355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Родимый край » Текст книги (страница 15)
Родимый край
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:21

Текст книги "Родимый край"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 21 страниц)

Глава 8

Стояли во дворе молотилка, моторчик и вагон. Мокли, стыли под дождем. Полки барабана, как крылья у птицы, раскинуты, зияла пасть соломотряса со ржавыми зубьями, чернел приземистый, как жук, моторчик; в вагоне жестяная крыша сгнила и провалилась. Смотрел Тимофей на свое хозяйство, и оно вызывало в душе радость и чувство превосходства над станичниками. Встречал казаков и не гасил улыбку, она появлялась то в его веселых глазах, то на плотно сжатых губах. Тимофей курил и помалкивал, полагая, что ни к чему заводить разговоры. За него это делала улыбка. Посматривал казак на новоявленного машнновладельца, а улыбка сразу расцветала на моложавом лице Тимофея я спрашивала: что так смотришь, сосед, дружище? Не узнаешь своего трактовца? Или желаешь со мной побеседовать? А нам не о чем беседовать. Что ты умеешь делать? Крутить быкам хвосты и копаться в земле, как жук в навозе? А я механик, у меня полон двор техники, и моему велению подчиняются не быки, а машины… Так что не смотри на меня удивленно и не заводи со мной балачку: на разных языках толкуем…

Еще в летние дни, когда молотилка появи– лась во дворе, такую же волнующую радость носила под сердцем и Варвара. Бабочка раздобрела, начала наряжаться так, будто каждый день у нее праздник, и сделалась не в меру разговорчива. Встречалась с соседками на улице или на берегу, когда приходила по воду, и свою радость выражала не улыбкой, как это делал Тимофей, а словами.

– Ой, бабоньки! – говорила она радостно. – Поглядели бы вы, милые, что делается у нас во дворе! Мой механик, верите, раскидал по двору все, начисто распотрошил машины, так разломал и раскидал, что у меня внутри все аж захолонуло. Думала, пропало добро, не соберет, не даст ладу… И что вы думаете? Собрал, сложил все до кучи, как было, а то еще и лучше…

– Ой, Варюша, это какой нужен ум! – Я и сама удивляюсь.

– Да, голова у Тимофея Ильича! Подумать только! Всё раскидал и всё сложил!

– Башковитый у тебя муженек, Варя! Истинный чародей!

– И в кого скажи, пошел? Ить все Шаповаловы более всего мастера по скоту и по земле…

– У Тимоши это от природы, – глубокомысленно заявила Варвара, – Сказать, от самого господа бога… В крови у него тяготение к машинам… И в детстве, бывало, все из железок мастерил… Зараз он готовится к лету. Так что радуйтесь, бабочки, принесет вам Тимоша облегчение, не будете топтать пшеничку катками и цедить зерно на веялках. Молотилка вкатится на ток и сама все изделает!

Даже дети Тимофея – Андрей и Оксана – и те понимали, какая великая сила таилась в молотилке. С того дня, когда молотилка вкатилась во двор, Андрей и Оксана каким-то своим детским чутьем сразу осознали, что теперь они уже стали не такими, как вся станичная детвора, а детьми особенными: среди своих одногодков. держались особнячком, в играх не участвовали, и на строгих, гордых их личиках было написано:

«А наш батя – механик, а у нас машины…» И Фома гордился внуком Тимофеем. Часто ста рик сиживал на завалинке возле двора со своими сверстниками. «Какие росточки, кум, на кубанских землях произрастают опосля нас, а? – говорил он. – Бери в наглядность моего внука Тимофея. Мастак, и какой мастак! Умеет и на коне и на моторе джигитовать, Получился такой из себя разудалый, чертенок…»

Не радовали машины только Илью Фомича и Гордея. Илья Фомич мечтал обзавестись сыр-заводом. Что проку в молотилке, да еще и в подержанной? Какая из нее может быть выгода? Рабочий сезон – три месяца, не больше. А вот сырзавод в станице, когда вокруг столько молочного скота, может дать настоящую прибыль. К тому же Илья Фомич считал, что за молотилку, купленную на хуторе Вербовом у казака-пьяницы Варфоломеева, заплатили слишком дорого. Илья Фомич уступил просьбе сына, а в душе был не согласен. «Бери, покупай, шут с тобой, – думал он, – а станешь отделяться, засчитаю все, до копейки…» Гордея не радовала покупка только потому, что он совершенно ничего не смыслил в технике и был к машинам равнодушен. «Пусть братуха возится с железом, – думал он, – а я от земли и от скотины не отойду».

