Текст книги "У лукоморья"
Автор книги: Семен Гейченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
ПУШКИН УСТРАИВАЕТ СВОЙ КАБИНЕТ

По дому можно судить о его хозяине, и часто, взглянув на человека, можно представить себе его дом. Но иногда бывает, что дом и его хозяин по природе своей и по внешнему виду являются полной противоположностью друг другу, и невесело выглядят тогда и дом, и его обитатели. На всем лежит печать какого-то беспокойства и неустроенности. Но бывает и так, что человек настолько сроднится со своим жильем, что подчас и понять трудно, где кончается обиталище и начинаются обитатели.
Восстанавливая Михайловский дом, я много думал о жилище Пушкина, стараясь реально представить себе, как оно устраивалось и как выглядело. Ведь сам Пушкин и его друзья, бывавшие у него в деревне, так были скупы на рассказы об этом доме!
И вот как-то мне представилось: еще там, на юге, Пушкин заставил героев своего «Онегина» жить в такой же деревне, в окружении такой же природы, среди которой ему пришлось жить теперь самому в Михайловском. Там, на юге, он мечтал о старом господском доме, который был бы расположен на скате холма, в окружении лугов, за лугами вечно шумящие густые рощи, речка, огромный запущенный сад…
И вот теперь он и все вызванные им к жизни герои должны жить здесь, в таинственной северной глуши…
* * *
Он долго привыкал к Михайловскому дому. Беседовал сам с собой: а зачем ему в сущности все эти хоромы?.. Еще в лицее он понял великое таинство уединения, «жития в пещере». Все другие годы, где бы он ни был, он провел в «скромной келье», в одной комнате, – в Петербурге ли, Кишиневе, Одессе, в гостинице или трактире. В одной комнате он чувствовал себя как-то собранней, крепче. В ней всё под руками, всё только нужное. Никакой тебе суеты, гофинтендантских штучек и красивостей. Нет, никогда, никогда не станет он жить многими хоромами! Никогда и ни на что не променяет свою каморку-норку, свою пещеру, светёлку с заветным сундучком-подголовничком, дорожной лампадкой, чернильницей и верным кожаным баулом!
После отъезда родителей, прежде чем окончательно устроить свой кабинет, он долго присматривался к дедовским хоромам. Сперва ему показалась привлекательной комната в центре дома, где когда-то было Ганнибалово зальце с портретами предков. Стеклянные окна и дверь в сторону Сороти вели на балкон, откуда открывался чудесный вид на окрестности. Но комната эта была проходной и ветхой, штофные обои клочьями свисали со стен, и кругом под штофом клопы, клопы… Поэтому передумал и переселился в комнату рядом, где была родительская спальня. Но она всегда была сумрачной, и в непогоду, в свирепые северные ветреные дни, ее продувало насквозь, так что даже бумаги слетали со стола.
В старых комнатах было порядочно вещей, любезных сердцу его деда и отца с матерью. Вот огромный комод, из которого так же трудно тянуть ящики, как открывать бутылку цимлянского с порченой пробкой. Вот кресла и стулья – доморощенные псковские «жакобы» и «чиппендейли», бильярд с неизменно заваливавшимися под рваное сукно щербатыми костяными шарами. Кровати двуспальные и односпальные, шкапы, полушкапы, канапеи, гора изрезанной ножами и вилками фаянсовой посуды и просто черепье. В углу спальни – книжный шкап. В нем землемерные планы имений, озер, лесов, деревень, бумаги по хозяйству, календари, месяцесловы, памятные книжки, Священное писание, несколько французских романов. Всё это сильно источено мышами и крысами.
А это – старенький альбом с оторванными бронзовыми петельками, перевязанный розовой ленточкой. Раскрыл. Стал листать. На первой странице нарисован венок из незабудок и якорь – символ надежды. Под ним старательно выведенная рукой отца надпись: «Ангелу души моей несравненной Надиньке от верного и нелицемерного супруга. Июля 1801 года». Дальше шли стишки, стихи и стишищи. Улыбнулся: «Верный и нелицемерный… Хм, хм!»
