Текст книги "Стихотворения"
Автор книги: Семен Гудзенко
Жанр:
Поэзия
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 2 страниц)
КОРЧЕВКА
Лесорубы пням обрубают лапы
и корчуют культяпки
из мерзлой земли.
И тягач, подминая ухабы,
в белом облаке,
в снежной пыли
по делянке лениво кружит:
постоит и опять пойдет,
круг сужая все уже и уже,
гусеницей землю гребет.
И как дернет дупластый обрубок —
в три обхвата здесь были дубы,—
дрогнет трос,
и в морозных клубах
вот-вот станет тягач на дыбы.
И уже на земле воронка,
будто тонная бомба вошла.
Выгорает кустарник дотла,
и становится пашней
лесная сторонка.
С бороной идут мужики —
обживают тысячи га.
И куда ни ступит нога:
все засеяно —
до реки.
Пень
вцепился корнями в пласт:
землю
он никому не отдаст.
Мы возьмем ее!
Мы сильней!
Мы закончим корчевку пней!
Но не завтра
и не на днях —
полпланеты в корявых пнях.
1947
НОВОСЕЛЬЕ
Осень скачет сквозь ненастье
на поджаром иноходце.
Иноходец рыжей масти,
грива в легкой позолотце.
Там, где соляные копи,
где тропинка круто вьется,
осень
прямо на галопе
осадила иноходца,
соскочила у колодца,
постояла у окна.
И
как прыснет,
как зальется
и как зашумит она!
Говорят ей из окна:
– Заходите, осень!
Просим!
Хватит сала и вина
и веселья хватит,
осень!—
В этом доме новоселье
солотвинского горняка.
Дом горняцкою артелью
выстроен наверняка.
Камень в камень
ладно втесан,
и в стене бревно к бревну
так приструганы.
как осень
к урожаю и вину.
Зван сюда маляр бродячий —
брел он мимо по лесам.
Пожелать зашел удачи
нехмелеющим гостям.
Он желает солекопам
полной чаши,
долгих лет.
…И уже по горным тропам
пробирается рассвет.
Но опять смычки коснулись
струн тугих.
Все очнулись,
все качнулись,—
танцев не видал таких!
Закружился каруселью
новый дом,
и невпопад
разноцветною метелью
закружился листопад.
И не разобрать с налету —
ярче кто, шибче кто?
Сыплет осень позолоту
на карпатское плато
и опять коня торопит
через дымный перевал.
…Короли окрестных копей
спать идут на сеновал.
1946
ОСЕНЬ
Перешагнула осень порог —
и
в Закарпатье.
Каждая рощица
и бугорок
в ситцевом платье.
В каждое озеро клены глядят,
листья роняя.
– Здравствуй,—
сказал
запыленный солдат,—
область моя нестепная.
Камень на камне,
дуб на дубу,
ветер на ветре.
Я не кляну
ни тебя,
ни судьбу.
Верьте —
не верьте.
Ты и такая мне дорога,
многих дороже.
Встанут
до самого неба стога,
будут
плоты осаждать берега,
в камни скуем бездорожье.
Здравствуйте, рощи!
Будьте добры
кланяться в ноги.
Вон лесорубы
острят топоры,
сев у дороги.
Вон лесорубы
песни поют.
Слушайте, рощи.
Я не слыхал за дорогу свою
лучше
и проще.
В песне особенные слова —
все про свободу.
…С кленов оранжевая листва
падает в воду.
Листья
плотами
стоят у запруд,
пляшут на месте.
…Осень и зрелость,
песня и труд —
издавна вместе.
1946
УРОЖАЙ
Светлеет запад и восход
по расписанью ночи.
И золотистый небосвод
ветрами обмолочен.
И горный округ озарен
скупым свеченьем зерен,
распахнут с четырех сторон
и, как амбар, просторен.
Гуцулы сходят с облаков
в долину строить хаты.
Летят под перезвон подков
во все колхозы сваты.
И на базарах дотемна
не утихает гомон.
