Текст книги "Художественный мир Гоголя"
Автор книги: Семен Машинский
Жанр:
Критика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 36 страниц)
Не только язык, но и слог он считал «первыми необходимыми орудиями всякого писателя» (VIII, 427). Оценивая творчество любого поэта или прозаика, Гоголь прежде всего обращает внимание на его слог, являющийся как бы визитной карточкой писателя.
Сам по себе слог еще не делает писателя, но если нет слога – нет писателя. Именно в слоге прежде всего выражается индивидуальность художника, самобытность его ви́дения мира, его возможности в раскрытии «внутреннего человека», его стиль. В слоге обнажается все самое сокровенное, что есть в писателе. В представлении Гоголя, слог – это не внешняя выразительность фразы, это не манера письма, а нечто гораздо более глубинное, выражающее коренную суть творчества.
Вот он пытается определить существеннейшую черту поэзии Державина: «Все у него крупно. Слог у него крупен, как ни у кого из наших поэтов» (VIII, 374). Обратите внимание: между одной и другой фразой нет никакого средостения. Сказав, что у Державина все крупно, Гоголь тут же, следом, уточняет, что́ он разумеет под словом «все», и начинает со слога. Ибо сказать о слоге писателя – значит сказать едва ли не о самом характерном в его искусстве.
Отличительная черта Крылова, по мнению Гоголя, в том, что «поэт и мудрец слились в нем воедино». Отсюда живописность и меткость изображения у Крылова. Одно с другим сливается так естественно, а изображение столь верно, что «у него не поймаешь его слога. Предмет, как бы не имея словесной оболочки, выступает сам собою, натурою перед глаза» (VIII, 394, 395). Слог выражает не наружный блеск фразы, в нем проглядывает натура художника.
Заботу о языке, о слове Гоголь считал одним из наиглавнейших для писателя дел. Точность в обращении со словом в значительной мере определяет достоверность изображения действительности и помогает ее познанию. Отмечая в статье «О «Современнике» некоторые новейшие явления русской литературы, Гоголь, например, выделяет в ряду современных литераторов В. И. Даля. Не владея искусством вымысла и в этом отношении не будучи поэтом, Даль, однако, обладает существенным достоинством: «он видит всюду дело и глядит на всякую вещь с ее дельной стороны». Он не принадлежит к числу «повествователей-изобретателей», но зато имеет громадное перед ними преимущество: он берет заурядный случай из повседневной жизни, свидетелем или очевидцем которого был, и, ничего не прибавляя к нему, создает «наизанимательнейшую повесть». Самая замечательная особенность Казака Луганского – в том, что «все у него правда и взято так, как есть в природе». А этому драгоценному качеству в значительной мере содействуют «достоверный язык» и «живость слова», характерно окрашивающие каждую строчку писателя, «придвигая ближе к познанию русского быта и нашей народной жизни» (VIII, 424). Гоголь предупреждает, что, быть может, он судит здесь пристрастно, ибо этот прозаик, как выражается автор статьи, «более других угодил личности моего собственного вкуса». Во всяком случае, пишет он, именно такой тип писателя «полезен и нужен всем нам в нынешнее время».
Точность языка в художественном произведении служит для Гоголя свидетельством верного чувства действительности. А выше и значительнее этого нет ничего для писателя.
Впрочем, достоинство слога, сколь бы оно ни было существенным, само по себе еще не создает художника. Оно является, по мнению Гоголя, лишь предпосылкой, которая отнюдь не автоматически обеспечивает высокий уровень произведения. В той же статье «О «Современнике» Гоголь называет довольно популярного в определенных читательских кругах 40-х годов В. А. Соллогуба. Это был весьма одаренный прозаик, со своей, только ему присущей манерой письма, с характерными приметами языка и стиля. Гоголь отмечает свойственную молодому писателю наблюдательность, даже остроту взгляда на некоторые стороны современного общества, а также точность слога. И тем не менее творчество Соллогуба далеко от совершенства, ибо собственная душа автора «не набралась еще… содержанья более строгого», и он не сумел глубже, отчетливее «взглянуть вообще на жизнь» (VIII, 424).