А всё-таки как здорово получается – все Пушкины, вся фамилия – поэты! Отец, мать, брат, сестра, дядя один, дядя другой и сам Александр Сергеев Пушкин! Поэтическая семейка. Поэтическая деревенька. Сплошной Парнас!
Надежда, Надежда, мой сладкий удел,
Куда ты, мой ангел, куда улетел?
И еще:
Сраженный бурей роковой,
На прахе дуб лежит, перунами разбитый,
С ним гибкий плющ, его обвитый,
О дружба, это образ твой!
Ах, тятенька, ах, Сергей Львович, душа поэтическая, сколько ты бумаги намарал!
Опять полистал:
Жилище мирное, услада дней моих, —
И озеро, и лес, и сад, любимый мною,
Где слезы лил под сенью древ густых, —
Где услаждали вы страдальца тишиною.
Где я, друзья, мечтал о вас!..
Простите все в последний раз!..
«Первые две строчки ничего, чем-то напоминают моего „Домового“…»
Захлопнув альбом, положил себе в карман…
Путешествие по дому закончилось. Он сделал окончательный выбор. Остановился на большой светлой комнате, выходящей окнами на юг, во двор, на гульбище, цветники. Здесь всегда было весело, солнечно. Вся усадьба видна как на ладони. Всё нужное рядом. Большой хороший камин. Чуланчик. Что еще нужно?
Велел вызвать старосту, дворовых, кликнул няньку. Началось переселение вещей, изгнание иных из дому. Вещи упирались, как зажившиеся родственники. Не лезли в двери. Пришлось выкидывать через окно. Дворовые ужасались святотатству. Хозяин весело командовал и хохотал. Всё мало-мальски стоящее было свалено в родительской спальне, остальное отправлено в сарай.
Зальце приказано было ошпарить кипятком, обои подштопать, потолок побелить, после чего полагать аванзалом для приема знатных обоего пола персон первых пяти классов по табели о рангах, буде таковые попросят аудиенции.
Еще приказал: «В собственный нашего высокородия апартамент поставить: книжных шкапов – два, канапей один, туалет тож, кресел четыре. Кровать поставить в углу, завесив ее пологом, который приказано найти госпоже Родионовой незамедлительно. Дорожный баул – под диван, ящик с пистолетами и книгами не трогать, под страхом отправления в крепость! Всё!»
Оставшись один, раскрыл портфель, шкатулку, вынул памятную мелочь и стал размещать ее в кабинете. Стали на свои места портреты Жуковского, Байрона, «столбик с куклою чугунной», табачница, подсвечник, чернильница, «черная тетрадь», болван для шляпы.
Пододвинув кресло к окну, забрался на него с ногами, свернулся калачом, оперся локтями на подоконник и уставился во двор: «Господи, а здесь всё же ничего! Но, боже мой, боже, угодники и святители, неужели мне суждено жить здесь долго? А вдруг вечно, до конца жизни?.. Нет! Нет! Нет!» Встал, открыл ящик с пистолетами, подошел к окну, взвел курок, прицелился в небо и бабахнул.
С вершин деревьев слетела стая ворон.
ВЕСЕЛАЯ ТРАПЕЗА

В Михайловском доме было настолько тихо, что он казался необитаемым. Да он и был сегодня необитаем. Старуха нянька с другими дворовыми бабами ушла на богомолье в Опочку, хозяин заперся в своей каморке, приказав всем-всем не тревожить его под страхом гнева. Без задвижки – крепкой щеколды – и спущенных на окнах штор он работать не мог. А работалось сегодня усердно. Но вот кто-то нарушил приказанье. Вошел в соседнюю комнату. Постоял. Взялся за дверную ручку. Вздохнул, как мрачный волк.
– Эй, кто там? – крикнул Пушкин. Молчание…
– Ах, мать моя богородица, кто там?
– Вашего приходу добрый пастырь, – прорычал волк. – Это я, отец Ларион Воронецкий, по вашему приказанию явился, Александр Сергеевич.
Пушкин задул свечи, откинул занавески и открыл щеколду.
– А… батя! Гряди, гряди, отче… Здравствуй, святой отец! – Пушкин смиренно сложил руки, сделав вид, что хочет подойти под благословение, как все обычно! делают, когда встречаются со своим духовным пастырем. – Зачем пожаловал, отче?
