Текст книги "Вокруг дуэли"
Автор книги: Семен Ласкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
ВОКРУГ ДУЭЛИ
Документальная повесть
ПРЕДУВЕДОМЛЕНИЕ ПЕРВОЕ
…Когда я открываю пожелтевшие страницы своих дневников или отыскиваю тетради, на листах которых стоят архивные номера, а ниже – выписки из документов, то невольно думаю, что работа моя затянулась на годы и годы, многое личное переплелось в ней.
Сколько же лет назад я поразился первому факту? Двадцать? Двадцать пять? Пожалуй, не меньше.
Конечно, Пушкин был всегда, с раннего детства. Сначала, как у всех, в сказках. Пряли под окном три девицы, старик ловил неводом рыбу, жил поп – толоконный лоб. Что касается «сватьи бабы Бабарихи», то это было нечто особенное, вроде бабы Яги, один ряд.
И все же главным оставалось солнечное ощущение, шедшее от его стихов, «чистый цвет». Море, у которого жили старик со старухой, могло быть только ярко-синим, и из этой синевы выплывала золотая рыбка. Полутонов не было. Рисовать море можно было одним карандашом. Позднее, когда настоящее море встретило меня серой мутью, я все же сохранял для него синий карандаш собственного детства.
Были и другие встречи с Пушкиным, с его поэзией. Но особо запомнилось тоже давнее, студенческое, встреча с ним, с живым.
Необычайно нервный, с вибрирующим, высоким, словно бы ввинчивающимся в душу голосом, тот Пушкин мгновенно овладевал зрительным залом. Это было театральное событие, зрительский шок.
Первая секунда: не он!
Невысокое стремительное существо, мечущийся человек в камер-юнкерском мундире, рыжие бакенбарды, черные вьющиеся волосы, то хохочущий, то едва сдерживающий слезы, но всегда наступающий: реплика – выпад, шаг – укол, ответ – удар, наотмашь, наповал, навсегда.
Он, он! И уже не отвлекают меня рыжие бакенбарды, все ладно и гармонично, все гениально в нем.
Через несколько лет я увидел в Москве, в музее портрет юного Пушкина, бесценный дар артисту Якуту от потрясенного зрителя.
Какую же благодарность должен был испытать человек, чтобы снять со стены семейную реликвию?! И отдать не в хранилище, не в мемориальную квартиру, а частному лицу, артисту. Это уже позднее от Якута – в музей.
Театральное оцепенение длилось и длилось. И в трамвае, и дома все еще звучал крик умирающего Пушкина:
– Выше!.. Выше!..
И измученное лицо вставало в глазах. И желание подняться – напряжение ослабевшей руки. И слезы Жуковского.
Как же у Цветаевой? «Этой пулей нас всех в живот ранило».
И все же многое в той дуэльной истории было неясным. Хотелось разобраться, связать несвязанное…
Да, оставалась поэзия, проза, драматургия, статьи, но рядом, как упрек, такая короткая жизнь – тридцать семь лет! Сколько планов не осуществилось! Несчастная страна, бедный Пушкин!
В середине шестидесятых я попытался написать рассказ о последних днях Пушкина. Читал номера «Русского архива», выписывал в Публичной библиотеке редкие непереиздававшиеся книги…
Встречались необъяснимые факты. Вернее, объясненные неубедительно. Вопрос, поставленный чуть иначе, легко обнаруживал несостоятельность толкований.
Толчком к поиску, первым серьезным шагом оказались для меня страницы из непереведенной книги французского академика и писателя Анри Труайя «Пушкин».
В сороковые годы нынешнего столетия Труайя работал в архиве Дантесов, ему было позволено сделать выписки из нескольких писем ближайшего друга Жоржа, светской красавицы Идалии Полетики.
Но не только! Труайя получил разрешение опубликовать два неизвестных ранее письма Дантеса к Геккерну, уехавшему в середине 1835-го из Петербурга в Париж почти на год.
Дантес признавался Геккерну в том, что не только полюбил некую (имя зашифровано!) замужнюю красавицу, но и попытался склонить ее к измене.