Ты не увидишь из окна,
как этот мир огромен.
Ползут груженые возы,
покрыты белой пылью,
Как радуга после грозы,
приходит изобилье,
1946
ДОРОГА В КАРПАТАХ
Хлеб и соль я поберег —
далека дорога.
Нужно вдоль и поперек
этот край пройти.
Я не пожалею ног —
стран таких немного.
Можно десять пар сапог
износить в пути.
Виноградная лоза
оплетает села.
Как безумная слеза —
мутное вино.
Широко раскрыв глаза,
пыльный и веселый,
через реки и леса
я иду давно.
Я иду по склону гор —
будто поднят полог:
не видал я до сих пор
скал таких и трав.
Начинает разговор
спутник мой – геолог.
Затеваем жаркий спор,
в споре каждый прав.
Он показывает мне
голубую глину.
Я о мачтовой сосне
говорю ему.
В предвечерней тишине,
выйдя на равнину,
я увидел, как во сне,
горный кряж в дыму.
Переходят речку вброд
пастухи и козы.
Лесоруб домой идет,
лесоруб спешит.
Оплетают небосвод
бронзовые лозы.
После песен и забот
Закарпатье спит.
Только я один не сплю —
путь держу на Севлюш.
До чего же я люблю
по ночам брести!
До чего же я люблю
под ногами землю!
А над головой люблю
звездные пути!
1947
ВСЕ В КАРПАТАХ МЕНЯЕТСЯ К ЛУЧШЕМУ…
Все в Карпатах меняется к лучшему,—
посмотри,
как по горному, по сыпучему
вверх по склону идут трудари,
валят наземь дубы могучие,
будто косят траву косари.
Все в Карпатах меняется к лучшему,—
посмотри,
как под яминами и кручами,
у гранитной горы внутри,
врубмашина завода Кирова
соль грызет.
Столько соли за смену вырыла,
что и поезд не увезет!
Все в Карпатах меняется к лучшему,—
посмотри:
самолеты висят над тучами
в золотистых лучах зари.
Привезли они почту Рахову —
два мешка.
Их воздушной волной потряхивает
над горами исподтишка.
Все в Карпатах меняется к лучшему,—
отвори
двери в школу, где дети учатся,
с детворою поговори:
– Батько кто у тебя?
– По Латорице
гонит лес!
– Мой уехал туда, где строится
Днепрогэс.
Так в Карпатах ладится, спорится
мир чудес.
В графских замках теперь санатории
плотогонов и горняков.
Так меняется ход истории
по законам большевиков.
Все в Карпатах меняется к лучшему
навсегда!
Мы отмаялись, мы отмучились,
стали жизни своей господа!
1946–1947
ЭПИЛОГ
Я прошел не очень много
и не очень мало:
от привала до привада,
от границы до границы,
от криницы до криницы,
от села и до села.
И была моя дорога
и трудна и весела.
Что скрывать:
бывало грустно
и тревожно одному.
В древней крепости у Хуста,
в низких тучах, как в дыму,
я решил: пора домой,
пошатался по дорогам;
я решил: окончен мой
путь по каменным отрогам.
Но меня окликнул вдруг
фольклорист из МГУ:
– Поломалась бричка, друг!
Помоги!
– Что ж, помогу…
Колесо, разбрызгав деготь,
в пыль свалилось па шоссе.
Я бы мог его не трогать,
и поймут меня не все:
я забыл о дальнем доме,
позабыл обратный путь.
Бричка в цокоте и громе
понесла под облака.
Мы лежали на соломе,
захмелевшие чуть-чуть.
Кони встали на подъеме,
как меха раздув бока.
И клубился пар горячий,
будто горн у них внутри.
Только утро звезды спрячет
и почистит медь зари,
фольклорист очки снимает,
умывается росой.
Все на свете понимает
фольклорист из МГУ —
хворост с грохотом ломает,
ходит по лесу босой
и записывает песни
на некошеном лугу.