Поп смешался:
– Да вот насчет сочинения я пришел, как вы приказывали, историю воронического погоста принес. С древней церковной книги переписал собственноручно… А вот это, – он протянул Пушкину завязанную узелком белую салфетку, – моя благоверная гостинца вам прислала – свеженьких просвирочек, только что из печи, горяченьких. Просила откушать.
Топая, как лошадь, поп вошел в комнату, положил на стул узелок и оглушительно крякнул. Оглядев комнату, книги, он развел руками и пророкотал:
– Вот он, храм наук и искусств!
Пушкин схватил узелок и стал его развязывать. Просвирки выскочили на стол, как ядреные бабки, и тут он затараторил, как сорока на сосне:
– Уважаю тело Христово. Эх, дух, дух-то какой Отче Ларивоне, а ведь недурно бы к этому телу добавить и крови бога живого. А? Вы ведь вкушаете, я знаю…
– Как будет милость ваша, – ответил поп. – Аз семь грешен и многогрешен. Как говорится в писании: «Сподоби, господи, в сей день слегка напитися нам!»
– Аминь! – добавил Пушкин, – Вы, отче, пока устраивайтесь тут, а я сбегаю распорядиться по хозяйству. – и Пушкин выскочил в сенцы.
Поп остался в кабинете один. Поднявшись с дивана, он стал разглядывать комнату. Остановился перед портретом английского поэта, пытаясь прочитать нерусскую надпись «Байрон». «Хм, красив, как девка». И прочитал надпись вслух по-русски:
– «Вучоп!» М-да. Вучоп какой-то… Кругом были книги, книги, книги. На стенах, на полу, на полках. Открытые. Закрытые. В углу поленница навалена. На столе бумаги, писания…
Увидев отдельно лежащую на маленьком столике толстую книжицу в кожаном переплете, с крестом на обложке, ухмыльнулся и подумал про себя: «Похоже на нашу премудрость. Библия, сразу видно». Колупнув пальцем застежки, он раскрыл книгу. «Что Библия – это верно, а только бес знает по-каковски писана, не по-церковному». Из Библии посыпались листки бумаги. Опять писания. Взял листок, поднес к глазам: невозможно понять, что писано, каракули какие-то да рисунки разные. Люди. Головы… Господи, да ведь это бабьи ноги! А это что, неужто сам Александр Сергеевич? Только почему с рогами?.. Тьфу, пакость – мыши с хвостами! Да кой леший мыши – черти это! Хм! Неужели хиромантией какой занимается, колдовством?
Отец Ларион крепко задумался, громко крякнул и только хотел закрыть «священную книгу», как дверь вдруг распахнулась и в комнату влетел Пушкин. Поп не успел положить книгу на место. Застигнутый врасплох, он покраснел как вареный рак.
– Всё любопытствуешь, отец Ларион? – усмехнулся Пушкин и, взяв со стола щипцы-съемцы, поднес их к носу попа. – А ты знаешь, что с любопытным случилось на балагане? А?
– Простите, сударь, я это не из любопытства, а от нескромности изображениев, – пролепетал отец Ларион, – к чему они? Ну, писание – оно писание и есть, вещь понятная – то есть мысли, сочинения разные, художества. А вот рисованы-то вы зачем, и в эдаком, извините, тревожном естестве? Извините меня, вы, значит, что ж, в нечистую силу верите?
– А то как же? – ответил Пушкин. – Есть бог, значит, есть и черти. Об этом ведь и в писании ясно сказано, ты-то сам, отче Ларивоне, как, в какую силу больше веришь, в чистую или нечистую? Да ты не трясись и не крестись. Это и самому богу не очень-то ведомо. А знаешь, что такое нечистая сила? Сила эта – искушенье. Искушенье духовное и телесное, искушенье сердца и ума. Искушенье, которое заставляет человека думать, задачи решать, песни сочинять, книжки писать. Ведь вот ты пришел ко мне с крестом и молитвой, со святым делом. А какая сила стоит в сердце твоем – чистая или нечистая! По-моему, нечистая! – рявкнул Пушкин, ткнув пальцем в свои бумаги с нарисованными чертями. Черти забегали по бумаге.