… Ночью с закубанской стороны потянуло морозцем. Поплыли низкие, отяжелевшие тучи, и к утру повалил снег. Казалось, что в горах кто-то разворошил, раскидал скирду чистейшей ваты, и она, гонимая ветром, крупными влажными хлопьями оседала на Трактовую. Свежо и весело белели крыши, плетни, сарайчики, дворы, улицы. Тимофей и Варвара взяли лопаты, веники и начали сбрасывать снег с молотилки. Тимофей залез на барабан и сваливал белые комья. Был он хмур, нелюдим.

– Надо, Тимоша, навес построить, – сказала Варвара. – Тогда любая непогода для машин не страшна.

– Навес, говоришь? – опираясь на лопату, насмешливо спросил Тимофей. – Батя и братуха черт знает где пропадают, а мы будем навес сооружать? Зачем нам навес? – И зло крик, – нул: – И зачем мы снег счищаем?! Для кого и для чего стараемся? Подумала об этом твоя дурная голова?

– Мокнут же машины, ржа железо ест… – И пусть жрет, пусть все пропадает… Бросай лопату!

Дни тянулись скучные, похожие один на другой. Тимофей не прикасался к машинам. От тоски и от безделья исхудал, извелся. Начал прикладываться к бутылке. Думал водкой заглушить горе, развеселиться, а на душе становилось все больнее и больнее. Тянуло к молотилке, и на десятый день Тимофей не устоял: погнало к машинам, точно ветром в спину. И Тимофей решил завести мотор. Пусть пошумит, пусть своим басом развеселит хозяина. «Пусть, – думал Тимофей, – своим голосом малость потревожит станицу, и эхо пусть вырвется в кубанское ущелье и полетает над горами». Тряпкой тщательно вытер холодное, окоченевшее тело мотора. Залил горючее и, сняв кубанку и перекрестившись, крутнул маховик. Нет, не рождалась вспышка, молчал мотор. Тимофей выругался, рукавом вытер мокрое, заросшее щетиной лицо, поднял голову и удивился. Двор и часть улицы, оказывается, запрудили зеваки, прибежали поглядеть «шаповаловское чудо». А мотор, как на беду, только чмокал и молчал. В толпе хихикали, посмеивались.

И вдруг – чудо! Как гром с ясного неба, разразилась такая оглушительная пальба и из трубы-обрубка повалил такой кучный, с сизым отливом дымище, что толпа ахнула и отступила к воротам. В сутолоке казачка Евдоха споткнулась и упала, стыдливо оголив смугло белевшие ноги. Послышался чей-то бас:

– Евдоха! Чертова баба, скорей прикрывай свою срамоту, а то моторчик испужается и от страха умолкнет!

Толпа стихла, а мотор выстукивал и подплясывал, будто хотел на своих низеньких колесах лихо пойти по кругу. Басовитый его голос плыл в горы, отзывался там эхом, и все думали, что моторы стучат и в станице и в горах. Над короткой трубой голубями порхали сизые колечки. Заснеженная станица насторожилась, прислушивалась и не могла понять, откуда явилась эта частая и тревожная стрельба.

Тимофей выпрямился, гордо посмотрел на притихшую толпу, вытирая тряпкой руки. Истощенное бессонницей лицо его говорило: «Ну что, приумолкли, насмешники? Чего испужа-лись, людишки разнесчастные? Прикусили языки, нечего сказать? Ничего, ничего, вы еще узнаете Тимофея Шаповалова, узнаете…» Хотел что-то крикнуть и не смог. В воротах увидел Ивана Голубкова, и в сердце кольнула острая боль. В коротком полушубке, туго затянутом казачьим ремнем, в серой кубанке с красным верхом, Иван Голубков растолкал зевак и, твердо меряя шаг, приблизился к Тимофею. И все увидели: руку шурину не подал, не улыбнулся. Надвинул на лоб кубанку и сказал:

– Играешься, Тимофей? Станицу веселишь? Спектаклю устроил? Ну вот что! Хватит веселиться! Гаси свою зажигалку!

