даже в оригинале, и «W. de Р.» оказался просто фантомом, гомункулом, рожденным опиской, ошибкой транскрипции; в рукописи ясно читается «М. de Р.», что без сомнения, означает просто «Monsieur de Pouchkin».
Заметка была скопирована не только невнимательным немецким писцом, но и Иоганном Реверсом, голландским дипломатом, заменившим барона Геккерена в апреле 1837 года. Он послал ее в Гаагу конфиденциальным сообщением, претендующим на «беспристрастное резюме различных мнений», которые он собрал в Петербурге. Вялый Геверс, однако, ввел несколько небольших изменений в текст, и отрывок, больше всего нас интересующий, гласит: «Некоторые письма пришли даже из провинции (письмо к мадам де Фикельмон)». Но Долли Фикельмон знала очень немного о фатальных дипломах. «Чья-то гнусная рука, – пишет она в своем дневнике, – направила мужу анонимные письма, оскорбительные и ужасные, в которых ему сообщались все дурные слухи, и имена его жены и Дантеса были соединены с самой едкой, с самой жестокой иронией». Она также послала Пушкину второй конверт нераспечатанным. Не перепутал ли Геверс «посланницу» с ее матерью? Действительно ли некоторые из дипломов прибыли из провинции?
Видимо, придется сдаться. Мы никогда не узнаем наверняка, сколько людей получили анонимные письма утром 4 ноября 1836 года; мы никогда не узнаем всех имен. Поэтому кажется рискованным и едва ли стоящим усилий размышлять о намерениях и, следовательно, личности анонимного автора на основе его выбора получателей. Все, о чем мы можем действительно заключить, – это то, что он знал Карамзиных и некоторых из завсегдатаев красного салона, а также их адреса.
В начале декабря 1836 года Соллогуб видел у приемного отца Жоржа Дантеса «несколько печатных бланков с разными шутовскими дипломами на разные нелепые звания», подобных полученному Пушкиным: в основном незаполненные формуляры, где все, что оставалось сделать – это написать имя выбранной вами жертвы и ее сотоварищей по позору. Тогда же Соллогуб узнал, что многие любящие такие забавы распространяли подобные «мистификации» по Вене прошлой зимой. Может показаться, что, переписав диплом коадъютора ордена Рогоносцев, наш анонимный шутник просто вставил имя Пушкина наряду с Нарышкиным и Борхом. Но это поразительное совпадение опровергается одним существенным обстоятельством. Он фактически ответствен за одно, так сказать, творческое дополнение к «документу»: упоминание «историографа ордена». Кто бы ни написал эти слова, он знал об «Истории Пугачевского бунта» Пушкина и знал его исследование о Петре Великом. Другими словами, этот человек обладал некоторой культурой и был в курсе событий.
Сохранились только две копии диплома – два листа толстой писчей бумаги, сделанной в Англии, 11,5 на 18 сантиметров, никаких водяных знаков – и единственная копия сопроводительной записки, к которой это было приложено, адресованной графу Виельгорскому.
Начнем с манеры письма. Несовершенное знание латинского алфавита (неожиданно возникают буквы кириллицы, похожие на нужные для французского текста), недостаток знакомства с сильным и акутным ударением secretaire или secretaire вместо secretaire; (perpetuel вместо perpetuel) и нетрадиционное написание второго гласного в Naryshkin (фонема, трудная для иностранцев, которые фактически всегда писали Narishkin) не оставляют сомнения, что диплом почти наверняка был написан русским, вероятно, тем же самым человеком, который написал печатными буквами адрес Виельгорского, используя разговорное Михайла вместо более правильного Михаил и все же демонстрируя неожиданную точность в написании фамилии, часто искажаемой (Вельгорский или Велгурский) даже друзьями графа. Слова «Александру Сергеевичу Пушкину», с другой стороны, кажутся творением другой руки, хотя тоже русской. Читая его, Соллогуб был поражен «кривым, лакейским почерком».
Оба диплома сохранили оттиск необычной печати: две стекающие капли с явственной А в середине (возможно, Александр, то ли Пушкин, то ли царь Александр I; возможно, монограмма; / или L, переплетающаяся с А), вдавленные в фигуру, напоминающую портал, греческую или кириллическую букву П, длинная поперечная перекладина испещрена рядом маленьких вертикальных линий, в свою очередь закрытых горизонтальной линией (все это напоминает гребенку или забор); направо от фигуры, похожей на Я, мы можем различить профиль, напоминающий некое животное, в котором одни видели пингвина, тыкающего клюв в пучок травы, другие – менее экзотическую птицу, а стебли травы составляют подобие двух ушей столь же огромных, как и нелепых; от нижнего края тела таинственного существа, частично закрывающего основание подобия П, отходит то, что может быть перистым хвостом (но может быть также и пальмовой ветвью). Единственные определенные знаки находятся с левого края эмблемы: полуоткрытый компас – определенно масонский символ.