Публикация Труайя произвела впечатление разорвавшейся бомбы – внешне признаки «дамы» сходились с образом Натальи Николаевны.
И русская эмиграция, и отечественные пушкинисты с горечью констатировали этот факт.
«Пушкин стал ясен теперь, – писала Нина Берберова, – после опубликования геккерновского архива стало ясно наконец, что Наталья Николаевна не любила его, а любила Дантеса. На „пламени“, „разделенном поневоле“, Пушкин строил свою жизнь, не подозревая, что такой „пламень“ не есть истинный пламень и что в его время уже не может быть верности только потому, что женщина кому-то „отдана“.
Пушкин кончил свою жизнь из-за женщины, не понимая, что такое женщина! А уж он ли не знал ее! Так Татьяна Ларина жестоко отомстила ему!»
Более ста лет прошло со смерти Пушкина, а Н. Берберова восклицает: «…стало известно наконец». Отчего же «наконец»? Что было известно до письма Дантеса? Слухи, сплетни, рассуждения, разговоры, «шепот» светской толпы, а факты?.. Все ли так однозначно?
А вдруг не Н. Берберова окажется права, обвиняя Пушкина в непонимании женской души, а прав все-таки Пушкин в потрясающей, рыцарской уверенности в чистоте жены?!
Как хочется, чтобы правым оказался Пушкин!..
Случай, господин Случай привел в мой дом респектабельного господина, вице-президента крупной французской фирмы.
Господин, как выяснилось, мог все. Нет, он не сразу сообразил, кто же такой академик и писатель Анри Труайя, но, поняв, задумался.
– Труайя?!. О, это очень трудно… Впрочем, у фирмы в парламенте есть друзья, кажется, они смогут… Вы напишите.
И я написал Труайя.
Я спрашивал, не сохранилось ли у него копии полных писем Идалии Полетики, мне хотелось посмотреть тексты.
Вице-президент выполнил просьбу. Через месяц я получил от Труайя любезное письмо, он сожалел, что не может удовлетворить моей просьбы, сорок лет назад он возвратил все документы владельцам.
«Старый барон де Геккерн, – писал Труайя, – с которым я имел дело, умер. Но жив его сын, молодой барон, он, вероятно, мог бы помочь».
В письме сообщался адрес Дантесов-Геккернов, что означало рекомендацию в семью.
Я написал письмо, – имя Труайя совершало чудо! – правнук Жоржа – Клод де Геккерн д'Антес интересовался целью моих разысканий.
Как это ни странно, меня интересовала любовь, да, да, не дуэль, это было уже привычно для семьи Дантесов, а нечто иное: любовь Полетики и Жоржа, даже в отрывках из писем, опубликованных Труайя, как мне показалось, читалось не совсем обычное расположение этих людей друг к другу.
Клод ответил утвердительно. Да, письма, которые и поныне существовали в его архиве, бесспорно подтверждают любовь Полетики и Дантеса.
«Впрочем, – с французской широтой понимания вопроса утверждал Клод, – разве не могло быть, что мой прадед любил сразу трех женщин: Идалию Полетику, Екатерину Гончарову и Натали Пушкину? Если вы сомневаетесь в такой возможности настоящего мужчины, я очень этому удивлюсь».
В 1978 году из Парижа пришли фотокопии писем Идалии Полетики, адресованные Жоржу или Екатерине и Жоржу. В 1980 году я опубликовал начало моей версии в журнале «Вопросы литературы».
Я пытался доказать сомнительность имени Натальи Николаевны в двух (заново переведенных замечательной переводчицей Александрой Львовной Андрес) названных раньше письмах Жоржа Дантеса к Геккерну. Мне казалось, что имя Полетики больше подходит к известному тексту.
В многочисленной литературе о пушкинской дуэли действовали масштабные злодеи типа Николая I, шефа жандармов А. X. Бенкендорфа и посланника Луи Геккерна, я же выпускал на кровавую сцену микроскопическую фигурку – Идалию Полетику, жену кавалергардского офицера, незаконнорожденную дочь графа Г. А. Строганова, а значит, троюродную сестру Натальи Николаевны Пушкиной.