Мотор кашлянул и умолк. Станичники покинули двор, понимая, что раз пришел сюда Иван Голубков, то ничего интересного уже не будет. Над станицей снова разлилась привычная тишина. Иван посматривал на опустевшие ворота. Тимофей видел ненавистный ему курчавый затылок Ивана, красный верх кубанки, а глаза нет-нет да и косились на ломик, стоявший возле колеса. Рука тянулась к ломику, просила, но Тимофей крепился. Не спеша сворачивал цигарку и ждал, что же скажет Иван. Резко, на каблуках, Иван повернулся и, злобно сверкая глазами, крикнул:

– Что, гад! Машину налаживаешь! Эксплуатировать готовишься? Не выйдет! Два бирюка улизнули, а ты остался? Говори, куда метнулись ваши? Не упорствуй, Тимофей, все одно не отвертишься!

– Поехали на порубку леса…

– На порубку? А может, сено косить? Лучшего ничего придумать не мог? – Подошел ближе, насупил брови. – Вот что, шурин мой разлюбезный! Тут мы с тобой, вижу, ни до чего не дотолкуемся. Пошли в стансовет!

– У меня там никаких делов нету…

– Нечего ему ходить в стансовет! – закричала Варвара. – Ваня, чего ты к нему прицепился! А еще родич!

– Ничего, дело отыщется, – сказал Иван. – Пошли!

– Не пойду!

– Не ходи, Тимоша! – кричала Варвара. – Не имеет права!

– Пойдешь как миленький. – Иван посмотрел на ворота. – Эй, хлопцы! Сюда.

В этот миг, не помня себя, Тимофей схватил ломик, взмахнул им, как клинком в атаке. Еще бы мгновение – и ненавистная голова со сбитой на лоб кубанкой развалилась бы… Но рубануть Тимофей не успел. Кулаком чуть повыше локтя Иван ударил его поднятую руку. Ломик упал на мотор, звеня и подпрыгивая. В это время из-за ворот выскочили два парня, свернули руки Тимофею за спину, и он с перекошенным от боли и злобы лицом застонал, согнулся и повалился на землю.

…Кто-то толкнул в плечо и сказал: – Дедусь! Слышишь, дедусь! Тут нельзя лежать. Тут детишки, видишь, липнут к забору, смотрят' на тебя… Или захворал, или выпил лишнее?

Ладонями Тимофей вытер вспотевшее лицо и открыл глаза. На него смотрела девушка в белом халате, наверное, няня. Она охотно помогла Тимофею подняться. Он взвалил на плечо связанные поясом чемодан и сумку и побрел по улице. Вышел на край станицы, осмотрелся. Слева – заводские ворота, труба курчавилась дымком, впереди – асфальтовая дорога. «И тут чистенькая стежка, шагай, шагай, Тимофей…» И он пошел. Вдали косматыми кущами верб виднелся Прискорбный.

Глава 9

Как же тяжела и нерадостна встреча с прошлым! Увидел осокорь – и ноги подкосились. Что тут такого? Дерево как дерево, разрослось, голыми ветками закрывало полнеба, тянулось к детским оконцам. Разве мало в станице деревьев? Отчего же думки пошли, понеслись – не остановить? И хотя Тимофей, увидев осокорь, вспомнил лишь какую-то малую частицу из того, что довелось пережить, а сил вдруг лишился.

Как больной, Тимофей медленно приближался к хутору. Не понимал, почему то доброе чувство о родимом крае, которое скопилось в нем за многие годы на чужбине и с которым он хотел переступить порог сестриной хаты, вдруг заменилось чувством недобрым, нерадостным…

После того как девушка в халате помогла ему подняться, Тимофей понял, что в груди у него ожила злоба, – так, думал он, наверное, оживает змея после долгой зимней спячки. И пока Тимофей шел к хутору, в сердце у него созревало то знакомое ощущение жгучей ненависти, испытать которую ему довелось впервые тогда, когда Иван со своими дружками скрутил ему руки за спиной и отвел в стансовет. Сперва Тимофей испугался появившейся в груди старой гостьи: за многие годы привык жить без нее. Потом нежданная гостья показалась ему даже приятной, ненависть бодрила, прибавляла сил, вселяла энергию, она была похожа на того смелого всадника, который в трудную минуту умеет пришпорить коня.