Песни те, что записали
на некошеной траве,
грянут в лекционном зале
в шумном городе Москве.
Встанут, небо подпирая,
из-за песенной строки
люди сказочного края —
пахари и горняки.
…Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, по пути
с агрономом в плащ-палатке.
– Не могли бы подвезти?
И по селам Верховины
мы кочуем до утра.
А потом на переезде
приглашают шофера:
– Едем с нами на бумажный
комбинат!
– Едем лучше на солотвинскую соль!
– Ты ведь не был в заповедниках
Карпат!
– Пригласить тебя к дорожникам
позволь!
И опять по Закарпатью
я скитаюсь до утра.
…Мы прощаемся.
И снова
мне, выходит, в путь пора.
Нет конца моей дороге
и не ждет меня порог!
Видно, снова в эпилоге
Начинается пролог.
1946–1947
Сентиментальный нежный друг,
Сентиментальный нежный друг,
Тебя спугнул снарядов свист,
Орудий рёв, горящий луг.
Война нас вместе не сведёт,
А для тебя я третий год ношу кленовый лист.
Ведь это всё, что я унёс из Киева тогда.
О Дарницкий проклятый плёс, безумная вода —
тебе не знать их никогда.
Стихи остались на столе,
Они в сраженье не пошли.
Я не припал к родной земле,
Не взял в дорогу горсть земли.
И только он, кленовый лист,
Хранил воспоминаний дрожь
(Его сорвал осенний дождь).
Но жилки красные на нём напомнили мне кровь дорог,
И стон и гомон переправ,
И как мы уходили вплавь,
И как мы падали в пути…
Сентиментальный друг, прости.
Теодор ВОЛЫНСКИЙ (Коннектикут)
Я БЫЛ ПЕХОТОЙ В ПОЛЕ ЧИСТОМ
На телеэкране: израильские солдаты, только что вышедшие из боя. Один из них – самый юный – немного похож на моего ровесника и земляка Семена Гудзенко. Быть может, и этот солдат напишет со временем честные, завораживающие, захватывающие душу строки о боях-пожарищах, о друзьях-товарищах…

Семен Гудзенко
Вспоминается сентябрь 1947 года. Семен Гудзенко, статный, красивый, стоит на сцене актового зала Киевского университета и читает на память стихи о недавней поездке в Закарпатье, киевских каштанах и любимой девушке из Братиславы.
Вот колеса по гравию скрипнут.
Колкой гальки осыплется град.
Братиславские голуби вскрикнут
Так тоскливо – и улетят.
Отойдут от казармы машины,
Кто-то бросит солдатам цветы.
Нам придется расстаться, Иржина,
Вон у той пограничной черты…
Пройдет много лет, и я прочту в записной книжке Семена заметки о сущности поэтического творчества: «Поэзия – честность, настоянная на страстности. Если не задыхаешься в любви и горе, стихов не пиши».
…В тот сентябрьский день Гудзенко читал и другие стихи о природе родного края, любовную лирику. Но больше всего – о Великой Отечественной, однополчанах, о рвущихся минах на снежных полях сорок второго года.
Снег минами изрыт вокруг
И почернел от пыли минной.
Разрыв —
И умирает друг,
И значит, смерть проходит мимо.
Сейчас настанет мой черед.
За мной одним идет охота.
Ракету просит небосвод
И вмерзшая в снега пехота.
Эти строки еще до выхода в свет первого сборника поэта-фронтовика стали известны миллионам читателей «Красной Звезды», где была опубликована статья Ильи Эренбурга о творчестве Семена Гудзенко. Позднее, в автобиографическом повествовании «Люди, годы, жизнь» знаменитый писатель напомнил о прекрасной и трагической судьбе юноши, создавшего едва ли не самые правдивые строки о войне.