История могла показаться (да и показалась!) пустяком. Большинство не допускали, что светская шалость, а правильнее светская подлость превратится в игру смерти.
В «Вопросах литературы» В. С. Непомнящий, редактировавший «„Дело“ Идалии Полетики», теперь ставшее главой этой повести, написал осторожное предуведомление, – приведу целиком его небольшой текст.
«Работ, прямо или косвенно затрагивающих тему „Дуэль и смерть Пушкина“, существует – и продолжает появляться – такое количество, что они уже составляют особую отрасль пушкиноведения. Тема обросла таким количеством толкований, версий, догадок и предположений и при этом во многом остается столь непроясненной, что порой на первый план в читательском восприятии выходит не суть дела, а его детективно-сенсационная сторона, что, разумеется, плохо вяжется с подлинной глубиной и масштабом проблемы, с нашим отношением к гибели величайшего национального гения.
Отдавая себе отчет в указанном, мы все же решимся пополнить существующую литературу еще одной работой. Не становясь ни в апологетическую, ни в резко скептическую позицию по отношению к статье „„Дело“ Идалии Полетики“, думаем, что, несмотря на небезусловность ряда аргументов, а иногда их нехватку, сама гипотеза (сопровождаемая новыми материалами) заслуживает внимания. Она указывает на малоизвестную и, вероятно, очень существенную сторону грязной светской интриги; она побуждает усомниться в бесспорности ставшего традиционным толкования роли Н. Н. Пушкиной (а эта роль – момент чрезвычайно важный для уяснения как фактического, так и нравственного содержания трагедии); она, наконец, дает теме то новое, непривычное освещение, которое играет в науке творческую, стимулирующую роль и тем самым способствует ее дальнейшему движению».
К сожалению, в работе я допустил неточности, о чем буду подробно говорить дальше, это позволило моим оппонентам поставить под сомнение версию, оборвать нить, которой предстояло еще тянуться и тянуться.
Фактически главой об Идалии Полетике мной был сделан только первый шаг. Действия дочери (хотя и незаконнорожденной) Строгановых заставляли меня искать объяснений вроде бы не совсем логичных поступков ее отца графа Григория Александровича, матери Юлии Павловны, сводного брата Александра Григорьевича…
И все же помимо возражений я получил и немало доброжелательных отзывов и писем. Наиболее дорогими оказались отклики правнука Пушкина Георгия Михайловича Воронцова-Вельяминова и его дочери Анны Тури.
Письмо Георгия Михайловича было адресовано моим друзьям. Он писал:
«Статью Ласкина я знаю, и она, конечно, представляет собой большой интерес. Обязательно напишем ему вместе с Аней, когда она будет в Париже. У него много метких наблюдений, и я знаю, что статья вызвала среди пушкинистов много споров».
Анна Георгиевна Тури написала непосредственно мне:
«По-моему, приведенные Вами доводы о роли Полетики в дуэли Пушкина очень убедительны. Вашу работу я прочла с большим интересом…»
Вынужден признать, что ошибки, допущенные в историческом исследовании (а это касается и главы о Полетике, и главы о князе А. В. Трубецком), оказались результатом не только моей увлеченности, но и неспособности к холодному рассуждению на первых этапах работы. Критика остудила мой пыл и… явную самоуверенность. Лишь спустя долгое время я смог найти, как мне кажется, более основательные аргументы для своих утверждений.
Переписка с Клодом де Геккерном не прекращалась все эти годы.
В одном из писем Клод сообщал об имеющемся архиве, перечислял документы, которые хранятся в семье полтора столетия.
Назывались письма Натальи Ивановны Гончаровой, письма братьев Дмитрия и Ивана, письма Александрины и, главное, письмо Натальи Николаевны Пушкиной, что, как мне показалось, представляло особый интерес.
Кстати, уже само по себе сообщение Дантеса о существовании письма Натальи Николаевны в семейном архиве было сенсацией, – среди пушкинистов бытовало мнение (и это ставилось в особую заслугу жене Пушкина!) о ее полном разрыве со старшей сестрой. И вдруг такой факт!