Перед входом в Прискорбный Тимофей остановился, отдышался. Хутор был космат, он так зарос вербами, акациями, белолистками, что строения прятались в них, как в лесу. Вся улица усыпана желтыми листьями. Не листья удивили Тимофея, а удивила Кубань, подступившая к самым порогам. Обрывистый, голышеватый берег был срезан, точно ножом, вода заглядывала в окна, плескалась вблизи дверей. «Да, поработала Кубань за эти годочки, – подумал Тимофей. – Скоро совсем загубит хутор…»

На взгорье, недалеко от хутора, раскинулась ферма, и своими добротными каменными зданиями, своим просторным двором за высокой каменной оградой она как бы говорила: не смотри, Тимофей, на хутор, а смотри на меня. Что хорошего в хуторе? Вербы да вода возле хат, и все! А у меня какие коровники! Каменные, сделаны не на один год, и я стою на таком пригорке, что Кубань ко мне никогда не поднимется.

Налево от въезда во двор фермы Тимофей увидел двухэтажное здание, побеленное известью, с тюлевыми занавесками на окнах. По занавескам этим нетрудно догадаться, что то было общежитие для доярок. «Может, и моя сестренка зараз там проживает?» Маяком поднималась водонапорная каланча, стучал, посасывая воду, движок. Серыми курганами выстроились силосные ямы. Тимофей смотрел то на ферму, то на хутор, и в груди у него острее шевельнулось все то же недоброе чувство. «Хуторская убогость какой была, такой и осталась. Кубань скоро начисто смоет хатенки, и никому до этого нету дела, – думал Тимофей, шагая по улице. – Зато рядом выросли ферма и это здание с занавесками… А почему есть такое различие? Государству нужны молоко, масло, мясо… Где же в этой чащобе затерялось жилище моей сестры?»

Евдокия Ильинична только что вернулась от телят. Готовила Ивану поесть, чтобы проводить его, а затем вернуться на ферму да и забыть, что он был у нее. Какая-то сила потянула к оконцу. Взглянула и увидела мужчину с чемоданом и с сумкой через плечо, похожего на ее покойного отца Илью Фомича. Отскочила от окна и крикнула:

– Ой, божечко! Кузьмич, что же это такое? Погляди… Кажись, брат Тимофей… Он и есть! И откуда заявился?

Выбежала из хаты, обняла Тимофея и, заливаясь слезами, проводила гостя в хату.

– Дуня, и чего ради слезы? – сказал Тимофей, остановившись в сенцах. – Радуйся, Дуня… За сколько годов вот собрался и приехал… Одна живешь?

Она не ответила. Возле порога Тимофей снял с плеча ношу, покосился на Ивана, и злые его глаза сказали: и ты тут? Не ждал, не ждал такой встречи… А Евдокии Ильиничне, вытиравшей кулаком слезы, так хотелось, чтобы муж и брат улыбнулись, и если не обнялись, то хотя бы поздоровались как родичи. А они нелюдимо косились, мерили друг друга жесткими взглядами и молчали. Боясь, чтобы в ее хате эти немолодые мужчины не затеяли драку, Евдокия Ильинична забегала, захлопотала у стола, и улыбаясь, и всхлипывая, и шмыгая носом.

– Ой, какая радость, какая радость! – говорила она, ставя на стол тарелки. – Братуш-ка, или вы с Кузьмичом сговорились и потому разом заявились до меня? Или такой выпал случай?

– Дюже долго сговаривались, – грустно сказал Иван. – Все не было у нас подходящего времени для такой встречи.

– Пути господни никому не ведомы, Иван. – Тимофей снял картуз, вытер ладонью лысину. – Так и наши с тобой дорожки. Где они скрестятся, где разойдутся, кто знает? – Снял плащ, положил на лавку. – И все-таки дорожки наши скрестились. Хочешь не хочешь, а пришлось свидеться… Ну, здорово був, Иван Голубков…

– Здорово, Тимофей… коли не шутишь.

– Какие промеж нас могут быть шутки? Гляжу, жизнюшка и тебя объездила, обкатала… И постарел и поувял…

– Жизнь никого не милует – ни виноватого, ни правого… Для нее все люди равные.

– Не скажи, Иван… Люди-то живут неодинаково.

– Верно, не одинаково, а стареют все одинаково… И тебя не признать. Тоже со старостью подружился.

