Текст книги "Вокруг дуэли"
Автор книги: Семен Ласкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц)
Что же мне оставалось делать? Вызвать его самому? Но, во-первых, общественное звание, которым королю было угодно меня облечь, препятствовало этому, кроме того, тем дело не кончилось бы. Если бы я остался победителем, то обесчестил бы своего сына; недоброжелатели всюду бы говорили, что я сам вызвался, так как уже сам улаживал подобное дело, в котором сын обнаружил недостаток храбрости, а если бы я пал жертвой, то его жена осталась бы без поддержки, так как мой сын неминуемо выступил бы мстителем. Однако, я не хотел опереться только на мое личное мнение и посоветовался с графом Строгановым, моим другом. Так как он согласился со мною, то я показал письмо сыну, и вызов господину Пушкину был послан».
Имеется еще более выразительный рассказ Данзаса (цитирую по Щеголеву): «Говорят, что, получив это письмо, Геккерн бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Геккерну, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом».
Легко представить возможную последовательность событий.
25 января вечером или 26 января утром Пушкин пишет письмо Геккерну.
Днем Геккерн читает оскорбляющее его честь послание, явно провоцирующее поединок, спешит «посоветоваться» со своим другом графом Строгановым.
Решение – драться.
Вечером вызов направляется Пушкину.
Других советчиков у Геккерна, вероятно, не могло и быть – оскорбление касалось дипломата и его «семьи».
Понимал ли Строганов, чем грозит дипломату Геккерну дуэль его «сына» с Пушкиным? Я, естественно, говорю не только о возможном убийстве одного из дуэлянтов, но и о дальнейших административных мерах со стороны правительства? Несомненно. Строганов сам был долгое время послом в Испании и имел личный дипломатический опыт.
Не могу не согласиться с теми, кто считает, что бесчестье, которое пало бы на отказавшегося от дуэли Дантеса, означало бы его «моральную смерть» в обществе. Допускаю, что Строганов в сложившейся ситуации рассуждал именно так.
Конечно, у него оставался еще путь, которым он воспользуется после убийства Пушкина, – попросить помощи у Бенкендорфа.
Любая просочившаяся информация в жандармерию, бесспорно, заставила бы активизироваться противодействующие силы. Сорванная дуэль, даже высылка Пушкина из Петербурга, как и Дантеса, могли изменить многое.
Впрочем, я уже вижу скептический взгляд критика:
Строганов так действовать не захотел, возможно, ему мешало данное Геккерну слово.
Трагическая развязка произошла на следующий день, 27 января.
В цитированном выше письме Геккерна от 30 января министру Верстолку есть и подробности о первых часах после произошедшей дуэли:
«…если что-нибудь может облегчить мое горе, то только знаки внимания и сочувствия, которые я получаю от всего петербургского общества. В самый день катастрофы граф и графиня Нессельроде, так же, как граф и графиня Строгановы, оставили мой дом только в час пополуночи».
Итак, сочувствие Геккернам в день катастрофы, не только обсуждение с Геккерном произошедшего события, но и полная поддержка (вместе с Нессельроде) этого «семейства», а на следующий день резкая смена поведения, «поспешное» объявление 29 января о «насколько возможно» более пышных похоронах «на свой счет», широта графа, вызвавшая такое удивление в кругу пушкинских друзей, что в конечном итоге и послужило Строганову бесценной индульгенцией на полтора века, не исключая и нашего времени.
И все же не является ли характеристика, данная графу, как своему ближайшему «другу», неким субъективным преувеличением со стороны Луи Геккерна?
Давно известен поразительный документ – письмо Григория Александровича Строганова Геккерну, оно не оставляет сомнений в истинных симпатиях графа.