Языковое мастерство – чрезвычайно важный, может быть даже важнейший, элемент писательского искусства. Но понятие художественного мастерства, по убеждению Гоголя, еще емче, ибо оно более непосредственно вбирает в себя все стороны произведения – и его форму и содержание. Вместе с тем и язык произведения никак не нейтрален по отношению к его содержанию. Понимание этой очень сложной и всегда индивидуально проявляющейся взаимосвязи внутри искусства художественного слова лежит в самой сути эстетической позиции Гоголя.
Внутренний мир героев «Миргорода» или «Мертвых душ» раскрывается во всем – в их образе мышления, в их отношении к людям и к самим себе, в их внешнем портрете и, разумеется, также в языке. Гоголь всегда тонко и точно использует речевой материал персонажа в качестве средства его социальной и психологической характеристики. Белинский первым обратил внимание на то, что Гоголь «заставляет говорить своих героев сообразно с их характерами». Эта особенность гоголевской прозы приводила в восторг самых вдумчивых и взыскательных русских писателей.
Даже Лев Толстой, которому многое в художественной системе Гоголя не нравилось, приходил в восторг от того, как искусно и натурально гоголевские персонажи разговаривают: «Замечательно, что когда он описывает что-нибудь, выходит плохо, а как только действующие лица начнут говорить – хорошо».[203]203
Лев Толстой об искусстве и литературе. Сборник. М., 1958, т. II, с. 176.
[Закрыть] Речь гоголевских персонажей – неотъемлемая грань их характера, их духовного склада.
Едва ли не самый наглядный тому пример – Чичиков. Его речевая «партитура» поразительна по своему разнообразию.
Деловитость и приятность в обхождении помогали Чичикову завязывать отношения с нужными людьми и добиваться их расположения. Он великолепно умел ориентироваться в любой обстановке, «во всем как-то умел найтиться». При этом в каждой ситуации Чичиков ведет себя по-разному. Он гибок и изворотлив. Смотря по обстоятельствам изменяется характер и тон его разговора: в одном случае он сентиментален и льстив, в другом – почтителен и угодлив, в третьем – сдержан и деловит, в четвертом – развязен и груб и т. д. Соответственно меняется и речь Чичикова. В каждой ситуации он предстает в новой маске. И всякий раз ей соответствует какая-нибудь стилистическая примета его языка.
Чичиков весьма чуток к слову. Гоголь многократно подчеркивает эту присущую его герою особенность. Чичиков чрезвычайно восприимчив к особенностям речи своего собеседника. У каждого он мгновенно перенимает характерную интонацию в разговоре, любимое словцо, стилистическую окраску фразы, причем выходит это у него почти естественно и не в ущерб собственной солидности. В Чичикове очень развита способность к мимикрии. И в этом особую роль играет языковая восприимчивость Чичикова. Послушайте, как по-маниловски звучит его речь с Маниловой:
«Сударыня! здесь», – сказал Чичиков, – «здесь, вот где», – тут он положил руку на сердце: «да, здесь пребудет приятность времени, проведенного с вами! И, поверьте, не было бы для меня большего блаженства, как жить с вами, если не в одном доме, то, по крайней мере, в самом ближайшем соседстве» (VI, 37). Чичиков очень хорошо знает цену слова в мертвом официальном мире и обращается с ним в высшей степени осмотрительно. Он старается избегать выражений сколько-нибудь грубых или оскорбляющих благопристойность и умеет ронять «слова с весом».