Поп схватился за крест. Ноги его обмякли, и он чуть не повалился на стул.
– Ну, хватит! – крикнул Пушкин. – До чертиков Дело еще дойдет, а пока что давай сюда…
В комнату внесли поднос с вином и закусками. Пушкин пододвинул столик к окну, поставил стулья себе и гостю и пригласил к трапезе.
– Благослови, владыко, питие и брашно сие, – протянул он нараспев. – Начнем, пожалуй!
…Шла четвертая бутылка доморощенной. За кого и за что только не пили. Пили за отцов-матерей, бабок-пупорезниц, за всех поящих, кормящих, милосердие творящих. Потом стали пить за добрых людей во здравии и в болезнях и в нетях обретающихся. Потом, захмелев, стали возглашать многолетье полоненным, заключенным, затюремным, царской службой угнетенным.
Особую чару отец Ларион поднял за здравие покровителей храма своего – знатный род Ганнибалов и Пушкиных, за здравие своего возлюбленного кума Вениамина Петровича Ганнибала, по-дьяконски прокричав ему эдакое многолетие, что у Пушкина даже мурашки по коже пошли.
– Ну и труба иерихонская! – воскликнул он.
Когда уже были на последнем взводе, начались особо важные разговоры. Пушкин говорил о смысле жизни. Отец Ларион жаловался на свои убытки, на господ помещиков, которые неисправны в помощи священнослужителям, и что это потому, что все они аспиды и василиски.
Незаметно разговор перешел на божественное. Тут Пушкин словно вскочил на боевого коня, дав ему шпоры под бока. Началась катавасия. Отец Ларион кричал, что это богохульство и канальство, что за такие безбожные речи ему, Пушкину, Сибирь полагается и вырывание ноздрей. Пушкин же летел все выше и выше, и, словно из поднебесья, на голову отца Лариона полетели срамные стихи про царя Никиту и его милых сорок дочерей…
– Нечестивец, анафема! – кричал пьяный поп. – Упеку! Всё благочинному пропишу. Быть тебе ужо в Соловках! Быть! Отдай мои историю! Где салфет? Ухожу. Ноги моей в этом вертепе не будет!
– Накося выкуси! – в свою очередь крикнул Пушкин и пустил под потолок бумажки отца Лариона.
…Возвращался поп домой, совсем уже поздно было. Шел берегом Маленца, выделывая ногами кренделя. Вдруг навстречу ему – нечистая сила под видом барского служителя, едущего на чудесной тройке. Остановил человек лошадей и кричит отцу Лариону: «Садись, батюшка, приятным мигом до дому вас довезу!» Обрадовался поп, сел в карету и кричит: «Ну, давай, трогай с богом!» Только сказал – «с богом», ан вдруг видит: нет ни лошадей, ни кареты, а сам он по самую бороду в Маленце. Тонет. Сразу отрезвел. Молился. Матерился. Еле выбрался на берег.
Вернулся домой туча тучей. Поповна к нему:
– Тятенька, ну как Михайловский барин? А отец Ларион шапкой об землю ударил да как заорет:
– Мартын Задека твой Михайловский барин. Алхимец он и безбожник, вот что! Разругался я с ним – вот до чего! Ушел, прости господи, не попрощавшись. Спасибо, ноги сами унесли…
И батюшка, как был в мокрых сапогах и подряснике, повалился на постель…
На другое утро под окошком поповского дома остановился всадник. Он постучал в окошко плеткой и крикнул:
– Люди добрые, скажите, отец Ларион дома? Лежит, говорите, недужит? Дайте ему стакашек зубровочки. Полегчает. По себе знаю… Да передайте, что Александр Сергеев Пушкин мириться приезжал. Будет через час-два, к чаю. Да чтобы просвирочек свеженьких приготовили, таких же, как вчера. Он до них большой охотник!
И Пушкин ускакал в поле.