«Я только что вернулся домой и нашел у себя на письменном столе старинный бокал и при нем любезную записку. Первый, несмотря на свою хрупкость, пережил века и стал памятником, соблазнительным лишь для антиквария, а вторая, носящая отпечаток современности, побуждает недавние воспоминания и укрепляет будущие симпатии. С этой точки зрения и тот и другая для меня очаровательны, драгоценны, и я испытываю, барон, потребность принести Вам мою благодарность. Когда Ваш сын Жорж узнает, что этот бокал находится у меня, скажите ему, чтодядя его Строганов хранит его как память о благородном и лояльном поведении, которым отмечены последние месяцы его пребывания в России. Если наказанный преступник является примером для толпы, то невинно осужденный, без нужды на восстановление имени, имеет право на сочувствие всех честных людей.
Примите, прошу Вас, уверения в моей искренней привязанности и совершенном моем уважении.
Строганов.
Среда, утром».
Первая среда после дуэли была 3 февраля, могли быть и другие среды – Дантес на гауптвахте оставался до 19 марта.
Ясно одно, теперь «дядя» сочувствует убийце, называет его поведение в «последние месяцы пребывания в России» «благородным и лояльным», а решение суда несправедливым. Сомнений нет, Строганов во всем видит вину одного Пушкина, который, кстати, как муж двоюродной племянницы, находится со Строгановыми в таких же родственных связях.
И это пишется в те же дни, когда по Петербургу ходят по рукам стихи Лермонтова с беспощадным отношением и к Дантесу и ко всей дворцовой камарилье.
Сколько раз я ни перечитываю письмо Строганова – оно меня потрясает.
Какие же «недавние воспоминания» побуждают графа Григория Александровича к «укреплению будущих симпатий»?
Известно не очень-то много. Из недавнего, это участие семьи Строгановых в свадьбе Дантеса и Екатерины Гончаровой:
«10/22 января брак был совершен в обеих церквах в присутствии всей семьи. Граф Григорий Строганов с супругой, родные дядя и тетка молодой девушки, были посажеными отцом и матерью, а с моей стороны графиня Нессельроде была посаженой матерью, а князь и княгиня Бутера свидетелями». Это из того же письма Геккерна Верстолку.
Имеется выписка из метрической книги о бракосочетающихся молодых Геккернах. Среди свидетелей назван «действительный тайный советник граф Григорий Строганов».
Подробная запись сделана и в метрической книге Исаакиевского собора за 1837 год: поручителями со стороны жениха записаны его друзья ротмистр Бетанкур и виконт д'Аршиак, со стороны невесты – граф Строганов, полковник А. М. Полетика, Иван Гончаров и барон Геккерн.
Венчание происходило в двух церквах: православной и католической. Выходит, свадьба, тянувшаяся весь день, сопровождалась семейством Строгановых – самим графом Григорием Александровичем, его супругой Юлией Павловной, а также их дочерью Идалией Григорьевной Полетикой и ее мужем штаб-ротмистром Александром Михайловичем Полетикой.
Как же объяснить столь близкую дружбу с Геккерном, благословение на дуэль Дантесу и… одновременно тысячные затраты на похороны Пушкина, приобщение к сонму сочувствующих, почти неотлучное дежурство Юлии Павловны в доме умирающего поэта, а позднее – добровольное опекунство? Что это, внезапно вспыхнувшая любовь к двоюродной племяннице? Порыв, запоздалое проявление родственного чувства? Осознание своей предыдущей неправоты?
Нет, не получается ни порыв, ни осознание. Да и племянница все дальнейшие годы остро чувствовала холодную неискренность графа.
Напомню событие, произошедшее в трагические дни, записанное Жуковским в его конспективных дневниках и письмах.
«Разбор сделан. Расположение. Протестую. Донос на меня. Что буду делать с ним. Что же оказалось мое положение. Его смерть. Слухи – студенты мещане купцы речи. Граф Строганов…»
Это, по сути, конспект письма к Бенкендорфу, оказавшийся в собрании А. Ф. Онегина. Приведу большую выдержку из письма (вариант).