Готовясь к встрече с Плюшкиным, «долго не мог он придумать, в каких бы словах изъяснить причину своего посещения. Он уже хотел было выразиться в таком духе, что, наслышась о добродетели и редких свойствах души его, почел долгом принести лично дань уважения, но спохватился и почувствовал, что это слишком. Искоса бросив еще один взгляд на все, что было в комнате, он почувствовал, что слово добродетель и редкие свойства души можно с успехом заменить словами: экономия и порядок; и потому, преобразивши таким образом речь, он сказал, что, наслышась об экономии его и редком управлении имениями, он почел за долг познакомиться и принести лично свое почтение» (VI, 120–121).
Произведения Гоголя отличаются замечательным «многоголосьем». Каждый персонаж обладает тем, что сам Гоголь называл «складом речи», т. е. тем своеобразием языка, которое создает полную иллюзию живого, звучащего слова, а не обозначенного лишь только соответствующими знаками на бумаге. Языковая палитра гоголевских героев многоцветна и разнообразна. Стилистика речи очень точно передает их внутренний мир. У каждого из персонажей свой рисунок языка. Этой стороне писательства Гоголь придавал исключительно важное значение. Художник должен уметь «схватить склад речи» персонажа, иначе – нет его характера.
Но как же выработать в себе это умение? Гоголь советует: можно начать с самоисследования! Надо прежде всего научиться слышать свой голос, схватить собственный «склад речи» (только тогда писатель будет «жив и силен в письме»!), хотя «искусство следить за собой, ловить и поймать самого себя редко кому удается» (XII, 407). Гоголь, например, критикует сочинения Константина Аксакова за отсутствие в них слога и рекомендует автору спуститься «с той педантской книжности, которая у нас образовалась и беспрестанно мешается с живыми и не педантскими словами» (там же). Больше всего угрожает художнику глухота к живому слову и влияние «педантской книжности».
И еще одно наблюдение Гоголя: работая над своим сочинением, писатель обязан «вообразить себе живо личность тех, кому и для кого он пишет». Ясное представление о «личности публики» оказывает сильное воздействие на то, что Гоголь называл «физиогномией слога». И тут же – еще более категорическое умозаключение: «слог у писателя образуется тогда, когда он знает хорошо того, кому пишет» (XII, 408).
В своих произведениях Гоголь всегда обращался к возможно более широкому, демократическому читателю. Еще Рудый Панько в предисловии к первой части «Вечеров на хуторе близ Диканьки» предвидел неприятности, кои могут от того произойти – дескать, «начнут со всех сторон притаптывать ногами», обзовут «мужиком» и прогонят вон. Как известно, именно такая судьба постигла многие произведения Гоголя, которого «светская» критика постоянно обвиняла в пристрастии к изображению «грязных» сторон действительности. Эстетическая реабилитация повседневной, «обыкновенной» действительности отражала вполне, разумеется, сознательное стремление писателя к демократизации литературы, к тому, чтобы сделать ее достоянием народа.
Итак, художник должен знать того, «кому пишет». Знание это в свою очередь воздействует на «физиогномию» его слога, – это замечание Гоголя вполне определенно отражало эстетическую позицию писателя, убежденного в том, что главным делом литературы является изображение самых разнообразных сторон народной жизни и что ее изучение – постоянный источник духовного, также и художественного обогащения писателя.
Каждое великое художественное произведение – чудо. Оно всегда уникально и неповторимо. Гениальное новаторство Гоголя, сказавшееся во всем художественном строе его произведений, их стиле и языке, не могло, естественно, вызвать всеобщего одобрения, оно смущало и возмущало иных современников писателя.
Рецензент «Санкт-Петербургских ведомостей» писал по этому поводу: «Кто идет впереди всех, тот первый встречает и удары».[204]204
Санкт-Петербургские ведомости, 1842, № 163.
[Закрыть] Реакционная критика обвиняла Гоголя в отступлении от современных норм языка, как выражался Греч, – в «дерзком восстании против правил грамматики и логики». Подобные обвинения сопутствовали почти каждому новому произведению писателя.