ИЗ ДНЕВНИКА ИГУМЕНА СВЯТОГОРСКОЙ ОБИТЕЛИ

Игумен Святогорской обители отец Иона давно был не в ладу со своею братией, крепко не в ладу. Обитель значилась в особых списках как исправительная – для проштрафившихся священнослужителей. Здесь все монахи были ссыльными – кто за развращенность ума и сердца, кто за прелюбодейство, кто за воровство или какие-нибудь другие большие прегрешения. Все были обидчивы, сварливы, злы, как осы осенью. Ну где ему с ними справиться? Тут нужен кнут и цепи, а не доброе слово пастыря. Правда, цепи в монастыре были давно заведены, еще при игумене Созонте, после того как монах отец Варсанафий ограбил все монастырские кружки для подаяний и поджег питейный дом в слободке… А тут еще особое дело свалилось на игумена, дело государственной важности, – неусыпное наблюдение за прихожанами сельца Михайловского, и господами и их крестьянами, и особливо за сыном помещика Пушкина, Александром Сергеевым, который сослан за вольнолюбие и «афеизм» в родительское имение, без права куда-нибудь отлучаться, даже в Псков…
Господи, спаси и помилуй! Ну откуда ему, немощному, исправлять это дело, когда сам-то он попал в обитель не по хотению сердца, а по распоряжению начальства, в наказание за нерадивость и разные оплошности! Ведь и над ним, Ионой, есть, поди, наблюдение, чье-то недреманное око, высматривающее его грешную жизнь. Только кто сие?
Так думал, сидя в своей горнице, святогорский пастырь. Разные темные дела монахов и ложные доносы их совсем одолели игумена. И он ожесточился и сам стал сочинять на смутьянов доносительства. Но на его доносы духовная консистория смотрела криво, потому что был он у нее в недоверии за некогда совершенные им по молодости лет различные провинности и блудни. И тогда игумен решил писать книгу про свое монастырское житье и о прегрешениях братии. Он считал, что ежели случится какая ревизия, то такая книга поможет ему вспомнить, что нужно и кто в чем виновен.
Как-то, будучи в Пскове, он купил синей сахарной бумаги, сшил листы, сделал переплет с застежками и замочком, нарисовал на переплете сердце и вписал в него греческое слово «Диариуш», что значит по-русски – дневник.
И стал отец Иона, как древний летописец, записывать про свою жизнь, про жизнь своей братии и все ее прегрешения.
Украсив первый лист красивою заглавною буквою, он надписал:
«Во имя отца и сына и святого духа. Аминь. Писал сию книгу Святогорского Успенского третьего класса монастыря игумен Иона».
Далее следовали записи.
«4 майя 1824 года.
Разные грязные материи и ложные бумаги одолевают дни мои. Открываюсь и признаюсь книге сей чистосердечно: всё, что в ней мною записано, – Истина. Говорят, что я своекорыстен, люблю подношения, целые Дни провожу в соблазнительных встречах с господами помещиками, что я жаден до вина. А кто говорит? Да всё они, здешние недруги мои… Каюсь. Грешен я, вкушаю и принимаю, но ума своего не теряю и сундуки мои не бренчат златом.
20 майя 1824 года.
Решил я в книгу сию сделать выписки из монастырских журналов про то и про сё, про все худые поступки окружающих.
Меня из сего и слепой узрит – кто из нас праведник, а кто грешник. У меня еще загудят все монастырские колокола, и в Пскове узнают истину, когда я свое писание приведу в порядок.
Раз пришел отец Василий в церковь к вечернему пению совсем пьяный, в продолжение коего силы его так ослабели, что он едва мог кончить служение. Не вечерня получилась, а комедийный феатр. После сего сел он на скамейку, неподалеку от святого престола, потом встал, затрясся, аки без пред заутреней, и испустил…!!! Все видели, и никто не возмутился, потому что не такое еще видели прихожане.
25 июня 1824 года.