«Генерал Дубельт донес, и я со своей стороны почитаю своей обязанностью донести также Вашему сиятельству, что мы кончили дело, на нас возложенное, и что бумаги Пушкина все разобраны <… >).
Хотя я теперь после [строгого] внимательного разбора вполнеубежден, что между сими [бумагами] рукописями ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного [читателю] обществу не находится, но для собственной безопасности наперед протестую перед Вашим сиятельством против всего, что может со временем, как то бывало часто и прежде, распущено быть в манускриптах под именем Пушкина. Если бы паче чаяния и нашлось в бумагах его что-нибудь предосудительное, то я разносчиком [исправлено: раздавателем] такого рода сочинений не буду и списка их никому не дам. В этом уверяю [Это объявляю] один раз навсегда, а все противное этому в один раз навсегда отвергаю.
Такую предосторожность почитаю необходимою тем более, что на меня был сделан нелепый донос. (Вам) Было сказано, что три пакета были вынесены мною из горницы Пушкина.
(В копии: „Хотя я это уже и объяснил словесно Вашему сиятельству, но почитаю нелишним то же самое повторить и письменно“. – С. Л.)
При малейшем рассмотрении обстоятельств такое обвинение должно было бы оказаться невероятным [и недостойным внимания].
Пушкин был [ранен в 5 ч. ], привезен в шесть часов после обеда домой, 27 числа Генваря. 28-го в десять утра Государь Император благоволил поручить мне запечатать кабинет Пушкина (предоставив мне самому сжечь все, что найду предосудительного в бумагах).
Итак, похищение могло произойти только в промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа. С той же поры, то есть с той минуты как на меня возложено было сбережение бумаг, всякая утрата их сделалась невозможною. Или мне самому надлежало сделаться похитителем, вопреки повелению Государя и моей совести. Но и это, во-первых, было бы не нужно, ибо все вверено было мне и я имел позволение сжечь все то, что нашел бы предосудительным: на что же похищать то, что мне уже отдано, во-вторых, невозможно (если бы, впрочем, я был бы на то способен), ибо, чтобы взять бумаги, надобно знать, где они лежат, это мог сказать только один Пушкин, а Пушкин умирал.
Замечу здесь, что я бы первым, однако, исполнил его желание, если бы он (прежде нежели я получил повеление, данное Государем, опечатать бумаги) сам поручил мне отыскать какую бы то ни было бумагу, уничтожить ее или кому-то доставить. Кто же подобных поручений умирающего не исполнит свято, как завещание?
Это даже случилось: он велел доктору Спасскому вынуть какую-то его рукою написанную бумагу из ближайшего ящика, и ее сожгли перед его глазами, а Данзасу велел найти какой-то ящик и взять из него находившуюся в нем цепочку. Более никаких распоряжений он не делал и не был в состоянии делать. Итак, какие бумаги где лежали, узнать было невозможно и некогда.
Но я услышал от генерала Дубельта, что Ваше Сиятельство получили известие о похищении трех пакетов от лица доверенного.
Я тотчас догадался, в чем дело.
Это доверенное лицо могло подсмотреть за мною только в гостиной, а не в передней, в которую вела запечатанная дверь из кабинета Пушкина, где стоял гроб его и где мне трудно было действовать без свидетелей.
В гостиной же точно в шляпе моей можно было подметить не три пакета, а пять; жаль только, что неизвестное доверенное лицо [предположив наперед похищение, не спросило меня самого] не подумало, что если объясниться со мной лично, что, конечно, не в его роли, то хотя бы для себя узнать какие-либо подробности, а поспешило так жадно убедиться в похищении и обрадовалось случаю выставить перед правительством свою зоркую наблюдательность за счет моей чести и совести.