Но вот что он сам говорил о себе: «Меня нельзя назвать писателем в строгом классическом смысле… Мне доставалось трудно все то, что достается легко природному писателю. Я до сих пор, как ни бьюсь, не могу обработать слог и язык свой, первые необходимые орудия всякого писателя: они у меня до сих пор в таком неряшестве, как ни у кого даже из дурных писателей, так что надо мной имеет право посмеяться едва начинающий школьник» (VIII, 426–427).
С разных сторон сыпались на Гоголя обвинения в засорении языка «варварским слогом», «неправильными», «грязными» выражениями, взятыми из разговорного обихода. Н. Прокопович сообщал Гоголю об «одном почтенном наставнике юношества», который говорил, что «Мертвые души» не следует «в руки брать из опасения замараться; что все, заключающееся в них, можно видеть на толкучем рынке».[205]205
Шенрок В. И. Материалы… М., 1898, т. IV, с. 55.
[Закрыть]
Булгарин, Сенковский, Греч глумились над своеобразием гоголевского стиля и призывали охранять русскую речь от Гоголя, уличая его в незнании элементарных правил языка, в засорении его выражениями, слишком «близкими к натуре». Этих «светских грамматоедов» не раз высмеивал Белинский. В 1845 году он писал: «Возьмите самый неуклюжий период Гоголя: его легко поправить, и это сумеет сделать всякий грамотей десятого разряда; но покуситься на это значило бы испортить период, лишить его оригинальности и жизни» (IX, 229).
Такое покушение было однажды произведено еще при жизни Гоголя. Правда, как это ни странно, с его ведома и согласия. Задумав в начале 40-х годов издание четырехтомного собрания своих сочинений, Гоголь поручил наблюдение за ним Н. Я. Прокоповичу – поэту и учителю русского языка. При этом Гоголь предоставил своему другу полную свободу действий в исправлении языка и стиля – во всех случаях, когда он почувствует в тексте отступление от современных грамматических норм. Ему советовали «действовать как можно самоуправней и полновластней». «Пожалуйста, – просил Гоголь, – поправь везде с такою же свободою, как ты переправляешь тетради своих учеников» (XII, 84).
И Прокопович энергично правил. В результате гоголевский текст был серьезно обесцвечен, он утратил свой колорит и ту яркую стилистическую характерность, которая так отличает письмо этого художника. Язык многих произведений Гоголя стал после редактуры Прокоповича ближе к грамматике и гораздо дальше от искусства. В современных изданиях тексты Гоголя в значительной мере освобождены от правки Прокоповича.
Прокопович был не единственным человеком, который с ведома Гоголя вмешивался в его текст. Подобные операции иногда производил П. А. Плетнев. Посылая ему для публикации в «Современник» повесть «Портрет», Гоголь просил: «Если встретите погрешности в слоге, исправьте». Плетнев тоже не мог удержаться от соблазна и кое-где правил.
Тут очень странное противоречие между неутомимой, подвижнической работой Гоголя над совершенствованием своих произведений и той кажущейся легкостью, с которой он поручал друзьям устранять в них различные языковые неисправности. «Легкость», с какой Гоголь принимал чужую правку, объясняется, видимо не в последнюю очередь, теми преследованиями, которым систематически подвергались его произведения со стороны реакционной критики.
Тургенев сказал о Герцене: «Язык его, до безумия неправильный, приводит меня в восторг: живое тело». Истинно «живым телом» был язык Гоголя, часто не умещавшийся в строгих пределах школьной грамматики, но обладающий почти безграничной властью над читателем. «Может быть, словоловы и правы, и язык г. Гоголя не безошибочен, – писал по этому поводу П. А. Вяземский, – но слог его везде замечателен».[206]206
Современник, 1836, т. 2, с. 295.
[Закрыть]
Гоголь ощущал великую живописную, изобразительную и пластическую силу слова. «Дивишься драгоценности нашего языка, – писал он, – что ни звук, то и подарок; все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье еще драгоценней самой вещи» (VIII, 279). Название вещи еще драгоценнее самой вещи! Так мог сказать один Гоголь. Имея в виду изумительное богатство русского языка, разнообразие его форм, его красочность и многозначность, Гоголь замечает, что такой язык «сам по себе уже поэт». В метком, бойком и «замашистом» русском слове писатель видел самое яркое отражение живой души народа.