– Тимоша, Кузьмич, садитесь обедать, – улыбаясь брату и мужу, позвала Евдокия Ильинична. – За столом и побеседуете…

– Поесть, сестра, можно, в дороге я проголодался, – согласился Тимофей, потирая руки. – А вот беседовать нам с Иваном не о чем… Еще в молодые годы обо всем всласть набеседовались – хватит с нас на всю жизнь… Верно, Иван? – Не дожидаясь ответа, вынул из чемодана неначатую бутылку, поставил на стол. – Выпьем, сестра, ради нашей встречи…

Иван взял свою недопитую ночью водку и тоже поставил на стол. «Ну, слава тебе господи, кажись, все обойдется по-хорошему», – подумала Евдокия Ильинична, неся роюмки и хлеб, нарезанный на тарелке.

– Ой, Тимоша! И как же сильно ты теперь на нашего батю скидываешься! – Евдокия Ильинична ласково посмотрела на брата. – Истинно батя! И усы, и борода, и лысина. Гляжу на тебя, а сердце аж замирает. Будто сам батя пришел ко мне…

– Что тут удивительного? – Тимофей, пододвинув табуретку, сел к столу. – Разве я не сын своему батьке?..

Евдокия Ильинична сбегала в погребок, принесла в миске соленых помидоров, ярко-красных, холодных. Поставила на стол, говоря, что она так рада, так рада, что у нее гости.

– Помидорчики, Тимоша, сама солила. Это такая закусочка под водку, что аж у меня слюнки текут… Ну, выпейте. Яичницу поджарю на сале… Ты, помню, Тимоша, любил яичницу на сале?

Радостное чувство сестры не передавалось Тимофею. Мрачный, усталый, он исподлобья косился на Ивана. Отвечая сестре, с грустью сказал, что весной похоронил Варвару, что дети выросли и находятся при деле.

– Зараз я, Дуня, остался один, как та птица средь неба. – Тимофей тяжело вздохнул, потер ладонью лысину. – А мой Андрюшка, Дуня, в батька пошел – инженер по автомобилям. Настоящий механик. Такая умная голова, куда там! – похвастался Тимофей. – Мне не довелось понянчиться с машинами, Иван скрутил руки, помешал, так нехай хоть сын мой возле них походит. – И, не глядя, к Ивану: – Отлучил ты меня, Иван, от техники, лишил радости, сломал мою жизнь.

– Не я ее сломал…

– А кто?

– Сам знаешь кто… – Помолчал, хмуря брови. – Лично я только исполнял приказ Советской власти, и все. И исполнял честно!

– А кто, скажи, увел меня от мотора? Кто в декабре двадцать девятого скрутил мне руки за спиной? Скажешь, Советская власть?

– Это сделал я…

– А за что?

– Как классовую контру. – Смело глядя на шурина, Иван спросил: – И ты что, думаешь, что я в том зараз раскаиваюсь? А известно ли тебе, какое полымя заполыхало тогда в горах? Тебя увезли в Среднюю Азию, а я весной тридцатого с отрядом под Эльбрус ходил. Думал, повстречаюсь с тестем и с твоим братом. Нет, не довелось. И скажу тебе зараз, Тимофей, что под Эльбрусом были такие стычки, что помирать стану, а не забуду… Трудно было тушить пожар, ох, как трудно. – Иван хотел уловить взгляд Тимофея, а тот сидел, склонив голову. – Вот ты обижаешься на меня. Видишь ли, от мотора бедолагу отлучил. Да не от мотора тебя отлучали, а от винтовки и пулемета, дула которых были нацелены прямо в сердце Советской власти. И ты не злись, не жуй, не кусай ус. Благодари бога, что ты попал в Узбекистан, а не под Эльбрус. Тогда было время, накаленное докрасна: либо я тебя, либо ты меня взял бы за горлянку… А иначе как же? Класс на класс попер, тут середины нету. Твой папаша и братуха саблюками замахнулись, и на кого? На Советскую власть, на нашу жизнь. И ты тоже туда, в горы поглядывал. И ежели б тебя и таких, как ты, вовремя не выдворили с Кубани, то еще неизвестно, чем бы вся эта заварушка в горах окончилась…

– Оказывается, Иван, ты сильно сообразительный… Верно рассуждаешь.