Вчера в святой обители и по всей Ворончанщине праздновался день святых отец, наших, апостолов Петра и Павла. Обедню в Успенском соборе служил сам преосвященный епископ Псковский Евгений. Служба была велелепная, одних священнослужителей собралось, полагаю, осьмнадцать – из Велья, Опочки, Новоржева, Острова и Воронича. На правом клиросе пел хор братии Святогорского монастыря, а на верхнем клиросе, где я прошлый месяц ставил новые балясы, пел хор Псковского Мирожского монастыря. Когда оба хора слились воедино и запели «Достойно» – душа моя раю приблизилась. После службы я и вся моя братия – а именно: о. Василий, о. Иоанн, о. Александр, о. Моисей, о. Агафон, о. Вениамин и все прочие, общим числом 15 персон, – были приглашены епископом к генерал-майору Петру Абрамовичу Аннибалу в его сельцо Петровское для молебствия и освящения имения, рабов и плодов земных. Для сего его превосходительством были присланы линейки пароконные и городской экипаж, именуемый «Эгоистка», специально для подвезения высокого духовного гостя, то есть отца Евгения.
При входе на усадьбу владетелем была устроена нашему духовному воинству истинно генеральская встреча, а именно: на подъезде стояло полукружием коленопреклоненно хамово отродье, включая всех дворовых людей мужеска и женска полу во главе со старостою. На отлете, ближе к господскому дому, играл оркестр «Марш, марш, марш, воевода наш!». Звуки лилися из многих труб, литавров и других орудий, а иные играли на скрипицах и гуслях, и всем сим заправлял генеральский сын Вениамин Аннибал, отменно махая палкою.
На балконе со всеми регалиями стоял его великолепное естество сам генерал Аннибал, опираясь на трость и отставив одну ногу в сторону. Сделав тростию знак оркестру, он пошел навстречу епископу и, подошед, воскликнул: «Благословен грядый!» – и склонил голову под благословение. И вновь дал тростью знак музыке, и та грянула пуще прежнего.
Тут произошла конфузия, то есть заминка. Благословив хозяина и осенив крестным знамением всех людей и строения, преосвященный воздел руку к генералу для целования, но Аннибал встряхнул всею левою стороною тела, дернулся в сторону – будто это ему некасаемо и не входит в этикет. После заминки сей он разинул зев и громко, как из орудия, выпалил: «Расходиться!»
Стоявший за спиной Аннибаловой его клеврет – известный в округе староста Михаиле Калашников, у коего сам генерал всех детей крестил и был ему кумом, – изогнувшись фертом, отбежал к крыльцу и обеими руками распахнул нам парадные двери, и мы все, чин за чином, как лебедушки за лебедем, взошли внутрь господского дома. Через прихожую проследовали мы в главную залу без всякого промедления, где уже был накрыт большой аглицкий стол с такими питиями и яствами, каких обыкновенная утроба человеческая восхотеть даже не смеет. В красном углу перед Святыми возжены были все лампады, особая большая горела пред образом святых апостолов Петра и Павла. Тут не премину приписать историческое известие. Икона сия была подарена родителю сего Аннибала самим Императорским Величеством Петром Великим Всероссийским, о чем на ризе золотом крупно и написано.
Зная мой писательский талант и постоянное записывание всего примечательного, преосвященный, толкнув меня тихонько большим перстом в пузо, кивнул на стол и заметил: «Чтобы воспеть такой стол, нужен талант Гаврилы Романовича Державина!»
На сие замечание сделал я владыке известный всем духовным семинарский знак, коему тот усмехнулся и, наклонясь к уху моему, добавил тихо: «Как сядем за стол, так писательское свое искусство забудь…» Что я впоследствии и исполнил, хотя и жалею теперь, ибо после обильной трапезы и возлияния здесь, в Петровском, случились с нами такие чудеса, припадки, анекдоты и неблагопристойности, какие не всякому смертному и во сне приснятся. Одним словом была великая аннибальщина!!!
Однако, хотя и дал я слово преосвященному положить на перо мое замок, я не могу не записать того, что случилось со мною и со всею братиею после отъезда в Псков преосвященного, который отъехал из Петровского в десятом часу пополудни в экипаже Аннибаловом, с его фолетором.
Под конец пира всякое соображенье нас оставило. Генерал нас покинул, и мы догуливали в одиночестве. Наконец я дал отбой. Приказано было к отъезду для обратного в монастырь прибытия к вечерней молитве. И тут случилось бедствие, которое в конце привело к полному беспорядку обители.