* * *
Отмечая великую заслугу Пушкина перед русским литературным языком, Гоголь писал: «Он более всех, он далее раздвинул ему границы и более показал все его пространство» (VIII, 50). Пушкин расширил связи между русским литературным языком и стихией живой разговорной речи. Тем самым литературный язык обрел неиссякаемый источник обогащения и совершенствования.
Поэзия «повседневной действительности», которую Гоголь утверждал в русской литературе, властно влекла за собой необходимость окончательного утверждения и языка этой действительности – т. е. живой стихии разговорной речи и вытеснения книжных, риторических форм языка. Можно понять раздражение, с каким Белинский говорил, что для него «нет ничего в мире несноснее, как читать, в повести или драме, вместо разговора – речи, из которых сшивались поэтическими уродами классические трагедии. Поэт берется изображать мне людей не на трибюне, не на кафедре, а в домашнем быту их частной жизни, передает мне разговоры, подслушанные им у них в комнате, разговоры, часто оживляемые страстию, которая может изменять и самый разговорный язык, но которая ни на минуту не должна лишать его разговорности и делать его тирадами из книг, – и я, вместо этого, читаю речи, составленные по правилам старинных риторик» (IV, 41). Эти строки писались в 1840 году, незадолго до появления «Мертвых душ». Прошло совсем немного лет с момента выхода в свет первых гоголевских произведений, между тем в эстетических представлениях людей свершился как бы переворот.
Гоголь шел по следу Пушкина, но ушел значительно дальше, смело разрушая закостеневшие формы книжного синтаксиса и открыв громадные, дотоле еще неизвестные изобразительные возможности русского языка. На страницы его произведений хлынул мощный поток народного, разностильного разговорно-бытового языка, щедрого в своих лексических средствах, раскованного в своих стилистических формах.
Вспомним в «Мертвых душах»: Коробочка, в ответ на попытки Чичикова умаслить ее, говорит: «Ах, какие ты забранки пригинаешь!» (VI, 54); «Чичиков понял заковыку, которую завернул Иван Антонович» (VI, 143); «Теперь дело пойдет!» – кричали мужики. «Накаливай, накаливай его! пришпандорь кнутом, кнутом вон того-то, солового, что он корячится как корамора!» (VI, 91); «… В губернию назначен был новый генерал-губернатор, событие, как известно, приводящее чиновников в тревожное состояние: пойдут переборки, распеканья, взбутетениванья и всякие должностные похлебки, которыми угощает начальник своих подчиненных!» (VI, 192–193). Никто никогда еще так в художественном произведении не разговаривал – ни автор, ни его персонажи. Гоголь широко использует диалектные элементы, краски сословного жаргона. «Мертвые души» написаны языком, неслыханным по изобразительной силе, меткости, живописности, простоте и натуральности «Вся молодежь, – свидетельствовал современник, – пошла говорить гоголевским языком».[207]207
Стасов В. В. Училище правоведения в 1836–1842 гг. – Русская старина, 1881, № 2, с. 415.
[Закрыть]
Речевое новаторство Гоголя было связано с новизной содержания его творчества. Повести «миргородского» цикла, «Ревизор», «Мертвые души» отразили народную точку зрения на самые существенные стороны русской действительности. Вполне естественно, что и язык этих произведений также был включен в решение общей художественной задачи.
У Гоголя училась русская литература, как надо использовать богатые изобразительные средства народной речи.
Гоголь, по словам Андрея Белого, «смеется над усилиями блюстителей чистоты языка втиснуть язык в грамматику…».[208]208
Белый Андрей. Мастерство Гоголя. М. – Л., 1934, с. 9.