[Жаль, что неизвестный мой обвинитель вместо того, чтобы с такой жадностью признать меня похитителем, не спросил меня просто: что в шляпе? Он бы узнал от меня, что эти пять пакетов. ] Эти пять пакетов были просто оригинальные письма Пушкина, писанные им к жене [с самой первой минуты его с нею знакомства, запечатанные по годам пакеты], которые она вызвалась дать мне почитать [сперва дала мне пять пакетов, потом еще два]; я их привел в порядок, сшил тетради и возвратил ей. Пакетов же [надписанных ее рукою], к счастью, не разорвал, и они могут теперь служить [мне доказательством] убедительными свидетелями всего сказанного мною».
Повторю суть письма. Император разрешает Жуковскому запечатать кабинет Пушкина и самому решить судьбу всех оставшихся бумаг погибшего поэта. Теперь Жуковский сам свободен решить участь любого, даже самого предосудительного, документа. Он может и уничтожить бумагу, и скрыть ее, спрятать. Он пишет: «все вверено было мне», но «ничего предосудительного памяти Пушкина и вредного обществу» там не было.
Однако свобода действий Жуковского оказывается мнимой. За ним следят. Некое «доверенное лицо» отсылает в полицию записку, – «был сделан нелепый донос», – Жуковского обвиняют в похищении «трех конвертов».
Все дальнейшее, рассказанное Жуковским, заставляет предположить, что Василий Андреевич легко догадывается, кто это «доверенное лицо». И не только догадывается, но и объясняет «технологию» слежки, подробно чертит словесную схему, где стояло «лицо», где лежали «пять» (не три) пакета, и даже не без иронии сочувственно говорит, что мог бы, коль его попросили, показать «лицу» эту шляпу с пакетами.
Как и в письме Вяземского, сказавшего о графе Строганове, что он, граф, «поспешил» объявить о своей щедрости, так и у Жуковского неназванное лицо «поспешило» «обрадоваться случаю», «жадно» убедившись в похищении опасного (для правительства или для собственной репутации) некоего предосудительного документа. Конечно, совпадение слова «поспешил» – случайность, однако это такая случайность, которую можно объяснить сутью происходящих событий, оба лица действительно по какой-то причине поспешали проявить себя.
Выходит, не названное Жуковским «лицо» было начеку, ожидая возможных акций со стороны друзей Пушкина, допущенных к его бумагам. Само «лицо» присутствовать при разборе документов не могло, многое оставалось там, за дверями, но и стороннее наблюдение, вероятно, имело некий смысл.
Жуковский определяет время написания доноса: «промежуток между 6 часов 27 числа и 10 часов 28 числа», именно тогда он вынес в гостиную пять пакетов писем Натальи Николаевны. Кстати, «лицо» продемонстрировало собственную слабую профессиональность в шпионаже, – в шляпе, сообщалось, лежало три пакета. И что это за пакеты, лицо не знало.
Конечно, несколько странно, что Жуковский, получивший от царя полную свободу при разборе документов, какие-то из них все же вынес и беззаботно положил в шляпу, однако «лицо», видимо, было крайне насторожено, что-то это «лицо» беспокоило, волновало, иначе не было бы такого срочного послания.
Кого же имел в виду Жуковский под словами «доверенное лицо»?
Запись в дневнике Александра Ивановича Тургенева, мне кажется, дает возможность ответить на этот вопрос.
«17 февраля… Вечер у Бравуры с Жук. и к. Гагар., оттуда к Валуевой, там Велгур. Жук. о шпионах, о графине Строг., о 3–5 пакетах, вынесенных из кабинета
П. Жук-М.Подозрения. Графиня Нессельроде. Спор с Блуд. и о пр. с Жук.».
Выделим часть записи: «Там Велгур[скому] Жук[овский] о шпионах, о графине Строг[ановой], о 3–5 пакетах, вынесенных из кабинета П[ушкина] Жук[овским]».
Можно допустить: уведомителем, на которого намекает в письме Жуковский, была графиня Юлия Павловна Строганова, ее неотлучное «дежурство» в доме умирающего Пушкина известно. Новопроясненная функция Юлии Павловны заставляет иначе осмыслить и причины ее участия в траурном окружении поэта.