В автобиографии, предваряющей раздел в антологии "Русские поэты", а также в книге воспоминаний Павел Антокольский писал о молодых поэтах, пришедших с войны и ставших его друзьями. Первым он называет Семена Гудзенко. Антокольский рассказывает о встрече с ним в 1943 году: "…Когда вошел этот высокий, страшно худой, черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой сын, известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом Владимиром Антокольским, в этом не было бы никакого чуда. Скажу только, что эта первая секунда встречи окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости, возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту… Он только что вернулся из госпиталя, и все его существо дышало войной, пережитым на войне… Он читал стихи, те самые, что в скором времени вошли в его первую книжку "Однополчане". О них и тогда, и впоследствии много говорили, спорили, ими увлекались, их отвергали начисто, принимали до конца. Разноречивость оценки сама по себе свидетельствовала о силе стихов. Что же в первую очередь отличало их от других фронтовых стихов, чем же держится эта угловатая юношеская лирика, о чем она? О правде. Только правдой держится она".
Потрясение (правда, иного плана) испытал и я, когда в конце поэтического вечера Гудзенко стал рассказывать о своем детстве в Киеве, об улице Тарасовской, где он родился, о литературной студии Дворца пионеров, куда он принес свои первые стихи. Я ведь тоже занимался в этой студии, и, вглядываясь в стоявшего на сцене человека, вспомнил высокого вихрастого мальчугана, которого близкие друзья звали не Семой, а Сариком. Он обладал удивительной памятью, знал сотни строк разных поэтов: и Киплинга, и Вийона, и Саши Черного, и Анненского, и, конечно же, классиков русской литературы. С ним чаще, чем с другими, любил по-доброму полемизи ровать наш руководитель – литературный критик Евгений Адельгейм, автор интересных книг о Маяковском и украинском поэте Миколе Бажане.
Многие из них, студийцев, погибли в грозные сороковые: кто на фронте, кто в Бабьем Яре. А критик Адельгейм в сорок девятом "стал" космополитом. Его лишили работы. Нигде не печатали. В "безродные космополиты" зачислили и Антокольского. В большей статье, опубликованной в газете "Правда", ярый антисемит Николай Грибачев оплевал и Антокольского, и его учеников – Семена Гудзенко и Александра Межирова. Но в тот сентябрь, когда Гудзенко выступал в университете, на нашей Шипке все было пока относительно спокойно. Псевдонимы еще не расшифровывались. И еврейские фамилии в "Литературной газете", в московских литературных и театральных журналах не были крамольными.
…Закончился поэтический вечер. Я подошел к Семену, назвал себя. И вот мы уже идем по бульвару Шевченко, вспоминаем наших ровесников и учителей литературы, говорим о любимых книгах. А на следующий день – новая встреча. Гудзенко в моей квартире читает "Послесловие 45-го года", "мое поколение" ("Нас не нужно жалеть") и стихотворение, которое ныне входит во все антологии русской поэзии – "Я был пехотой в поле чистом". Пьем кислое вино, рассматриваем фотографии довоенных лет и обещаем друг другу, что скоро встретимся.
Из дневников Семена Гудзенко.
Зима сорок первого – сорок второго.
…Ушли в разведку Сережа и Олег. Кондрашев вышел. По нему выстрел. Крепкие люди, настоящие парни.
Едем через Сегунов поселок. Пурга. Жжет лицо, валит с лыж. У Поляны обстреляли… Бьет наш "максим". Стреляю по большаку. Немцы уходят из Маклаки. Пули свистят рядом.
Ранен в живот. На минуту теряю сознание. Упал. Больше всего боялся раны в живот. Пусть бы в руку, ногу, плечо. Ходить не могу. Бабарыка перевязал. Рана – аж видно нутро. Везут на санях. Потом доехали до Козельска. Там валялся в соломе и вшах…
Мудрость приходит к человеку с плечами, натертыми винтовочным ремнем, с ногами, сбитыми в походах, с обмороженными руками, с обветренным лицом.
Влажные глаза – скорбь всего иудейского народа. Но этот парень трижды ходил в штыки. Он заколол двенадцать гитлеровцев.