[Закрыть] И речь персонажей, и даже язык автора – все было свободно от гнета традиционных книжно-грамматических норм и казалось выхваченным из самой гущи жизни. Сопоставляя, например, тексты «Тараса Бульбы», отражающие различные стадии работы Гоголя над этим произведением, мы совершенно отчетливо ощущаем ее художественную направленность.
В «миргородской» редакции (1835 г.): «Отряд неприятельских войск с изумлением остановился на краю пропасти» (II, 355).
Та же фраза в окончательной редакции повести (1842 г.).
«Остановились ляхи над пропастью, дивясь неслыханному козацкому делу и думая: прыгать ли им или нет?» (II, 171).
Грамматически абсолютно правильная фраза в первой редакции повести становится в процессе переработки менее книжной, но гораздо более экспрессивной, эмоциональной.
Еще пример. В одной из ранних черновых рукописей: «Широкие шаровары алого дорогого сукна он сам запачкал дегтем, чтобы показать презрение к ним» (II, 619).
И та же фраза в «миргородской» (1835 г.) и окончательной (1842 г.) редакциях: «Шаровары алого дорогого сукна были запачканы дегтем для показания полного к ним презрения» (II, 298, 62).
Грамматике нанесен здесь известный ущерб, но зато одержал победу художник. Фраза приобретает тот юмористический колорит и ту экспрессию, по которым почти безошибочно угадывается самобытный стиль Гоголя.
Так всюду. Работа над стилем означала для писателя поиски наиболее выразительного слова. Гоголь видел в слове не только средство информации, но прежде всего источник поэзии, оно само – поэзия. Вот почему он готов жертвовать грамматическим строем фразы, ее «правильностью» с точки зрения обиходных норм и даже точностью во имя сохранения ее экспрессии.
Еще один пример.
В «миргородской» редакции (1835 г.):
«Бульба присовокупил еще одно слово, которого, однако же, цензора не пропускают в печать и хорошо делают» (II, 281).
В окончательной редакции (1842 г.):
«Здесь Бульба пригнал в строку такое слово, которое даже не употребляется в печати» (II, 43).
Вместо стилистически бесцветного, канцелярского «присовокупил» – свободное и озорное «пригнал в строку», и вся фраза словно озарилась, она приобрела совершенно иное, поэтическое, характерно гоголевское звучание.
Гоголь раскрепощает слово. Он открывает в нем множество прежде скрытых возможностей, метафорических оттенков: «Кипел и сверкал сын есаула» («Страшная месть»); «Омедведила тебя жизнь» («Мертвые души»); «Сольвычегодские уходили на смерть устьсысольских, хотя и от них понесли крепкую ссадку на бока, под микитки» («Мертвые души»). Гоголь владел сложнейшим искусством извлекать из одного и того же слова самые разнообразные, порой вовсе неожиданные смысловые оттенки: «Хватили немножко греха на душу, матушка» (VI, 53); «Мертвые в хозяйстве! Эк куда хватили!» (VI, 54); «Чичиков… хватил в сердцах стулом об пол…» (VI, 54); «… Нашли, что почтмейстер хватил уже слишком далеко» (VI, 205); «… Натура… хватила топором раз – вышел нос, хватила в другой – вышли губы» (VI, 94–95); «Из брички вылезла девка с платком на голове, в телогрейке, и хватила обоими кулаками в ворота…» (VI, 177). Сколько же воображения, изобретательности, умельства и тончайшего ощущения поэтической природы слова в одном только этом примере! А их великое множество в каждой главе «Мертвых душ».
Работа над словом была для Гоголя самой тяжкой «мукой творчества». Каждую фразу он оттачивал с предельным напряжением всех душевных сил. Обеспокоенный задержкой в цензуре своего четырехтомного Собрания сочинений, Гоголь с тревогой писал А. В. Никитенко: «Вы сами понимаете, что всякая фраза досталась мне обдумываньями, долгими соображеньями, что мне тяжелей расстаться с ней, чем другому писателю, которому ничего не стоит в одну минуту одно заменить другим» (XII, 112).