Петр Иванович Бартенев записал со слов Петра Андреевича и Веры Федоровны Вяземских текст той записки, встревожившей полицию и графа Григория Александровича Строганова, находившегося в тот момент у Бенкендорфа. Вот содержание: «Venez m'aider à faire réserve de l'appartement d'une venuve» (Приезжайте помочь мне оградить квартиру некоей вдовы). Эти слова графиня Юлия Строганова повторяла неоднократно и даже написала о том мужу в записке, отправленной в III Отделение, где он находился по распоряжению о похоронах.
Как реагирует на записку Строганов? Он видит в предупреждении необходимость кардинальных и быстрых действий, их может выполнить только полиция, люди Бенкендорфа.
Видимо, Строганов чего-то боится. Вынесенные бумаги – кто знает, как происходит все в общей суете! – явно вызывали тревогу.
Действия Бенкендорфа, направленный в дом Пушкина отряд жандармов – акция политическая.
Что касается самого Строганова, то, думаю, его действия могли побуждаться двумя причинами.
Первое – Строганов мог опасаться за «партию Геккернов». Вынос неведомых документов, о которых сигнализировала жена, имел бы для осужденного Дантеса и для дипломата и друга Геккерна особую опасность. Действия «партии Пушкина» были непредугадываемыми.
Второе, чем, мне кажется, ни в коем случае мы не имеем права пренебрегать, – это личная заинтересованность Строгановых, их собственные опасения.
Допустим, вынесенные Жуковским бумаги из кабинета Пушкина могли бы иметь компрометирующее значение для графа, каким-то образом бросить тень если не на него самого, то хотя бы на одного из членов его семьи, предположим, дочь. Нетрудно представить, что после гибели Пушкина для Строганова «открылись» неожиданные подробности разгоревшегося конфликта. Вовлечение в скандал имени графа было бы более чем нежелательным и опасным. И тогда умный и опытный дипломат принимает решение перевернуть ситуацию в свою пользу, потрясает общество щедростью и размахом.
И все же настороженность остается. Граф явно напряжен. Юлия Павловна не покидает покоев умирающего Пушкина, дежурит в доме и после смерти поэта. Ее просьба «помочь… оградить квартиру некоей вдовы», записка в ведомство Александра Христофоровича Бенкендорфа, где в эти часы находится граф, воспринимается как сигнал. У Григория Александровича нет иного выхода, как просить начальника III Отделения под любым, даже политическим предлогом просить изъять «украденные» документы, а это можно сделать лишь при участии жандармерии. Другого пути задержать, вернуть «3–5 пакетов», вероятно, не было.
Писатель-пушкинист Н. А. Раевский, в широко известной книге «Портреты заговорили», рассказывая о редко до того времени упоминаемой Юлии Павловне Строгановой, так объясняет молву: «В год смерти Пушкина Строгановой было пятьдесят пять лет. По-видимому, и за границей и в России ходили слухи о том, что в период связи с наполеоновским генералом Жюно (было такое в жизни графини до встречи со Строгановым. – С. Л.) она имела отношение к шпионажу. По крайней мере, в дневнике А. И. Тургенева ее фамилия упоминается в таком контексте (дальше известная, приведенная выше записка. – С. Л.). Сомнительное прошлое графини не мешало ей принимать на балах лиц императорской фамилии, а позднее получить звание статс-дамы».
В том же комментарии есть и еще сведения о Строгановой:
«В русских источниках, помимо этого издания (Раевский говорит о своей книге. – С. Л.), о графине Юлии Павловне Строгановой (1782–1864 гг.) имеются только отрывочные сведения. Обычно отмечается только ее национальность и присутствие Строгановой на квартире Пушкина, когда он умирал. Между тем, несмотря на огромную разницу в возрасте (тридцать лет!), она, несомненно, была близкой приятельницей Натальи Николаевны».