Во многих письмах я умолял Клода прислать текст, однако его ответы постоянно носили характер светского вежливого отказа.
Впрочем, он никогда не говорил «нет», скорее будто бы не прочитывал моих вопросов, спрашивал о некоей Лили Ласкиной, моей однофамилице и французской органистке, о перспективах в политике после смерти «старика» Брежнева, рассказывал о дочери, названной в честь «пратетушки Натали», о собственных переводах «из Пушкина», о сыне Акселе, но только не о том, чего я от него ожидал.
Становилось ясно: получить письмо никогда не удастся.
Моя печальная уверенность подкрепилась еще одной неудачей. В Париж, для чтения лекций, выехал московский профессор-физик Владимир Михайлович Фридкин, известный своими статьями по русской культуре, не раз публиковавшимися и «Новым миром», и «Наукой и жизнью», а теперь уже собранными в книгу: «Пропавший дневник Пушкина». В этот раз рекомендателем в семью Дантесов оказался я.
Из поездки Фридкин вернулся обескураженным. Результат от состоявшейся встречи был даже не нулевым, а скорее отрицательным. Впрочем, лучше об этом расскажет сам В. Фридкин:
«…Я еще раз представился (Клоду. – С. Л.)и объяснил, что, будучи физиком, интересуюсь историей семьи как пушкинист. Мне известно из литературы, что в семье сохранился большой архив, в котором есть подлинное письмо Пушкина (речь, вероятно, о дуэльном письме. – С. Л.), письмо к Екатерине Николаевне Гончаровой и, возможно, другие интересные документы. Не мог бы мсье Клод хотя бы рассказать о них?
– К сожалению, должен Вас огорчить. Никаких бумаг у меня не осталось. Жена моего покойного брата Марка выбросила целый ящик со старыми документами и письмами, их больше не существует.
– Как, ни письма Пушкина, ни писем из России, ни, наконец, семейных портретов и фотографий, ничего этого не осталось?!
Я оторопело смотрел на Клода…»
Разговор профессора-физика и Дантеса на том не закончился, чуть дальше Владимир Михайлович снова попытался вернуться к желаемым документам.
«– Но писатель Ласкин, ваш корреспондент, писал, что часть архива у вас сохранилась. Из своего собрания Вы прислали ему копии пяти писем Идалии Полетики к супругам Дантесам и фотографию работы известного русского художника Петра Соколова.
– Да, это была красивая женщина. – Клод явно уходил от ответа».
Должен признаться, что после встречи Фридкина я получил из Парижа упрек – Клод просил не давать больше его координат. Вопрос был исчерпан.
И опять господин Случай предоставлял новый шанс на удачу! Я ехал во Францию, в Париж! Перечеркнутое и словно бы несуществующее вспыхнуло с удвоенной силой, я понимал: нужно встретиться с Клодом!
В аэропорт «Шарль де Голль» мы прилетели ночью, пронеслись сквозь заснувший Париж в Фонтенбло, а следующим вечером я после одиннадцати позвонил Клоду, нарушив негласные правила добропорядочных французов рано ложиться спать.
Я все еще жил ленинградским полуночным ритмом.
Супруга Клода с вежливым интересом расспросила о моем приезде, выяснила, где я остановлюсь в столице, и обрадовано заверила:
– «Принцесса Каролина», это совсем рядом! Клод непременно найдет вас!
Не стану перегружать рассказ подробностями собственных опасений, – портье при вселении передал мне карточку: господин Клод де Геккерн обещал быть в «Каролине» назавтра в восемь утра.
Чуть свет я уже расхаживал по улице. «Каролина» размещалась в ста метрах от Триумфальной арки, в центре Парижа. Мимо меня на роликах мчались школьники, спешили цветочницы на Елисейские поля, – город проснулся.
Рядом остановился старенький лимузин, распахнулась дверца, и оттуда, слегка пригнувшись, вышел высокий элегантный мужчина, седой, с короткой стрижкой и будто знакомый по многим давним портретам. Мужчина держал под мышкой зеленую папку.