В Полном собрании сочинений Гоголя к каждому из его произведений приложен раздел вариантов. Достаточно даже беглого знакомства с ними, чтобы увидеть, какая громадная, невидимая для читателя черновая работа стояла за иной фразой или даже отдельным словом. Он перебирал на бумаге множество вариантов, прежде чем отдать предпочтение последнему, окончательному.
Возьму наудачу лишь одну страницу черновой редакции повести «Невский проспект» (III, 366). Тридцать строк текста на этой странице и в десяти случаях – варианты. Почти всюду они носят стилистический характер. Например, в первоначальном варианте: «… никого не видно было возле его бездушного трупа, кроме пошлой фигуры квартального надзирателя…», в исправленном варианте: «кроме обыкновенной фигуры». Как закончил свою жизнь Пискарев. Вначале: «Гроб его без утешительных обрядов религии повезли на Охту», новый вариант: «Гроб его без христианских…», затем появляется еще один вариант: «Гроб его отвезли скромно без всяких обрядов», и наконец, последний вариант черновой редакции: «Гроб его тихо, даже без обрядов религии, повезли на Охту». В таком виде фраза сохранилась и в окончательной, печатной редакции повести.
Вот другой пример – из повести «Нос». Цирюльник Иван Федорович с ужасом обнаруживает у себя нос асессора Ковалева. А что ежели полицейские найдут у него чужой нос! Начинается работа над фразой. В самом первоначальном варианте черновой редакции повести читаем: «Одна мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и почтут его отрезавшим <этот нос>, подирала его по коже». В следующем варианте: «Одна мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его в отрезании, приводила в ужас». Еще один вариант в той же первой редакции повести: «… и обвинят его как отрезавшего этот нос, приводила в ужас» (III, 382). А вот как эта фраза выглядит в окончательной редакции повести, в печати: «Мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его, привела его в совершенное беспамятство» (III, 50).
Гоголь стремится освободить фразу от всего лишнего, необязательного, сделать ее компактной и максимально точно передающей мысль.
Интересно в этом отношении сопоставление обеих редакций «Тараса Бульбы». Мы уже знаем, что в окончательной редакции 1842 года повесть стала гораздо обширнее «миргородской», и тем не менее даже здесь мы ощущаем отчетливо выраженное стремление Гоголя к лаконизму, который он считал коренным свойством «чистой», т. е. истинной поэзии (VIII, 55). Гоголь вводит новых персонажей, шире развертывает характеристики образов уже нам известных, усиливает эпическое звучание повести в целом и вместе с тем устраняет кое-где мелькавшие прежде длинноты, стремится к письму максимально сжатому, экономному.
Вот характерный пример в самом конце повести:
«Миргородская» редакция (1835 г.):
«Козаки поворотили коней и бросились бежать во всю прыть; но берег все еще состоял из стремнин. Они бы достигли понижения его, если бы дорогу не преграждала пропасть сажени в четыре шириною: одни только сваи разрушенного моста торчали на обоих концах; из недосягаемой глубины ее едва доходило до слуха умиравшее журчание какого-то потока, низвергавшегося в Днестр. Эту пропасть можно было объехать, взявши вправо; но войска неприятельские были уже почти на плечах их» (II, 354–355).
В редакции 1842 года эта картина выглядит совершенно поиному:
«Пустились козаки во всю прыть подгорной дорожкой; а уж погоня за плечами. Видят: путается и загибается дорожка и много дает в сторону извивов» (II, 171).
В стремительном ритме сцены, изображающей погоню, Гоголь, очевидно, счел описание местности, содержащееся в первой редакции повести, затормаживающим действие и заменил его короткой энергичной фразой. Подобная замена – в самой сути работы Гоголя над совершенствованием своего стиля.
Следы поиска точного и выразительного слова мы видим в рукописях Гоголя, черновых и даже беловых, в его записных книжках.