– А что тут соображать? И дураку все было видно… Оружие было чье? Английское… Казаков поднял кто? Недобитое белое офицерье… Зараз мы с тобой поостыли, сидим за столом и беседуем. А тогда за оружие схватились…

– Ой, господи! Опять завели старую балачку! – Евдокия Ильинична поставила на стол моченые нарезанные арбузы. – Сошлись и уже сцепились, как те злющие кобели… Забудьте оружие и все, что было…

– Такое, сестра, не забывается…

– Выпейте, Тимоша, Кузьмич, по рюмке, и нечего старое вспоминать. Что было, то было, и пусть оно быльем порастет. Говорите о том, что есть и что еще будет… Наливай, Тимоша… Уж яичница шкварчит…

Глава 10

По своей наивности Евдокия Ильинична думала, что Иван и Тимофей выпьют по рюмке и развеселятся. Они выпили уже по две рюмки, закусывали арбузом, ели яичницу, посапывали и молчали. Подперев кулаком щеку, хозяйка смотрела своими добрыми глазами то на мужа, то на брата и не могла понять, почему они такие хмурые и злые. Ну, были когда-то врагами. Один стоял на одном берегу, а другой – на другом. Так это когда было? Трудно даже вспомнить. Дети выросли, внуки понародились, в жизни сколько свершилось перемен. Нету нынче берегов, жизнь их поразмыла. И те, кто стоял на тех берегах, думала Евдокия Ильинична, теперь состарились, переменились, ума понабрались. И Тимофея и Ивана жизнь потрепала, досталось тому и другому, и какая им нужда вспоминать то, что было, да еще и злиться?.. Почему бы, думала она, им не помириться и не поговорить о чем-либо приятном, радостном…

Да, трудно, трудно было телятнице разглядеть не лица, не одежду, а то, что закипало в груди у Тимофея и у Ивана. Не могла понять: и выпили вместе, и ели из одной тарелки, а смотреть один другому в глаза не могли. Не понимала Евдокия Ильинична и того, что то злое чувство, которое еще по дороге в Прискорбный прильнуло к сердцу ее брата, тут, в хате, когда Тимофей увидел Ивана, зашевелилось сильнее, распирало грудь и просилось наружу. Такое же душевное состояние испытывал и Иван.

Четвёртую рюмку он налил из своей бутыльки – себе и Тимофею. Чокнулись молча и молча выпили. И все же после четвертой рюмки, как заметила Евдокия Ильинична, дубленые их лица помягчели, глаза повеселели. Тот, кто не знал Ивана и Тимофея, мог бы даже сказать, что за столом сидели не закоренелые враги, а старые добрые друзья. Тимофей улыбнулся и смело посмотрел Ивану в глаза. Иван не отвел взгляд и тоже улыбнулся. Что говорила эта улыбка? Трудно понять.

– Вот ты сказал, Иван… – Тимофей положил в усатый рот помидор и, разжевывая, продолжал: – Ты сказал, что я взял бы тебя за горлинку… Угадал! И в данную минуту я не отрицаю! Взял бы и еще как бы сдавил! Вот зараз гляжу на тебя и в мыслях своих жалею: опередил ты меня, Иван, раньше, успел скрутить руки…

– Поздно об этом сознался.

– Ничего, что поздно… – Опять непонятная улыбка кривила губы. – Ох, Иван, Иван, твое счастье, да и счастье всех таких, как ты, что вы тогда одним махом сломали нам хребтину и тот пожар, что было заискрился в горах, не успел заполыхать полымем и перекинуться на всю Кубань. Не случись такого, не пришлось бы нам у моей сестры баловаться водочкой. Поменялись бы местами, и знай, Иван: от меня от первого получил бы ты пулю. И рука не дрогнула бы, не бойся…

– Спасибо, Тимофей, за откровенность.

– Не за что благодарствовать… Должен же я был высказать когда-то тебе в глаза свою правду. Я не кривлю душой, не прикидываюсь ангелом. Может, думаешь, что там, в Узбекистане, вдали от родимого края, я переродился и перековался? Ошибаешься, Иван… И гибель отца и брата, и разорение наше так запросто из сердца не выбросишь.

– Значит, что? Был зверем им и остался? – в упор спросил Иван.

Тимофей помолчал, прожевывая помидор, снова заговорил:

– Не знаю, зверь или не зверь, а душа болит. Пока не приезжал сюда, ничего, в груди не ныло. Все, что тогда накипело, потухло с годами, выветрилось. А вот приехал, поглядел на станицу, на место, где родился и рос, увидел осокорь, а тут еще, как на беду, тебя повстречал, и сызнова все во мне закипело… Вот и рассуди, кто я есть теперь?.. Это дети мои – другое дело. Молодые, у них своя жизнь, своя судьба. На молодом теле, известно, любая рана быстро рубцуется…

– Опять, Тимоша, заворошил старинушку? – упрекнула Евдокия Ильинична, строго глядя на брата. – У тебя что, другого разговора нету? Ну, было, было у тебя горе, так что из этого? По-твоему выходит, что ты там, в ссылке, страдал, а мы тут, дома, мед ложками ели и пряниками закусывали. Нам довелось испытать и холод, и голод, и войну. И все мы пережили, все сдюжили… И нечего тебе злиться. Йть все пришло к лучшему…

– Для тебя, сестра, к лучшему, – перебил Тимофей. – А для других?..