«Он!» – понял я, мгновенно узнав сходные черты с печально известным пращуром.
Приехавший осмотрелся, шагнул ко мне:
– Мсье Симон?
– Мсье Клод! – на чистом французском ответил я, сразу исчерпав весь свой лингвистический запас.
В ресторанчике нас ждала переводчица. Что-то неправдоподобное чудилось в этой встрече: «Пушкин», «Натали», «Жорж», – время будто бы потекло вспять.
Я неотрывно глядел на зеленую папку. Что там?
Клод наконец распахнул альбом.
Страницы альбома были составлены из парных целлофановых пластин, между которыми легко просматривались пожелтевшие за полтора столетия письмена.
Почерки менялись. Французские тексты чередовались русскими.
– Наталья Ивановна, Александрина, Иван, Дмитрий…
И наконец, полудетский почерк! Раньше я никогда не встречал руки Натали.
Исчез гарсон, только что подливавший кофе, пропали голоса сидевших рядом, – как я был далек от всего сиюминутного, будничного.
Текст оказался на русском, и я мгновенно прочитал первое:
«Мы точно очень очень виноваты перед тобой, душа моя…»
Кольнуло, заставило похолодеть это «душа моя». Чему я радуюсь?! Зачем мы стремимся к правде?! Что кроме новых сплетен может принести такой пустяк?! Окончательно затоптать Натали, еще основательнее подтвердить близорукость Пушкина, непонимание женской души, – права, выходит, Берберова?!
Видимо, я побледнел. Мираж таял. Клод что-то говорил, переводчица кивала и улыбалась. Оказалось, Клод вечером обещал заехать за мной. Значит, я еще раз смогу рассмотреть письмо Пушкиной…
Теперь меня сопровождала Ирэна Менье, Ирина Владимировна Менье, приятельница Клода, жена известного пушкиниста Андре Менье, умершего несколько лет назад.
Ирина Владимировна была эмигранткой «первой волны», прекрасно писала по-русски, но в разговоре чувствовала себя неуверенно, а иногда и беспомощно.
Не могу не упомянуть о своем удивлении библиотекой Менье – мы ненадолго заезжали к ней, – прижизненные издания Пушкина, полный «Современник», уникальные книги прошлого века – все это стояло здесь, в парижской квартире.
Кстати, Ирина Владимировна не оставила любимого дела мужа; она работала в группе Ефима Григорьевича Эткинда, готовили первое на французском полное собрание сочинений поэта.
После любезных церемоний я пересел за отдельный стол, и Клод снова положил желанную папку. Я вооружился лупой, но… даже русский, слегка выцветший текст целиком не давался. Я не мог с ходу прочитать некоторых слов почти в каждой фразе. Смысл письма искажался. Сказывалось волнение, ограниченность времени, в моем распоряжении все-таки были минуты…
– Не огорчайтесь, – утешала Менье. – Все равно вам потребуется фотокопия. Клод обещает выслать…
Прошло еще месяца полтора, и пухлое письмо из Парижа поступило на мой адрес.
Я разрезал конверт и с долгим удивлением разглядывал почерк – в моих руках было… письмо Александрины. Тех страничек, написанных Натальей Николаевной, в письме не оказалось.
Я был потрясен. Что это – оплошность или умысел?!
Нет, и это событие оказалось игрой Случая.
Новое письмо, пришедшее через неделю, дышало самоиронией, листочки Натали, как выяснилось, остались случайно неотправленными, лежали еще неделю в газетах на письменном столе Клода. Я чувствовал себя счастливым!
Письмо было датировано 3 октября 1838 года, кончались два года траура по Пушкину, время, достаточное для осознания прошлого.
Теперь я прочитал письмо с ходу, без особых трудностей; дома, как известно, помогают и стены.[1]1
В тексте письма Натальи Николаевны, как и в других документах, публикуемых впервые, сохранена старая орфография. – С. Л.
[Закрыть]
Конечно, я не сразу оценил до конца значение полученного документа и скорее почувствовал, чем понял удивительную важность и немалый смысл присланных строк. Письмо собственным подтекстом было обращено к Пушкину, к его памяти.