Следует коснуться двух аспектов комментария Н. А. Раевского.
Первое – это обвинение в пресловутом «шпионаже», подтвержденном известной цитатой А. И. Тургенева. Я уже писал раньше, о каком «шпионаже» Тургенев вел речь, больше к этому вопросу, думаю, возвращаться не стоит. О другом шпионаже никаких данных в литературе никому привести не удалось. Раевский, скорее всего, переписывает известную ошибку из других работ.
Что касается второго, «дружбы» Юлии Павловны Строгановой с Натальей Николаевной Пушкиной, то и здесь подтверждений мы в литературе не встретим, наоборот, Наталья Николаевна на долгие годы будет избегать общения с женой двоюродного дяди, об этом подробнее я расскажу в следующих главах.
Выходит, если первая позиция – шпионаж – касалась друзей (и бумаг) Пушкина, а дружбы между Юлией Павловной и Натальей Николаевной никогда не было, то не правильнее ли говорить не о преданности графини Строгановой поэту, не об искреннем почитании его гения (Строганова почти не знала русского языка), а совсем о другом «посыле» ее пребывания у смертного одра, о чем я говорил чуть раньше.
И если это так, то вполне было бы логично полутора-вековую благодарность Строгановой, как друга семьи Пушкина, считать, мягко говоря, недостаточно достоверной.
…Оставим на время графиню и поглядим на некоторые события, произошедшие после похорон Пушкина.
Как было замечено, граф Г. А. Строганов, проявив, по определению Вяземского, «поспешность», добивается на правах родственника своего признания как руководителя Опеки и, что подтверждается всем дальнейшим, ставит вдову поэта в полную зависимость от своей воли, а иногда позволяя себе даже прямое ее унижение.
Думаю, не случайно выбирает Строганов на роль члена Опеки Наркиза Ивановича Тарасенко-Отрешкова, человека малокомпетентного и не очень-то добросовестного, «двуличного О.<трешко>в<а>», как однажды назовет его Пушкин, а затем повторит П. А. Плетнев.
Известно, что Пушкин с 1832 года искал сотрудника для своей литературной и политической газеты, тогда же доверенность на «редактирование» и была выдана журналисту и издателю Отрешкову.
Однако вскоре отношение Пушкина к Отрешкову изменилось, существует предположение, что поэту стало известно сотрудничество Отрешкова с III Отделением. В 1836 году Пушкин неодобрительно отзывается о брошюре Отрешкова.
Назначение Строгановым Отрешкова, данные ему огромные права в Опеке мне кажутся далеко не случайными. «Двойной», легко управляемый человек и нужен графу.
Унижаемая теперь уже Отрешковым Наталья Николаевна неоднократно сетует на наглость члена опекунского совета.
А вот как вспоминает об Отрешкове младшая дочь Пушкина Наталья Александровна Меренберг: «Опекуном над нами назначили графа Григория Строганова, старика самолюбивого, который, однако, ни во что не входил, а предоставлял всем распоряжаться Отрешкову, который действовал весьма недобросовестно. Издание сочинений отца вышло небрежное (1838–1842 гг.), значительную часть библиотеки отца он расхитил и продал, небольшая лишь часть перешла к моему брату Александру, время, удобное для последующих изданий отца, пропустил… Мать мою не хотел слушать и не позволял ей мешаться в дела Опеки, и только когда мать вышла замуж за Ланского, ей удалось добиться удаления от Опеки Отрешкова».
С. А. Соболевский словно бы подтверждает непрофессиональность Отрешкова как издателя Пушкина, говоря, что первое издание собрания сочинений «скверно по милости Отрешкова».