– Для всех… И я, братушка, не о себе печалюсь… Погляди на Кубань, дурень, ты старый! Как жизня наша переродилась. Возьми хоть бы Трактовую. Какая зто была станичен-ка, а зараз какая стала – не узнать! Или ты на станицу еще не глядел?

– Глядел, – буркнул Тимофей. – А Прискорбный тоже, скажешь, переродилсй?

– Прискорбный свое отжил… Его Кубань съедает…

– Да, тебе, Дуня, хорошо вести такие речи, – сказал Тимофей. – Советская власть наградами тебя обласкала, вот ты и геройствуешь…

– Постыдись, Тимофей! – крикнул Иван, резко вставая. – Что ты мелешь?

– Награды я за зря не получала, – спокойно ответила Евдокия Ильинична и протянула руки. – Вот на этих ладонях написаны мои награды. Читай, ежели ты такой грамотный… Муж бросил с малыми детьми, живи, как знаешь. А тут неурядица в колхозе. В тридцать втором зачался голод. Кое-как выкарабкались из беды, на ноги встали, а тут война разразилась… Так что, Тимоша, в шелках я не ходила, а слез пролила, может, побольше, нежели ты или Иван. А что старалась в труде, что колхоз поднимала, то что в этом плохого? Молчишь? В том была и есть моя радость. И опять же старалась не для себя, а для детей; чтоб им жилось лучше… Вот и твой Андрей – инженер, а Оксана – учительница, и мои дети грамотные и в почете…

– Дуня, Дуня, да ты настоящая агитаторша! – Тимофей нехотя рассмеялся. – Только что-то, как я погляжу, сама агитаторша из бедности так и не выкарабкалась… Жилы надрывала, колхоз возвеличивала, а живешь в развалюхе…

– Тимофей! Кому я сказал: не обижай сестру! – Иван подошел к окну, издали посмотрел на Тимофея. – Дуся ни твоих, ни других чьих обид не заслужила. Понял? Ни ты, ни я и мизинца Дусиного не стоим. Кто мы? Ты отсиживался на чужбине, в душе проклинал Советскую власть. А я летал по кубанской земле, как та перелетная птица, и зараз нету у меня ни гнезда, ни насеста. Ничего не видно – ни впереди, ни сзади. А Евдокией Ильиничной, ежели говорить правду, вся Кубань гордится. На колени, на колени нам надо стать и сказать: спасибо тебе, казачка наша милая! Спасибо тебе за твои труды, за твою душевность, за твою любовь к людям… А ты, одичалый человек, лезешь с упреками? Стыда у тебя нету, Тимофей! – Да я что… Разве я хотел обижать…

– Будем, Тимофей, вести речь без упреков и без гнева, да еще и самокритично. – Иван усмехнулся. – Бывшему кулаку ведомо такое слово – самокритично? Киваешь, значит, знаешь, что оно такое, – самокритично… Так вот. Мы оба – и ты и я – наказаны Советской властью. Да, наказаны, и поделом. Тебя наказали давно как кулака, а меня совсем недавно, за мои ошибки. И при чем же тут Дуся, славная труженица? Ни при чем. Так что давай, Ти-мофей, забудем все наши личные обиды и скажем что Евдокия Ильинична права: на всем Кубанском крае жизнь людей сильно переменилась, и перемена эта к лучшему. Хоть ты злись, хоть плачь, а от этого факта никуда не уйдешь. Погляди на поля. Сколько там техники! И какие люди ею управляют!

– Радуешься? – спросил Тимофей.

– Как же не радоваться? – Иван подошел

к столу. – Разве тебя, любителя техники, уже не радуют машины? Ты же еще в двадцать девятом году обзавелся молотилкой, чтобы легче было грабить и наживаться… А нынче силы машин – и какие силы! – повернуты на общее благо людей. Как же тут не порадоваться? И оседлали те машины, как скакунов, кто? Казаки! А знаешь ли ты, сколько миллионов, пудов зерна Кубань засыпала в закрома Родины? Чье это старание? Нашего славного кубанского казачества!