Мне предстоял новый этап, – в книге И. Ободовской и М. Дементьева «После смерти Пушкина» были опубликованы несколько писем Екатерины, найденных в архиве Гончаровых. Отсутствие ответа Натальи Николаевны не давало авторам понять многое в отношениях сестер.
Начав несколько лет назад с Идалии Полетики, я чувствовал, что история не завершена, открывались «странности» в семействе Строгановых…
Глава первая
СТРОГАНОВЫ И ПУШКИН
Бытует давно сложившееся представление об отношении Григория Александровича Строганова к Пушкину. Как правило, упоминая графа, тут же говорят о его добровольном щедром участии в похоронах поэта, а затем и многолетней помощи вдове и детям Пушкина.
И действительно, Строганов, будучи всего лишь двоюродным дядей Натальи Николаевны, не только сразу же после гибели Пушкина возглавил дела Опеки, но и принял на себя все расходы по похоронам, поразив общество небывалым размахом.
Да что общество! Больше всего была удивлена тайная полиция, – столь грандиозные и шумные приготовления показались Бенкендорфу настолько подозрительными и скрывающими опасность, что В. А. Жуковскому и П. А. Вяземскому пришлось давать подробные письменные объяснения, фактически оправдываться перед властями.
Еще менее ясно отношение к Пушкину жены графа, Юлии Павловны Строгановой, португальской графини. Это она, Юлия Павловна, почти неотлучно дежурила в квартире умирающего поэта и, казалось бы, искренне разделяла общее горе.
Впрочем, некоторые факты заставляют не торопиться с окончательными выводами.
Что касается детей графа Григория Александровича Строганова, его сына Александра Григорьевича, бывшего товарища министра внутренних дел, а затем генерал-губернатора Харькова и Новороссийска, почетного гражданина Одессы, а также дочери Идалии Григорьевны Полетики, то здесь ответ однозначный: это лютые, непримиримые враги Пушкина, их едва ли не патологическая ненависть к поэту прослеживается в течение более пятидесяти лет после его смерти, всю долгую жизнь этих людей.
И все же вернемся к общественному мнению, к оценкам Строгановых, возникшим после того трагического января 1837 года.
«Пушкин считал старика Строганова своим другом, – словно бы обобщал некий Н. М. Колмаков в 1891 году в „Русском архиве“ существующие мнения, – каковым граф себя и считал и на деле выказал впоследствии, когда Пушкин умер. Известно, что граф Григорий был опекуном над детьми поэта и его имуществом. Через его ходатайство семья Пушкиных получила 150 тысяч рублей серебром от Государя».
И еще более позднее свидетельство – 1908 год! – П. А. Бартенева, редактора «Русского архива»: «Граф Строганов взял на себя хлопоты по похоронам и уломал престарелого митрополита Серафима, воспретившего церковные похороны самоубийцы» (дуэлянт по церковному канону считался самоубийцей, что исключало христианский обряд захоронения).
Но среди прочих свидетельств особенно важны письма Василия Андреевича Жуковского и Петра Андреевича Вяземского, написанные А. X. Бенкендорфу в те трагические дни – это был их отчет на запрос полиции.
Подробный рассказ друзей Пушкина, скрупулезное растолковывание сложившейся ситуации достаточно выразительно говорят о полной растерянности властей, об их непонимании происходящего, вызванном отсутствием достоверной информации. И Жуковский, и Вяземский не только разъясняют события, но и опротестовывают нелепейшую активность жандармерии.