Б. Л. Модзалевский в статье о библиотеке Пушкина писал, что Отрешков как член Опеки играл в ней значительную роль. А после отъезда Натальи Николаевны на Полотняный завод в феврале 1837 года стал полновластно распоряжаться в кабинете Пушкина, «где проводилась организованная Отрешковым опись». Любопытно, что даже личные вещи Александра Сергеевича не стали для Отрешкова священными. Известно, что он «подарил» перо Пушкина своему знакомому Калашникову. Замечательно остроумна характеристика П. В. Анненкова, данная Наркизу Ивановичу, который «заслужил репутацию серьезного ученого и литератора по салонам, гостиным и кабинетам влиятельных лиц, не имея никакого имени и авторитета ни в ученом, ни в литературном мире».
Не стану подробнее останавливаться на этой одиозной фигуре, разгаданной Пушкиным, но даже одно свидетельство Н. А. Меренберг подтверждает особые полномочия Отрешкова, вплоть до права устранения Натальи Николаевны от вмешательства в дела Опеки, унижения ее достоинства, напоминания о ее тягостной и безвыходной зависимости от произвола графа.
Сочувствие семье погибшего Пушкина обеспечило Строганову благодарное доверие в обществе. Широта его акций воспринималась как естественное веление доброго сердца, что и читается в известных письмах В. А. Жуковского и П. А. Вяземского. Эти же чувства распространились и на принятую графом Опеку, что давало Строганову право на абсолютный контроль за действиями Натальи Николаевны, полное подчинение ее воли, лишение самостоятельности.
Мало того! Вдова Пушкина должна была теперь на любое барственное снисхождение опекуна отвечать ему благодарственным признанием, – это ясно прочитывается во многих отчаянных письмах Натальи Николаевны в годы ее вдовства.
Вот, скажем, выдержки из двух писем Дмитрию, первая от 1 октября 1841 года: «…дошло до того, что сегодня у нас не было ни чаю, ни свечей, и нам не на что было их купить. Чтобы скрыть свою бедность перед князем Вяземским, который приехал погостить к нам на несколько дней, я была вынуждена идти просить милостыню у дверей моей соседки г-жи Осиповой. Ей спасибо, она по крайней мере не отказала чайку и несколько свечей…»
«Последние дни, что мы провели в деревне, – через месяц пишет она брату, – были что-то ужасное, мы буквально замерзали. Граф Строганов, узнав о моем печальном положении, великодушно пришел мне на помощь и прислал необходимые деньги на дорогу».
Думаю, «нечистую» игру Строганова умная и остро чувствующая унизительные ситуации Наталья Николаевна хорошо понимала, – об этом осталось достаточно свидетельств в ее письмах. Вот отчего каждый раз буквально преодолевая себя, собственное нежелание, она едет «к тетушке Строгановой», сопротивляется настойчивым требованиям Юлии Павловны «развлекаться» в свете, а не вести такой затворнический образ жизни.
Даже присутствие на обедах у Строгановых – это несказанная для нее мука.
Приведу выдержки из писем дочери Строгановых Идалии Полетики своей подруге Екатерине Дантес в Париж в июле 1839 года.
«Натали выглядит очень скверно и чувствует себя совсем больной; например, два дня назад я обедала с ней и Местрами у Строгановых, у нее были стеснения в груди, и она казалась очень раздражительной, и когда я стала спрашивать ее об этом состоянии, она мне ответила, что с ней это часто бывает».
И в конце того же письма:
«Натали нигде не бывает, она стала такой дикаркой, что чувствует себя несчастной, увидев лицо человека, к которому не привыкла».
Думаю, и «нежелание» говорить с Полетикой, и «раздражительность» в окружении Полетики и Строгановых не случайны, за всем есть определенный фон, пережитое.
Что касается самого графа Строганова, то его отношение к Наталье Николаевне ярко характеризует эпизод, произошедший после смерти Екатерины Ивановны Загряжской, описанный А. П. Араповой, дочерью Натальи Николаевны от второго брака.
Будучи набожной и боясь накликать собственную смерть, Екатерина Ивановна не оставила завещания, а понадеялась на исполнительность сестры Софьи Ивановны де Местр, – ей устно Екатерина Ивановна распорядилась о передаче после собственной смерти Наталье Николаевне деревни Степанково с пятьюстами душами.