Они весьма своеобразны, эти гоголевские записные книжки, до сих пор еще в очень незначительной мере привлекавшие к себе специальное внимание исследователей.
Дошло до нас этих книжек мало: четыре книжки, относящиеся к последнему десятилетию жизни писателя, и одна, самая большая по объему, – «Книга всякой всячины или подручная энциклопедия», которая была начата еще в Нежине, в 1826 году, и пополнялась до выхода в свет «Вечеров на хуторе близ Диканьки», т. е. до 1831–1832 годов. За последующее десятилетие ни одной записной книжки Гоголя не сохранилось. Трудно предположить, что он в эти годы, самые интенсивные и плодотворные в своей писательской биографии, не вел никаких записей. Правда, Гоголь был человеком очень памятливым и многое «держал в уме». Известны различные истории, анекдоты, происшествия, рассказанные при Гоголе и долгие годы спустя, в том или ином виде откликнувшиеся в его произведениях (например, анекдот о бедном чиновнике, потерявшем на охоте ружье, впоследствии преображенный в «Шинели», рассказы о махинациях с мертвыми душами и т. д.). Никаких следов этих историй мы в «записных книжках» Гоголя, дошедших до нас, не находим. Не исключено, что он и не вносил их туда, надеясь на свою память.
Содержание гоголевских записных книжек отражает широту интересов писателя. Мы находим там выписки из прочитанных книг – по истории, географии, ботанике, разнообразные заметки на фольклорно-бытовые и этнографические темы (описания старинных обычаев, обрядов, преданий, празднеств, одежды, поговорки, присловья и т. д.). Но центральное место занимают в записных книжках материалы лексикографические, например: «Лексикон малороссийский», «Слова по Владимирской губернии», «Слова волжеходца». Он аккуратно выписывал термины, связанные с различными ремеслами и работами в сельском хозяйстве, названия редких птиц, рыб, трав, слова из охотничьего обихода и т. п.
Гоголя всегда занимало само слово – его звучание, его, так сказать, звуковая, материальная фактура. Слово, заносит он в записную книжку, это – «высшее всего» (IX, 559). Услышав или придумав какую-нибудь необычную, диковинную фамилию, он тут же спешит ее записать: когда-нибудь сгодится. Пуд Николаевич Шибкострюхин, Распримеров, Сладкоподъедов, Козлонюхов, Андрей Непопал-Собачий, Еменет Александрович Поощряев – Гоголь как бы любуется словом, неожиданным его звучанием, его эстетикой.
Многое из материалов записных книжек Гоголя позднее оживало в том или ином его произведении каким-нибудь редко встречающимся в литературном обиходе словом, необычной фамилией или прозвищем персонажа, примечательной деталью его быта или характера. Ничто не пропадало, все шло в работу.
В своей «Авторской исповеди» Гоголь раскрыл одну из тайн своей творческой лаборатории. Чтобы сделать «осязательнее» изображаемое лицо, писал он, «нужны все те бесчисленные мелочи и подробности, которые говорят, что взятое лицо действительно жило на свете» (VIII, 452). Какую роль играют эти «мелочи и подробности», Гоголь разъясняет много раз.
Необычная конкретность художественного ви́дения писателя постоянно обостряла его интерес к художественной детали. Эта конкретность восприятия была необходимым условием того микроанализа «жизни действительной», который производил Гоголь в своих произведениях. «Угадывать человека я мог только тогда, – пишет он в той же «Авторской исповеди», – когда мне представлялись самые мельчайшие подробности его внешности» (VIII, 446). Причем таких подробностей требовалось Гоголю гораздо больше, чем иному писателю. Он говорит, что стоило ему «несколько подробностей пропустить, не принять в соображение» – и ложь проступала у него ярче, чем у кого бы то ни было другого. Отсюда необыкновенная чуткость Гоголя к деталям и постоянно ощущаемая потребность в них.