«Начавши с ложной идеи, необходимо дойдешь и до заключений ложных; они произведут и ложные меры, – писал В. А. Жуковский (привожу текст второй редакции) Бенкендорфу. – Так здесь и случилось. [Первая ложная идея [уже отвергнутая мной выше] была та]. Основываясь на ложной идее [опровергнутой выше], что Пушкин, глава демагогической партии, [и первое ложное следствие этой идеи было то, что и друзья его принадлежат к той же демагогической партии], произвели друзей его в демагоги. Друзья не отходили от его постели, и в то же время разные толки бродили по городу и по улицам [толки, не имеющие между собою связи]. Из этого сделали заговор, увидели какую-то тайную нить, связывающую эти толки, ничем не связанную, и эту нить дали в руки друзьям его. Под влиянием этого непостижимого предубеждения все, самое простое и обыкновенное, представлялось в каком-то таинственном и враждебном свете. Граф Строганов, которого уже нельзя обвинить ни в легкомыслии, ни в демагогии, как родственник, взял на себя все издержки похорон Пушкина; он призвал своего поверенного человека и ему поручил все устроить.[2]2
Здесь и дальше курсив мой. – С. Л.
[Закрыть] И оттого именно, что граф Строганов взял на себя все издержки похорон, произошло то, что они произведены были самым блистательным образом, согласно с благородным характером графа. Он приглашал архиерея, и как скоро тот отказался от совершения обряда, пригласил трех архимандритов. Он назначил для отпевания Исаакиевский собор, и причина назначения была самая простая, ему сказали, что дом Пушкина принадлежал к приходу Исаакиевского собора; следовательно, иной церкви назначить было не можно; о Конюшенной же церкви было нельзя и подумать, она придворная. На отпевание в ней надлежало получить особое позволение, в коем и нужды не было, ибо имели в виду приходскую церковь… Вдруг полиция [узнает, что] догадывается, что должен существовать [т. существовал] заговор, что министр Геккерн, что жена Пушкина в опасности, что во время перевоза тела в Исаакиевскую церковь лошадей отпрягут и гроб понесут на руках, что в церкви будут депутаты от купечества, от Университета, что над гробом будут говорены речи (обо всем этом узнал я уже после [из разных слухов] по слухам). Что же надлежало бы сделать полиции, если бы и действительно она могла предвидеть что-нибудь подобное? Взять с большею бдительностью те же предосторожности, какие наблюдаются при всяком обыкновенном погребении, а не признаваться перед целым обществом, что [что против правительства есть заговор] правительство боится заговора, не оскорблять своими нелепыми обвинениями людей, не заслуживающих и подозрения, одним словом, не производить самой [беспорядка] того волнения, которое она предупредить хотела неуместными своими мерами. Вместо того назначенную для отпевания церковь переменили, тело перенесли в нее ночью, с какою-то тайною, всех поразившею, без факелов, почти без проводников; и в минуту выноса, на которую собрались не более десяти ближайших друзей Пушкина, жандармы наводнили горницу, где молились об умершем, нас оцепили, и мы, так сказать, под стражей [отнесли] проводили тело до церкви.
Какое намерение могли в нас предполагать? Чего могли от нас бояться? Этого [ни] я [никто] изъяснить не берусь. И признаться, будучи наполнен главным своим чувством, печалью о конце Пушкина, я в минуту выноса и не заметил того, что вокруг нас происходило; уже после это пришло мне в голову и жестоко меня обидело».
Не стану пока останавливаться на выделенных мною словах в письме Жуковского, ко всему этому придется вернуться, а пока продолжу цитирование других писем, касающихся того же печального события, но теперь написанных не менее авторитетным свидетелем князем П. А. Вяземским.
«…После смерти Пушкина нашли только триста рублей денег во всем доме. Старый граф Строганов, родственник госпожи Пушкиной, поспешил объявить, что он берет на себя все издержки по похоронам. Он призвал своего управляющего и поручил ему все устроить и расплатиться. Он хотел, чтобы похороны были насколько возможно торжественнее, так как он их устраивална свой счет (…). Могли ли мы вмешиваться в распоряжение графа Строганова?»
В черновике того же письма есть разночтения.
«Если в намерении графа было придать погребению некоторую внешность, то очень естественно, что, приняв на себя издержки, он хотел быть щедрым, даже расточительным».