Когда ползешь по снегу, когда пурга обжигает лицо и слепит глаза, но знаешь, что если встанешь – погибнешь, вспоминаются северные ребята Джека Лондона. И они ползли в пургу, в 50 градусов, голодали, но не сдавались.
Госпиталь. 5-я палата обкуривает трубку сержанта В. Она обходит 9 коек и появляется снова в зубах сержанта. В великолепной коллекции И.Эренбурга это был бы прекрасный экземпляр…
* * *
В сорок шестом году Гудзенко написал стихотворение о возвращении солдата в родные края. В нем были пророческие строки: «Мы не от старости умрем – от старых ран умрем».
Он умер тридцатилетним. Его последние стихи, написанные весной 1952 года (после первой тяжелейшей операции), – о дочери, жене, о солдатском мужестве и любимой литературной работе.
Я пришел в шинели жестко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
все, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом,
стыл вокруг пустынный, черствый снег,
кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели —
никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть…
Второй мозговой операции Гудзенко не выдержал. Он был похоронен в Москве, где прожил семь послевоенных лет.
…Минуло четверть века, и в селе Крюковщина, неподалеку от Киева, я увидел под молодым деревцем табличку с надписью: "Каштан Семена Гудзенко". А рядом стояли другие деревца с табличками: "Рябина Николая Майорова", "Липа Ивана Чумаченко", "Туя Павла Когана", "Верба Всеволода Багрицкого", "Береза Михаила Кульчицкого"…
Это был Сад поэтов, созданный учителями и учениками местной восьмилетки. А в самом школьном здании работал музей "Строка, оборванная пулей…" Те же имена поэтов-воинов, их любимые книги и книги о них, фотографии, личные вещи…
Начало школьному музею положила встреча двух женщин, влюбленных в поэзию, – учительницы Ольги Репиной и архитектора Александры Ларкиной. Вместе со школьниками они совершали поездки в родные села и города молодых поэтов-воинов, встречались со многими писателями и учеными-филологами в Москве и Ленинграде, Смоленске, Суздале, Иваново, и конечно же, в Киеве. Музей пополнялся все новыми и новыми экспонатами. Высаживались новые деревца. Сад поэтов и музей как бы напоминали проникновенные строки фронтового поэта, написанные в сорок первом: "И пусть не думают, что мертвые не слышат, когда о них живые говорят".
…И снова сентябрь. У входа в дом #"3 по улице Тарасовской стоят люди с букетами цветов. Школьные друзья поэта, его однополчане, киевские и московские литераторы, школьники из села Крюковщина пришли на открытие мемориальной доски. Начинается краткий митинг. О Семене Гудзенко говорят писатели и однополчане. Но особенно трогательно звучат слова сельских ребят, рассказывающих о Саде поэтов, о своем музее.
Спадает белое покрывало, и взору всех собравшихся у дома предстает небольшой скульптурный портрет юноши. Его вдохновенное лицо обращено к нам. Лицо, которое видели и запомнили все, кто когда-либо слушал поэта, читающего строки из "Однополчан", "Дальнего гарнизона" и других правдивых и талантливых книг. Рядом с изображением поэта – отлитые из бронзы строки: "В этом доме с 1922 по 1939 год жил поэт-фронтовик Семен Гудзенко". Прозвучали в тот день и несколько моих строк о замечательном моем ровеснике и о тех, кто создал Сад поэтов. Ими я бы хотел и закончить этот очерк.
Опять сентябрь роняет листья
То на проселок, то к стерне…
Я был пехотой в поле чистом,
Как он, на той большой войне.
Мела поземка до рассвета.
Бил пулемет. Но все ж порой
Каштаны киевского лета
Входили с почтой полевой.
Не знали мы о Крюковщине,
Что наш каштан сюда придет…
Седому строгому мужчине
Салют мальчонка отдает.
Он выбежал на переменку,
И от стремительных шагов
Звенит в саду каштан Гудзенко,
Как продолжение стихов.