В дороге наш поезд встретил около деревни Бугрово крестьянин Алексей Михайлов и, несмотря на расстроенный вид наш, стал умолять направить к его дому чудотворные иконы и братию для молебствия и прошения ко господу о избавлении от болезни жены его, которую кусил змей. По человеколюбию моему сие было сделано, и мы разгрузились и молебствие свершили, но тут опять случился обильный стол, питие и яства, хотя и старое в нас еще не перебродило.
Сильно захмелев, диакон Иван Федоров стал делать неприличные соблазны, подсев к хозяйской дочери, стал песни свадебные петь и говорить скоромные речи. Я, видя сие, крикнул команду погрузить его на телегу и всем ехать к себе домой. Диакон кричал и вырывался, и мы еле довезли его до Святогорья, чуть и иных монахов не растеряв по дороге. Возвратись в обитель, скоро пошел он, Иван, на скотный двор и стал таскать за власы послушника младого, а потом полез к пастуховой жене на квартиру. Та закрылась на щеколду. Диакон, взяв тынину, ударил ею в окончину, в коей все звенья выбил, ругаясь матерно-скверно разными словесы. Потом выбил тыниной двери. Пастухова жена хотела бежать с малым ребенком, но диакон стал бить ее по щекам и дубиною, которая сломалась, тогда, схватя ее за власы и косы обвив около рук своих, таскал и бил, сколько ему было угодно, отчего у нее видны были боевые знаки и рубаха рваная. И бысть вопль и стенания на дворе до шестого часа пополуночи, пока сей несчастный не был пойман, скручен вервием и посажен мною на цепь железную.
Вскоре зазвонили к ранней обедне и началась служба. День сей эпитимной. Вызывал всю братию по очереди и всем греховодникам отдавал должное.
29 июня 1824 года.
Дни стоят жаркие, и вся тварь жаждет. Для питья прихожанам и всем прочим поставлены по моему приказанию две дубовые бочки. Около Святых ворот. Не поспевают воду подавать. Другие ворота мною заперты по причине множества людей и безобразий. Сие пришлось не по сердцу иным власть имущим, говорят, от ворот до ворот путь далек, и они стали совершать недозволенные действия. Так, 17 июня новоржевский помещик Петр Петров Жеребцов, подъехав к воротам и видя их взаперти, ударил послушника костылем, сбил замок и не вошел, а даже въехал на Святой двор, целя на людей и крича и стуча, как враг. А и въехал он не для богомоления, а для испития от жаркости природы монастырского квасу и для удовлетворения своей к купечеству некоторой надобности, коя расположена на Торговом дворе. Возвращаясь, приказал господин Жеребцов ехать другими воротами, крикнув своим гайдукам выломать и в них замок, что поставлен был еще в 1795 году иждивением опочецкого купца Лапина, а прибой взять и в овраг забросить. Отъехав, господин Жеребцов громко кричал и поносил братию обидными словами, как то «долгогривые» и проч. И смеялся, когда из ворот пошли за ним вслед лотошники и мелкие купчишки, не уплатя постоя на Торговом дворе, чем обители был нанесен ущерб. Несмотря на всю зависимость, написал я архимандриту доношение для воздействия на сего разбойника Жеребцова, дабы иным не повадно было делать такие нападения на обитель.
12 сентября 1825 года.
Камо пойду от скверного духа братии и от лица их камо бегу?! Ей господи, мазурики сущие, особенно отец Иоанн Федоров. Он тать и разбойник первостатейный. Это его рук дело, что открыл ревизор. Сердцем чую! В Успенском соборе в образе Успения выдран жемчуг, в венце нет камня голубого. В иконе Тихвинской богоматери не оказалось мелких жемчужин. На Евангелии серебряной застежки и звезды не оказалось. Серебряное кадило тоже пропало. Записано: «Всё сие произошло по слабости игумена!» Вечером молился. Отбил пред образом владычицы триста земных поклонов, а сам всё думал – это дело рук отца Иоанна. Почему написал в консисторию доношение о дурной нравственности отца Иоанна и о необходимости закрытия питейного дома в слободке. Оттуда и идет вся зараза и грехи моей братии.
14 сентября 1825 года.