Как и Жуковский, поражается Вяземский действию жандармерии:
«Приказали перенести тело ночью без факелов и поставить в Конюшенной церкви. Объявили, что мера эта была принята в видах обеспечения общественной безопасности, так как толпа будто бы намеревалась разбить оконные стекла в домах вдовы и Геккерна. Друзей покойного вперед уже заподозрили самым оскорбительным образом; осмелились, со всей подлостью, на которую были способны, приписать им намерение учинить скандал, навязали им чувства, враждебные властям, утверждая, что не друга, не поэта оплакивали они, а политического деятеля… В доме, где собралось человек десять друзей и близких Пушкина, чтобы отдать ему последний долг, в маленькой гостиной, где мы находились все, очутился целый корпус жандармов. Без преувеличения можно сказать, что у гроба собрались в большем количестве не друзья, а жандармы!»
И в черновике: «…против кого была эта военная сила, наполнившая собою дом покойника?.. Против кого эти переодетые, но всеми узнанные шпионы?..»
Оставим временно Бенкендорфа и вернемся к действиям Строганова.
Итак, если Жуковский говорит о графе, объявляющем, «согласно своему благородному характеру», о желании взять все «издержки (и немалые! – С. Л.) похорон» на себя, для чего призывает «доверенного человека» и ему поручает провести акцию как можно пышнее, в Исаакиевской церкви с архимандритом, а когда не вышло из-за формальностей и отказа высшего священнослужителя, в Конюшенной церкви с тремя архиереями, то князь П. А. Вяземский, пожалуй, более подчеркивает свое собственное удивление, говоря, что Строганов «поспешил объявить» о принятии на себя расходов и провел похороны «насколько возможно торжественнее», придав «погребению некоторую внешность», поразив всех «расточительностью».
Ни Жуковский, ни Вяземский не усомнились в искренности графа, по их мнению, его действия проще всего объяснить причудами богача. Авторы писем и к царю и к Бенкендорфу даже подчеркивают, что с их стороны было бы бестактно и невозможно вмешиваться в желание (им-то понятное!) Строганова.
И все же, как говорится, причуды причудами, но попробуем посмотреть, могли ли возникнуть у Строганова другие побудительные причины к действиям, скажем, родственная любовь к Пушкину или давнее почитание его удивительного таланта.
Что касается родства с Натальей Николаевной (двоюродный дядя и, соответственно, двоюродная племянница), то у Гончаровых была более близкая и тоже богатая родственница Екатерина Ивановна Загряжская, не просто родная и бездетная тетка Натали, но как бы ее вторая мать, называвшая племянницу «дочерью своего сердца». Трудно сомневаться, что при необходимости тетка не приняла бы участия в похоронах, отношение ее к Пушкину известно.
Нет, ни о каких родственных чувствах или об особом преклонении перед талантом поэта со стороны Строгановых нам неизвестно.
Итак, с одной стороны, поспешное объявление о похоронах «на свой счет», вызывающая, широко обсуждаемая в обществе, расточительность в пользу семьи погибшего личным другом Николая Павловича и Александры Федоровны, обер-шенком двора графом Г. А. Строгановым, с другой – ожидание жандармерией антиправительственных эксцессов во время отпевания, возможные акции против дипломата Геккерна, существование некоего «заговора», захоронение тела покойного вне Петербурга. Главное же, готовность полиции к санкциям, к подавлению бунта.
Дела вроде бы несовместные, совершенно различные, однако нельзя ли и между ними поискать невидимую, по крайней мере Жуковскому и Вяземскому, некую связь?
Вспомним некоторые события, происходившие в те дни.
Пушкин посылает Дантесу вызов.
30 января Геккерн отправляет подробное письмо о произошедших трагических событиях своему министру.
«Мы в семье наслаждались полным счастьем, мы жили обласканные любовью и уважением всего общества, которое наперерыв старалось осыпать нас многочисленными тому доказательствами… – пишет он. – Не знаю, чему следует приписать нижеследующее обстоятельство: необъяснимой ли ко всему свету вообще и ко мне в частности зависти или какому-то другому неведомому побуждению, – но только в прошлый вторник (сегодня у нас суббота), в ту минуту, когда мы собирались на обед к графу Строганову, без всякой видимой причины, я получаю письмо от господина Пушкина. Мое перо отказывается воспроизвести все оскорбления, которыми наполнено было это подлое письмо <…>.