Давайте поэтому взглянем свежим взглядом на другие фигуры в свете этого изучаемого знака: не П, а сильно стилизованное изображение Храма или алтаря, на который положена Библия; не капли дождя, но слезы по смерти Хирама, которые появляются на многих масонских эмблемах. Неприятность состоит в том, что птица (если это птица) на правой части эмблемы не похожа на голубя, пеликана или орла – птиц, наиболее обычных в иконографии вольных каменщиков. И это все столь грубо, туманно и запутанно – почти пародия на масонскую печать. Возможно, бланки дипломов были проданы в Вене: полный комплект для шутников.
Слухи об анонимных письмах начали циркулировать еще в то время, когда Пушкин был жив: «Говорят, между прочим, что он получил по городской почте диплом с золотыми рогами, подписанный известными людьми общества, по общему признанию часть братства, которые писали, что горды иметь такого прославленного человека в своих рядах и спешат послать ему упомянутое свидетельство, как бы члену их общества, которого они радостно приветствуют». Мария Мердер утверждала, что она знала об анонимном письме, в котором «под изображением рогов стояло множество имен обманутых мужей, выражавших свое восхищение по поводу того, что общей их участи не избежал человек… которому случается даже и поколачивать жену». Когда Пушкин умер, почти никто из тех, кто рассказывал отсутствующим друзьям об ужасной трагедии или поверял свою тревогу дневникам и мемуарам, не мог не вспомнить события 4 ноября: «Одна дама, влюбленная в Дантеса, стала писать к Пушкину анонимные письма, в коих то предупреждала его, то насмехалась над ним, то уведомляла, что он принят в действительные члены Общества рогоносцев», «…начал получать безымянные письма, где, предостерегая его насчет жены, злобно над ним насмехались». «Ему сообщили об интриге в анонимном письме, столь же вульгарном, сколь предательском». «Он начал получать анонимные письма, в которых его поздравляли с рогами». В этих причудливых рассказах – небольших вариациях уже сложившейся легенды, которая могла бы называться «Смерть Поэта» – анонимный автор письма принимает на себя титул «настоящего убийцы» Пушкина, его «морального убийцы». Поскольку каждый верил, как выразился Данзас, что, «если бы не эти записки, у Пушкина с Дантесом не было бы никакой истории». Я также убеждена в этом.
Несколько критических часов прошло после того, как Соллогуб оставил дом на Мойке. Что делал Пушкин в полдень 4 ноября 1836 года, в день, который стал началом его пути к смерти? Он искал помощи или совета? Если так, от кого? Соболевского не было в городе, он был в отъезде. Смирновы также были далеко, в Баден-Бадене. А многие люди, чувствующие теплую привязанность к нему, не были близки ему по духу. Хитрово немедленно написала ему о письме, которое она получила: «Для меня это настоящий позор, уверяю вас, что я вся в слезах – мне казалось, что я достаточно сделала добра в жизни, чтобы не быть впутанной в столь ужасную клевету! На коленях прошу вас не говорить никому об этом глупом происшествии. Я поражена, что у меня нашелся столь жестокий враг. Что до вашей жены, дорогой Пушкин, то она ангел, и на нее напали лишь для того, чтобы заставить меня сыграть роль посредника и этим ранить меня в самое сердце». «Для меня», «заставить меня», ее враги – бред истеричной самовлюбленной женщины, которая, конечно, не могла утешить поэта. Пушкин был прав: «Да здравствуют гризетки!» Кажется наиболее вероятным, что он провел этот ужасный день один в своем кабинете, один со своими подозрениями, гневом, жаждой мести. Затем – мы можем предположить – он решил поговорить со своим «ангелом», длинный, агонизирующий разговор, в течение которого он обнаружил много такого, о чем не знал раньше. В этот момент он решил бросить вызов Жоржу Дантесу. К тому времени в Петербурге уже несколько часов как стемнело.
Летопись поединков в России не помнит случая, чтобы сатисфакции требовали по анонимным письмам, но это едва ли было единственным нарушением Пушкиным ритуалов и традиций. Удивительно другое: поединок с Дантесом серьезно скомпрометировал бы жену Пушкина, ведь общество, не знающее о дипломах, будет гудеть, посыплются обычные перлы чешущих языки – нет дыма без огня. Тогда поступки гораздо более серьезные, чем чрезмерно навязчивое ухаживание, были бы приписаны поклоннику Натальи Николаевны. Но Пушкин, закаленный знаток «шепота, хохотни глупцов», человек, сведущий в законах «пустого света», так или иначе проглядел это. Вместо этого преобладающими чувствами были гнев и боль, острое чувство оскорбленной гордости и чести, ярость. Они возобладали и заглушили голос рассудка и здравого смысла. Как мы знаем, поэт не отличался ни тем ни другим.
Лиза в городе жила,
С дочкой Долинькой,
Лиза в городе слыла
Лизой голенькой.
Нынче Лиза en gala
У австрийского посла,
Не по-прежнему мила,
Но по-прежнему гола.




