– Хо! Казачество, да еще и славное! – Тимофей рассмеялся, – Где оно, казачество, и где его слава?

– В делах людей.

– Было казачество – и сгинуло… Сядь, Иван. Выпьем по чарке. За то, за старое да за былое казачество.

– Нет! За казачество новое, нынешнее!

– Ну, шут с тобой… Пусть новое, нынешнее. Наливай! – Тимофей выпил, не закусывая. – Вот и ты, Иван, и моя сестра сильно возрадовались, – что на Кубани жизня наладилась. Станицы, верно, растут, заводишками обзаводятся, дороги повсюду асфальтовые. Магазины, культурность, клубы для, кино и для танцев – это есть. Сам видел. И машин на полях много. Бычьи упряжки начисто перевелись. Но вот ты ответь мне, Иван. Почему по всей стране с продуктами нехватка?

– Засуха же, недород…

– Э! Нет! Не скажи… Засуха не причина.

– Тогда что же за причина?

– Причина, Иван, была и осталась одна: лишили хлебороба его природной жадности, выхолостили из его души всякое желание приобретать, наживаться, богатеть. А хлебороб без жадности кто? Одна видимость. Он вроде б и трудится, вроде б и старается, а в руках у него одна вялость. Душа опустошилась – вот где сидит главная причина. Не мое, а общее, не для меня, а для всех…

– По старинушке, братуха, судишь о людях, – заметила Евдокия Ильинична, грустно глядя на брата. – Хлебороб-то народился новый. Возьми моего Илюшку. Один управляется на ста гектарах кукурузы'и без всякой жадности. И разве у Илюшки душа выхолощена?

– Одиночки, сестра, бывали всегда, – сказал Тимофей. – И твой сын – одиночка… А массы? Отняли у людей стимул, как у дитяти цацку, а что дали взамен? Ничего…

– Не знаю, как где, а у нас в «Рассвете» стимул есть, – сказала Евдокия Ильинична. – Какой? А простой. Поработаем дружно – получим много, поленимся – получим мало… У нас есть даже премия за старательность. Илюшка постарался на кукурузе и получил денежки… Вот и стимул.

– Спору нет, выгода от общей обработки земли имеется, – согласился Тимофей, глядя в окно. – Не зря в народе говорят: гуртом и батька легко бить. Сообща, ежели стараться для себя, для своей пользы…

– Старая песня: для себя, для своей поль-. зы, – перебил Иван. – Все в ту, в кулацкую дудку дудишь?

– А ты послушай, отставной начальник, – продолжал Тимофей. – Общественному добру, как и машине, нужна хозяйская забота. Не дай, к примеру, машине горючего, не смазывай ее регулярно, и враз она разладится и начнет барахлить… Не усмехайся, Иван, а вникни в суть. Кто придумал ту новую машину, каковая зовется теперь колхозом? Ленин! Умнейшая была голова. Но придумать-то он новую машину придумал, все теоретически обосновал, обговорил, а как ее запустить в действие, как практически ею рулить, чтобы всему хлеборобству была выгода, на деле показать и научить ие успел. Рано умер. А без Ленина все мы, как дети без батька, – трудновато нам. И через то и машина хлеборобская дает перебои, и то двигается рывком, а то и задним ходом прет…

– Ну, заладил – машины, машины! – сердито сказала Евдокия Ильинична. – Ты что? Или за этим ко мне пожаловал? Осуждать да критиковать колхозы – дело легкое. Тут большого ума не требуется. Такая работенка и дураку по плечу. А ты сам засучи рукава да возьмись за ту машину… Умник какой отыскался!

– Не серчай, сестра, ить о чём же нам беседовать, как не о своем, хлеборобском! – Ища сочувствия, Тимофей посмотрел на молчавшего Ивана. – Ведь верно, Иван? О чем же нам еще балакать?

– Ни к чему все это, – глядя в окно, сказал Иван. – Дуся права. Дела нужны, а не слова. Слов и так много…

– Вот что, казаки, – повеселев, сказала Евдокия Ильинична. – Вы еще посидите, выпейте, закусите, побеседуйте. А я пока сбегаю на ферму. Меня телята давно ждут…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю