Текст книги "Забытые"
Автор книги: Семен Подъячев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
X
Гости засиделись… Сначала все шло как-то по-чудному, все изображали из себя не то, что надо, а совсем другое, ненужное и мучительное для них самих… Тянулось такое мучительное состояние довольно-таки долго… Разговоры клеились плохо… Иван Захарыч только и говорил два слова: «да-с» и «нет-с»… За всех говорили Соплюн да Лукерья Минишна, которой, впрочем, некогда было много разговаривать: она хлопотала с угощением и бегала, «делая юбкой ветер», из комнаты под занавеску в кухню и обратно…
Сама Хима сидела, вытянувшись, похожая на цаплю, когда та стоит на одной ноге и, почуяв, но не видя еще крадущегося к ней по кочкам охотника, думает: улететь или погодить…
Соплюн то и дело обращался к ней с вопросами, на которые она делала «умильную» улыбку, торопливо отвечала, точно провинившаяся школьница. Вопросы были все пустяковые и, можно сказать, совсем ненужные. Увидя, например, на подоконнике два горшка с «еранью», Соплюн спросил:
– Цветочки это у вас?
– Да-с! – торопливо отвечала Хима.
– Вот и он у меня, – кивнув на Ивана Захарыча, сказал Соплюн, – охотник до цветов… Только он охотник не до таких, а до других…
– До каких-с? – спросила Хима, взглянув на красного Ивана Захарыча.
– До каких-с? – переспросил Соплюн и, улыбнувшись, сказал: – До таких вот розанов, как вы-с… хы, хы, хы!.. Бо-о-льшое п-п-п-п-ристрастие имеет… хы, хы, хы…
Хима покраснела и, сделав умильную улыбочку, потупилась. Иван Захарыч торопливо достал носовой платок и принялся сморкаться. Очко сидел, не меняя позы истукана, и глядел выпученным глазом на Соплюна, словно дожидаясь от него приказания…
Между тем Лукерья Минишна не зевала… Она быстро и ловко уставила стол закусками, принесла из кухни самовар, заварила чай, заставила Химу разливать его, а сама принялась угощать гостей по части выпивки… Делала она это так настойчиво, что невозможно было отказаться…
Иван Захарыч, не желая на первых порах обнаружить свою «слабость», сказал было:
– Не могу-с… Истинный господь, не могу-с!
– Да полно вам, – ответила сваха, – что вы – красная девица?..
– Вино веселит сердце человека, – сказал Соплюн. – П-п-п-ей, Иван Захарыч!
Очко пил молча и с жадностью, «покидывая» рюмку себе в рот так ловко, что в ней не оставалось ни капли, и закусывал только селедкой.
Время шло; в бутылках убывала «чортова водица»; языки гостей делались развязнее. Говорили громко и смело, то и дело хохотали и «прикладывались» к рюмкам.
Хима от сильного душевного волнения и от сознания, что вот, наконец, и она «дождалась» своего, была, можно сказать, даже интересна… В ее лице не было теперь обычного щучьего, хищного выражения, голос был не так пронзителен, как в обычное время, фигура была опрятнее. Вся она точно преобразилась: точно плохую картину тронул кистью настоящий художник, отчего картина сразу ожила…
В разгар беседы пришел скрывшийся у сапожника Федул Митрич. Пришел он озлобленный, ничего не говоря, не здороваясь, уселся на своей лежанке и принялся фыркать носом, как еж, когда его, свернувшегося клубком и выставившего свои иголки, ребятишки для потехи тыкают палкой.
Гостям сделалось несколько неловко… Хима, желая показать перед Иваном Захарычем, какая она примерная дочь, и чувствуя на самом деле прилив незнакомой ей доселе мягкости и доброты, подошла к Федулу Митричу и, взяв его за руку, сказала:
– Тятинька, голубчик… где это вы пропадали столько время?.. Мы вас ждали, ждали… Пожалуйте к столу, выкушайте бальзамцу…
– Да не тяни, – сказал Федул Митрич, – чего ты… знаю, небось, я хозяин…
Он слез с лежанки и, припадая на левую ногу, подошел к столу… Хима подставила ему табуретку. Гости, не знавшие его, почтительно приподнялись и поклонились, а Соплюн протянул руку и сказал, обращаясь точно к старому знакомому:
– Федул Митричу п-п-п-ачтение-с! П-п-п-ируем здесь… а хозяина и нету, п-пропал!
Федул Митрич не ответил. Точно голодный волк, увидавший овцу, он глядел на бутылку. У него затряслись поджилки, а левая нога как-то сама собой, необыкновенно часто, забарабанила подошвой сапога по полу.
– Ну-кась, – сказал он, – насыпь-ка мне вон в энту. – Он указал на чайную чашку. – Не люблю я, – обращаясь к гостям и точно извиняясь, сказал он: – рюмочками чикаться… По-нашему, хлопнул раз, закусил, опять хлопнул… А это что? Какая это спасуда – рюмка? Девкам пить… Сунь палец и нет ни фига… Не-не люблю!..
Теорию эту, выработанную, вероятно, годами, он сейчас же и показал на практике: «хлопнул» чашку, закусил корочкой, подождал минут пять, словно расслабленный, ожидающий у Силоамской купели «движения воды», и снова хлопнул…
Зарядив себя таким образом, он очень скоро сделался чересчур развязен и словоохотлив. Пододвинувшись к Соплюну, он начал рассказывать ему про старину. Рассказы его вертелись больше около выпивки, мордобития, грабежа и разгула…
– У нас, я помню, – говорил он, – служил в управе писарь Ксенофонт Маркелыч Жеребин, не помнишь?
– Нет… не п-п-п-омню…
– Вот, бывало, царствие небесное, пил… Возьмет, понимаешь, в ковшик нальет, хлоп!.. словно вот, сичас провалиться, орех раскусит. А закусывал одной редькой… Ничего ты ему не давай, а редечки… любил покойник, царство небесное… А уж здоров был, а-ах…
– Здоров? – переспрашивал Соплюн.
– Страшное дело!.. По четверке дров березовых швырку с рынку на себе домой таскал… Зимнее дело купаться в прорубь лазал!.. Какой хошь мороз будь, – ему наплевать… Прорубь на реке, где белье полощут, большая. Залезет он в нее поутру, бултыхается, как сом… Вылезает – пар от него валит… Чудак был… На маслянице раз какую штуку отмочил!.. Катанье было… Народу – туча… Купцы эти друг перед дружкой… не так, как теперича, – теперича что, – плюнуть да ногой растереть… Все нарядные, лошади одна другой краше, львы!.. Ездиют это по Московской от Спас-Преображенья до кузниц друг за дружкой… Глядь, что такое? Верхом кто-то катит, хы, хы, хы!.. А это он, Ксенофонт Маркелыч… Сел на кобылу задом наперед, как Иванушка дурачок, хвост в левой руке держит, а в правой полштоф… Тогда бутылок не было, полштофы были… Едет таким макарцем, а сам кричит: «Вот зеркало! вот зеркало!» Было тут смеху, истинный господь! А то, – продолжал он, все больше и больше воодушевляясь, – был у нас в городе купец, – ты тоже, чай, не помнишь, – железом торговал в рядах, где теперича юбочницы торгуют, Субботин Василь Василич… Так тот, братец ты мой, пил-пил… На Рожестве начал, весь мясоед пил, масляницу пил, великий пост пил, а на святой… Мужчина был большой, грузный, чрево одно, истинный господь, три вот эдаких самовара… И представься ему, братец ты мой, что затяжелел он, тысь забрюхател… Кричит благушей: «Рожу… час мой приспел!» Что тут делать? Испугались… туды, сюды… А он все свое… баушку стал требовать… «Умираю, – кричит, – смерть моя… душа с телом расстается… Бегите скорей за баушкой… К попу бегите, чтобы царские врата открыл… Умру сичас!» Что ты станешь делать? Случись это дело дома, наплевать бы, а то ведь схватило-то его средь бела дня в лавке… Орет на все ряды… Дело праздничное, народу много, потеха. Скрутили его кое-как, потащили в больницу… Увидал он там доктора, в ноги ему… «Батюшка, спаси… умираю… шевелится!» Где-то, где-то угомонили его, дали чего-то выпить… Уснул. Ну, после того мальчишки и те над ним смеялись. Идет, бывало, по рядам, а ему: «Ну, как, Василь Василич, как тебя господь простил… кого послал?.. Акульку аль мальчика?»
Хима, между тем, видя, что родитель пристал к Соплюну, и зная по опыту, что теперь он скоро примется ругать ее, приняла против этого решительные меры. Она закатила «тятиньке» еще чашку какой-то перцовки, выпив которую Федул Митрич сразу ошалел, вытаращил глаза и лишился языка, после чего его осторожно увели куда-то в чуланчик, где он и уснул. Тогда пошло настоящее веселье…
Вскоре можно было видеть такую картину. Иван Захарыч, весь красный, с глазами, точно покрытыми лаком, оттопырив красные, толстые и тоже точно покрытые лаком губы, наклонив на бок голову, сидел против Химы и, не спуская с нее глаз, пел, стараясь выводить как можно выразительнее и чувствительнее…
Я сижу и любуюсь тобою,
Все тобой, дорогая моя…
Очко, выкатя налившийся кровью глаз, играл на итальянке. Соплюн и Лукерья Минишна, оба сильно выпившие, блаженно улыбались и иногда об чем-то перешептывались… Виновница торжества, Хима, сначала слушала молча, потупя глазки, потом и сама принялась петь тонким, необыкновенно громким и неприятным голосом…
Я сижу и любуюсь тобою,
Все тобой, дорогая моя… —
начал опять Иван Захарыч.
– Ничего мне на свете не надо,
Только видеть тебя, милый мой… —
завопила вдруг Хима и продолжала, покрывая своим визгом и Ивана Захарыча, и итальянку:
Только видеть тебя бесконечно,
Любоваться твоей красотой. Но увы! —
кричала она, глядя во все глаза на Ивана Захарыча, —
Коротки наши встречи,
Ты спешишь на свиданье к другой…
Но иди, —
продолжала она, закатывая глаза под лоб, —
Пусть одна я страдаю
Пусть напрасно волнуется кровь.
И, понизив несколько голос, пустив в него какую-то «дрожь», подчеркивая «для тебя», закончила:
Для тебя я жила и страдала,
Для тебя я всю жизнь отдала…
Как цветок ароматный весною,
Для тебя одного расцвела…
Вечером, когда на улице было уже совершенно темно и падал холодный, назойливый дождик, гости отправились домой. Им дали фонарь и, проводив за калитку, где долго прощались, желая друг другу всех благ, ушли домой.
– Пы-п-п-пы-п-плывем и мы! – сказал Соплюн, держа в левой руке фонарь. – Эка темь-то, госп-п-п-поди Исуси Христе… Ну, трогай, белоногой!..
Покачиваясь и тыкаясь, точно его кто-нибудь толкал сзади в шею, он тронулся… Иван Захарыч и совершенно пьяный Очко, которого «кидало» из стороны в сторону, последовали за ним, шлепая по грязи сапогами, как утки по воде крыльями. Отойдя от калитки шагов шестьдесят, Соплюн вдруг споткнулся, зацепившись за что-то ногой, и упал в грязь… Фонарь погас и разбился… Путники остались, окруженные абсолютной тьмой…
Соплюн долго возился в грязи, стараясь подняться, и, громко заикаясь, сквернословил на всю улицу. Откуда-то совсем близко от них, вероятно из подворотни, обеспокоенная шумом, лаяла, захлебываясь, собака…
Иван Захарыч и Очко топтались на одном месте, стараясь не упасть…
– Сп-п-п-ички у кого? – спросил, наконец, поднявшийся Соплюн.
Спички были у Очка. Он достал коробочку и стал чиркать… Вспыхнет спичка, осветит на секунду тьму, грязь, Соплюна, Ивана Захарыча – и сейчас же погаснет, после чего сделается кругом еще темнее…
– Нало-п-п-п-ался… спички не может зажечь! – накинулся на него Соплюн. – Нарвался на чужбинку-то, как волк на п-п-п-адаль… обрадовался, а-а-нафема! Дай сюда коробок-то!
Но и у него дело пошло не лучше: огарок намок, спички гасли одна за другой. Вот погасла и последняя. Соплюн со злостью швырнул пустую коробочку и сказал:
– По-п-п-ойдемте так. Держитесь друг за дружку… Бери, Иван Захарыч, меня за п-п-п-олу, а ты, Очко… где ты тут, кривой чорт?.. его за полу… Так гуськом и отправимся…
Шествие тронулось… Соплюн шел впереди; за ним, держась левой рукой за его полу, шагал Иван Захарыч; он потерял в грязи с правой ноги калошу и робел сказать про это Соплюну… Другую калошу он снял и спрятал в боковой карман своего «дипломата»… Позади всех, тоже держась левой рукой за Ивана Захарыча, плелся, качаясь, Очко. Он всю дорогу хотел объяснить что-то, но из его уст вылетало лишь невнятное бормотанье, удивительно похожее на токование тетерева, вылетевшего ранним утром, в марте месяце, куда-нибудь на полянку, среди молодого березняка…
Домой пришли поздно. Увидавши их, хозяйка ахнула и всплеснула руками.
– Батюшки светы, – завопила она, – да и не чорт ли вас носил! На что вы похожи-то, а!.. Что с одежей-то наделали? Жених тоже! – набросилась она на Ивана Захарыча: – Какой ты жених? Да я на тебя, на такого плевать-то бы не хотела… Женится тоже, голоштанный чорт! А калоши где?.. Потерял, а?
Иван Захарыч достал из кармана калошу и подал хозяйке…
– А другая-то где, а? Потерял? Да ну, говори, растяпа чортова!
Иван Захарыч, виновато и жалобно глядя на нее, улыбался и молчал…
XI
После смотрин дело пошло вперед с изумительной скоростью: Хима вцепилась в Ивана Захарыча так крепко, что ее невозможно было оторвать, как рысь, вцепившуюся в свою жертву.
Иван Захарыч заполонил ее сердце и стоял перед ней неотступно, всюду улыбающийся, с масляными глазами, умильно напевающий: «Я сижу и любуюсь тобою»…
– Матушка, Лукерья Минишна, – чуть не плача, молила она сваху: – Ну, как он, спаси, царица небесная, раздумает, засмеют меня тогда на рынке… проходу не будет…
– Ну, где ему, девонька, раздумать, – утешала ее сваха, – он и думать-то, милая, сам не может, люди за него думают… Такая-то в нем ангельская кротость… чистая овечка. Будете вы с ним жить, как два голубя, ей-богу!..
И, действительно, Иван Захарыч походил если не на голубя, то на мерина, на которого надели хомут, поставили в оглобли, запрягли, навалили воз и покрикивают: «Но, дьявол тебя заломай». Соплюн и Лукерья Минишна забрали его в свои руки и распоряжались им, как малым ребенком.
– Ты, Иван Захарыч, молчи, – говорил Соплюн, – делай, что велят… Образ, вот, надо п-п-п-риобресть… Я тебе спасителя куплю за три с полтиной… Ларец оп-п-п-ять надо… трояк стоит… мыльца там, духи, зеркальце, пудра, всяка штука… Денег там… Женишься, получишь по билету, отдашь… Отдашь, чай, а?..
– Помилуйте-с!..
– Ну, свадьба на ее счет… П-п-п-рямо из-под венца на дом к ней, там и бал… Проснешься п-п-п-о-утру – «кто я?» Ан уж вот кто: хозяин!
Недели две спустя после смотрин Ивана Захарыча и Химу торжественно благословили образом и «запили». После этого Хима уже стала садиться к Ивану Захарычу на коленки. Иван Захарыч купил в рядах ларец и подарил ей… Хима, со своей стороны, вручила ему «роспись» приданого…
Все остальное время до венца Хима ходила, как полоумная, не слыша под собой ног, и успокоилась только тогда, когда очутилась рядом с Иваном Захарычем, одетым в сюртук Соплюна, у «Введения на гати».
Народу в церкви было немного. Какие-то старушонки у порога, несколько пересмеивающихся мещанок, два солдата из соседних казарм, куда Хима спускала свеклу, какой-то забравшийся случайно и сильно выпивший мужичонко, – больше никого…
Служил старый, едва волочащий ноги, заштатный, проживающий «халтурой» батюшка и такой же дьячок, Агап Правдыч Боголепов. Этот Агап Павлыч пел и читал так чудно, что, казалось, у него за щекой было что-то положено и мешало выговаривать слова молитв. Батюшку он не слушал, а все делал по-своему. В молитвах читал скороговоркой, точно булькая из бутылки, начала да концы, сокращая середину по своему усмотрению.
Шафером со стороны Ивана Захарыча был Очко, а со стороны Химы какой-то страшно высокий молодой человек с кадыком, в светлопалевых, на выпуск, брюках.
Не то вдова, не то старая девица, – очевидно, дальняя родственница, – то и дело поправляла у Химы сзади оборки на платье и что-то ей шептала.
Хима стояла, как свечка, усердно крестилась и была от сильного душевного волнения бела, как береста. Иван Захарыч, напротив, был красен, потел, боялся пошевелиться и всей фигурой напоминал человека, которого сейчас поведут вешать.
Когда Агап Павлыч вместе с батей запели «Исайя ликуй» и Ивана Захарыча с Химой начали водить вокруг аналоя, чуть было не случилась беда: «венец», который возложили на главу Ивана Захарыча, был непомерно велик. От страху, что он может свалиться, Иван Захарыч ходил позади батюшки ни жив, ни мертв. Когда же их повели во второй раз с пением «Святые мученици добре страдальчествовавше и венчавшеся», Иван Захарыч задел сапогом за половик и чуть не растянулся… Венец только чудом остался на голове…
Иван Захарыч перепугался, и со страху пот выступил у него еще сильнее.
В конце концов, все сошло, однако, благополучно. Обряд кончился. Иван Захарыч и Хима поцеловались. Очко, молодой человек в светлопалевых брюках и не то вдова, не то девица поздравили их с законным браком…
После того молодые, отслужив Спасу нерукотворному молебен, отправились домой, где их с нетерпением поджидали и где все было уже давно готово…
XII
Молодые стали жить… За получкой денег, которые пали по билету на «бедную невесту», Хима отправилась в управу вместе с Иваном Захарычем, который, помня слова своего благодетеля Соплюна и, будучи ему кругом должен, рассчитывал положить их к себе в карман; но случилось совсем по-другому.
Деньги староста отсчитал (все золотом) и отдал Химе. Та быстро схватила их и с ловкостью, достойною удивления, в один момент завязала в платок и спрятала куда-то под «жакетку»…
Выйдя за дверь на лестницу (где их поджидал какой-то корявый посланник от писарей, поздравивший счастливых супругов с получкой и которому Хима, скрепя сердце, дала гривенник), Иван Захарыч сказал жене:
– Как же насчет деньжонок-то? Соплюну я должен… отдать надо… Да и самому одеться… а?
– Подождет твой Соплюн… не велик барин, – ответила Хима, – и не отдадим, так наплевать. Что у тебя – расписка, что ли, дана?.. Денежки, Ванечка, беречь надо… Может, у нас с тобой дети будут… мало ли…
– Дык как же так?… Должен ведь я… неловко… не по совести… Человек хлопотал для меня, старался… обул, одел, а я свиньей перед ним останусь… Нет, как хошь, а денег давай, – отдам я… мои ведь деньги-то… приданое… чай, выговорено было…
Хима засмеялась, скаля большие желтые зубы.
– А я-то чья, – сказала она, – чужая, что ли?.. Небось, жена… Пропью, что ли, боишься, твои деньги украду?.. Небось, целы будут… Соплюна боишься? Не бойся… говори прямо на меня: жена, мол, не дает, а тут уж я знаю, как с ихним братом обращаться… У меня много не наговоришь… Нет, не наговоришь! – повторила она, скаля зубы, очень похожая в этом виде на суку, у которой хотят отнять щенят.
Иван Захарыч глядел на нее и мысленно, в первый раз, произнес про себя: «Вот стерва-то!..»
– Кто его просил одевать-то тебя? – продолжала Хима: – Я бы и сама тебя одела… Тебе и покупать-то незачем одежду-то… У нас дома есть, после братца Иванушки осталась… носи на здоровье! Куда тебе ходить-то? Щеголять-то не перед кем… Сиди дома, работай, пей, ешь… Выпить захотел, выпей дома, тихо, смирно, никто не видит… на что лучше…
– Что ж мне, стало быть, так около твоей юбки и сидеть на привязи? – сказал Иван Захарыч: – Небось, мне работу надо искать… То, се, с людьми поговорить… Соплюн вон говорил: «У меня для тебя завсегда работа будет… работай только»… Мне без него нельзя… Чем я буду работать-то… пальцем, что ли? Где струмент? У меня своего нету…
– Эка, штука… купим! – сказала Хима.
– А верстак?
– А на что тебе верстак? И без верстака обойдемся… Положил две доски, вбил гвоздь – вот тебе и верстак… строгай, работай!..
– Чего?
– Найдем чего! Я да не найду! Я твоему Соплюну вперед пять очков дам… Много он тебе заплатил за работу, а? Не ты ему должен, а он тебе… Пусть он, сопливый чорт, лучше и не спрашивает… глаза выдеру, осрамлю на весь город… Мне наплевать! Мне теперь, благо я замуж вышла, все равно… Я и в девках-то ихнего брата помахивала, а теперь я ему рта разинуть, слова выговорить не дам… заплюю…
Она опять засмеялась, а Иван Захарыч опять мысленно и со страхом произнес, глядя на богоданную жену: «Вот стерва-то!..»
XIII
Нечего говорить, что Хима забрала Ивана Захарыча в руки. Она очень скоро увидала и поняла, что муж слаб, безхарактерен и мягок, как воск.