Всю ночь писал Сочинение для братии «Како вообще всякому монаху сохраняться потребно», или иначе – «Сосуд святости».
Сочинять-то сочинял, а всё равно перед очами вежество не вставало. Учить моих молодцов – для сего застенок гишпанский нужен, а не райская куща. Сколько воду ни толки, елею не получишь. А писать нужно, – консистория требует, хоть умри.
Вот и сочинил.
Главнейшие правила хранения естества и чувств монастырской братии
1-е. Ум – от лукавых помыслов.
2-е. Сердце – от злых похотей и вознесения.
3-е. Взор – от женских прелестей.
4-е. Слух – от суетных и стихотворных бесед, а наипаче злословных на подчиняющих, сирень начальствующих.
5-е. Язык – от осуждения и ропота на все сущия движения и действия.
6-е. Всего себя и сущее в теле от сластолюбия и пьянственного излишества!
Хранить-то хранить, а вот как быть пастырю, ежели уже нетути того, что хранению надлежит, егда все развеяно и нечистою силою захвачено и в адской консистории Вельзевулом в свою книгу записано? Как тут быть?
Ох, ох, одолела темная сила обитель мою!
16 сентября 1825 года.
В воскресенье приходил ко мне сиделец Иван и жаловался на монаха Агафона, что он 15-го дня, в субботу был в кабаке и просил вина в долг у жены сидельцевой, а как она в долг ему не давала, то он, вскоча в застойку, бил ее, изодрав рубаху и руку обкусав. В которые дни монах Агафон самовольно отлучился в слободку и дрался близ кабака с мужиками, и не был в монастыре сутки двои, сказывался больным и привезен был в телеге. Назавтра не был к заутрене, в обедню пришел пьяный, и я приказал Кирилы вывести его, за что и был посажен после обедни при всей братии на цепь большую. Сидя на цепи, рычал, аки лютый зверь. Эх Агафон, Агафон, страшило ты монастырское! Теперь твоим именем детей пугают, а монастырю от тебя поношение.
2 октября 1825 года.
Горести и недомогание. Вчера во время утренней службы обошел все кельи и нашел в сундуке отца Иоанна донос на меня. Пишет от имени всей братии, будто я подозрительный человек и, кроме разорения обители, ничем не отличился. Донос сей поднес я к лампаде и предал огню, развеяв и затоптав пепел в великом гневе.
Сидя пред окном в своей светёлке, предавался унылым мечтам, держа в руках книгу сию и перо. Вдруг увидел бегущего, как тать, послушника Ивана Дементьева, у коего живот вздулся, словно в обременении. Взяло меня сомнение. Кликнул в окно, заставил послушника показать, что у него под рубашкой, и нашел братские снетки, кои нес он к шинкарке в промен на винище. Экое паскудство! Куда идем? Снетки забрал, а лиходею дал по загривку костылем и приказал в вечерню отбить в соборе пятьсот земных поклонов Лред иконой «Умиления».
26 июня 1826 года.
Преосвященный затребовал срочно к себе в Псков нарочного и вручил ему пакет со своею печатаю для немедленного доставления мне. Спал плохо, видел страшные сны, а про что не помню. Наконец нарочный прибыл, и я вскрыл пакет, на коем было напечатано: «Совершенно секретно, в собственные руки игумену». Приказано с получением оного, по воле высочайшего указа, без всякого промедления высочайше опробованное благодарственное молебное пение господу богу, даровавшему победу на ниспровержение в 14-й день декабря 1825 года крамолы, угрожавшей бедствиями всему российскому государству, елико торжественно учинить с полным колокольным звоном и с крестным хождением вокруг всея обители.
На другой день дадено всем знать о молебствии, что и учреждено в воскресенье со всею торжественностию.
На молебствии присутствовали все господа помещики окрестных сел и иные прихожане. Из Петровского, Батова, Лысой Горы, Тригорского, Воронича, Вече, Воскресенского, Васильевского, Михайловского, Савкина и иных прочих. О чем и ответствовано срочно в духовную консисторию с присовокуплением извещения о том, что никаких возмутительных речей или восклицаний среди молящихся замечено мною не было.