На похоронах сестры Софья Ивановна «в сердцах» сообщила Наталье Николаевне об этом, но дальше сказанного дело не пошло.
«Софья Ивановна, видимо, стеснялась говорить о произошедшей перемене, <…> и она предоставила слово графу Григорию Строганову, который холодным, напыщенным тоном объявил Наталье Николаевне, что ему удалось убедить графиню не поддаваться влечению ее доброго сердца. Было бы безрассудно доверять целое состояние такой молодой, неопытной в делах женщине, до сих пор она всегда подчинялась признанному авторитету Екатерины Ивановны, служившей ей опытной руководительницей, но кто может поручиться, что с сознанием независимости в ней не пробудится жажда полной свободы.
В заключение нравоучительной проповеди объявлялось, что графиня, не оспаривая ее прав в будущем на завещанное наследство, решила в настоящем не оформлять их и сохранить имение в своих руках, а доходами распоряжаться по своему усмотрению и из них уделять Наталье Николаевне столько, сколько ей покажется нужным для ее поощрения.
Из всего высказанного, – продолжает Арапова, – последнее показалось матери самой горькой обидой. Легко было Строганову с высоты своих миллионов относиться к ее стесненному положению, простительно престарелой тетушке считать ее еще девчонкой, несмотря на тридцатилетний возраст, но предполагать, что она способна перед ней унижаться, заискивать ее расположения ради денег – этого не могла она снести.
С необычайной для нее твердостью она ответила, что графиня вольна поступить как ей заблагорассудится, что она напрасно думает, что, удержав имение, она приобретет на нее большее влияние, по выражению графа, „может забрать ее в руки“. Напротив, всякое желание проявить ласку, оказать предупредительность будет отныне сковано мыслью навлечь на себя подозрение в корыстной цели. Не денежную помощь ценила она в Екатерине Ивановне, а ту материнскую заботу, которой она постоянно ее окружала. И столько искренности, горячего чувства было в ее отповеди, что они хотя и не отступили от намеченного плана, но нравственная победа осталась не за седовласыми богачами, а за обездоленной ими молодой женщиной.
Несмотря на все лишения, усугубившиеся в последние годы ее вдовства, она никогда не упрекала тетку в несправедливости и корысти и убежденно повторяла, что, не вмешайся граф Строганов со своими советами и внушениями, она не преминула бы исполнить последнюю волю умершей сестры».
Это ощущение злой недоброжелательности графа, как и его жены и детей, Наталья Николаевна пронесла через многие годы. Уже будучи Ланской, она продолжала сторониться этого семейства, уклонялась от встреч с ними, а если такое не удавалось, то испытывала в их кругу крайнее неудобство.
Что касается дочери Строгановых – Идалии Полетики, то о ней я подробно расскажу в следующей главе. Есть удивительные факты, характеризующие отношение к Пушкину и к его памяти и со стороны сына Григория Александровича Строганова – Александра Григорьевича, приведу запись редактора «Русского архива» П. А. Бартенева:
«Граф Строганов, полувторя сестре, которая им командует, отзывался о Пушкине как о рифмоплете. Он говорит, что после поединка ездил в дом раненого Пушкина и увидел там такие разбойничьи лица и такую сволочь, что предупредил отца туда больше не ездить».
А вот еще более выразительный эпизод, случившийся в 1887 году, когда одесситы решили начать сборы средств на памятник поэту. Городская депутация направилась к А. Г. Строганову, известному богачу, чтобы подключить и его, лицо просвещенное, к участию в таком серьезном благотворительном мероприятии.
Автор статьи и участник «похода» М. В. Шимановский описывает произошедшее:
«Портьера дверей соседней комнаты поднялась, вошел граф без палки, но держась прямо, в генеральской тужурке серого цвета.