– Чистый ребенок, – говорила она иногда Лукерье Минишне: – Облапошить его всякий мальчишка сумеет… Ты ему дело говоришь, а он вытаращит глазищи, смотрит, а сам об другом думает… Вот, говорить об чем не надо – мастер… В ведомостях услышит, что читают, – это ему надо… Как турецкий султан живет, – ему дело, а коснись меру луку продать – отдаст за гривенник…
– А ты учи его, девонька!.. Долби ему в голову-то, как дятел носом по дереву долбит… небось, вникнет…
– Да уж и то долблю с утра до ночи, языку иногда больно… Молчит, а спрошу: что я сейчас говорила?.. Разинет рот, хлопает глазами… не слушал, значит, об другом думал…
– Ну, а уствов-то своих противу тебя не отверзает, не грубиянит?.. Рук не протягивает?..
– Что ты, Лукерья Минишна, матушка! Да я коли что коснется, бельмы выцарапаю… У меня не забалуешь!
Месяца три-четыре после свадьбы, пока Хима не «затяжелела», жилось Ивану Захарычу вообще недурно: он даже стал было входить во вкус и нагонять на себя тело. Все у него было готовое. Утром – чай; немного погодя, когда затопится печка, завтрак, потом еще немного погодя – обед, а там опять – чай… вечером ужин… после ужина, глядь, Хима торопливо готовит постель… И вот, помолившись богу, Иван Захарыч лежит, укрывшись ватным, собранным из лоскутков одеялом, и, поджидая Химу, которая моет в лоханке мочалкой грязную посуду, думает:
«А ведь я – хозяин… Чудно, истинный господь! Что было и что стало?.. Кабы так завсегда, – помирать не надо!..»
Но вскоре наступило жестокое разочарование… Как только Хима убедилась, что она «затяжелела», то как-то сразу превратилась в злую кошку, готовую всякую минуту взъерошиться и зафыркать.
Все пошло по-другому. Хима перестала заниматься делами и взвалила все на Ивана Захарыча, то и дело покрикивая на мужа:
– Поставь чугун-то в печку!.. Аль забыл, оболтус?.. Небось, я тижелая, как бы, спаси бог, чего не случилось…
Иван Захарыч покорялся, как голубь. Химе это, повидимому, пришлось по нраву, и она делалась все капризнее и злее…
Ивану Захарычу пришлось уже самому топить печку, варить похлебку, месить тесто, печь хлебы и – ужаснее всего – доить корову. Корова была, правда, смирная, но все-таки с непривычки ему было и страшно, да и совестно подступиться к ней. Однако делать было нечего – доить надо.
– Ты, Иван Захарыч, – посоветовала Хима, лежавшая в постели, – надень мою юбку. Она тебя обнюхает, подумает – я… А то, чего доброго, молока не сдаст.
– Позвать бы кого, – сказал Иван Захарыч. – Неловко… ей-богу, в руках это дело не бывало… боюсь!..
– Ну, вот, по людям бегать, платить за все! Подоить дело не хитрое… Помажь ей соски-то салом, да и чиркай с молитвой… Чего стыдиться-то?..
Надел Иван Захарыч юбку, голову повязал платком и, нарядившись таким образом, захватив ведерко, отправился на двор.
– Ты смотри, не вздумай с левого боку под нее садиться, – крикнула ему вслед Хима, – не любит!
А пока происходил разговор, Федул Митрич, молча заливавшийся смехом, соскочил с лежанки и, ковыляя, скрылся за дверь. Притаившись за углом, весь согнувшись от душившего его смеха, он некоторое время наблюдал за Иваном Захарычем, а потом побежал к Платонычу.
– Ты, Платоныч, сидишь тут, ничего не знаешь, а?
– А что?
– Доит, корову доит… хы, хы, хы! Заставила… хы, хы, хы! ей-богу!.. хы, хы, хы! в юбку свою нарядила, в платок, сидит дурак под коровой, чиркает… Пойдем, покажу… Умрешь – не увидишь! Погоди, – завопил он, перестав смеяться и грозясь кулаком в окно, – погоди, сукин ты сын, узнаешь!.. Она тебя выдоит самого неплошь коровы!..
– Скоро, видно, на крестинах загуляешь… – сказал, смеясь, Платоныч. – Все, чай, поднесут банку… Будешь, бог даст, на старости лет няньчить внучка либо внучку… Вот и тебе дело найдется…








