Текст книги "Вокруг дуэли"
Автор книги: Семен Ласкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 17 страниц)
Но в ту же ночь их фактор смелый,
Клянясь доставить ящик целый,
Пошел Какушкин со двора
С пригоршней целой серебра.
И по утру смеялись, пили
Внизу, как прежде… а потом?..
Потом?! что спрашивать?.. забыли,
Как забывают обо всем.
Лафа с Марисой разошелся;
Князь мужика простил давно
И за разбитое окно
С беззубой барыней расчелся,
И, от друзей досаду скрыв,
Остался весел и счастлив.
Если вспомнить рассказы Барятинского о днях веселой юнкерской жизни, то строки «Гошпиталя» ничего не прибавляют к сказанному Барятинским о самом себе.
Висковатов, считавший «Гошпиталь» причиной смертельной обиды Барятинского, мне кажется, вряд ли был прав. Впрочем, об этом же писала известная исследовательница М. Г. Ашукина-Зенгер.
«Биографы Лермонтова, – писала Ашукина-Зенгер, комментируя воспоминания В. Боборыкина, – обычно преувеличивают значение этого эпизода в жизни семнадцатилетних мальчиков и ищут в нем разгадки дальнейшего отношения Барятинского к Лермонтову. Это поспешное заключение, конечно, неверно: расхождение их было глубоко принципиальным».
Ашукина-Зенгер заметила, что масштаб ненависти Барятинского к Лермонтову, будто бы смертельно, на всю жизнь обиженного шуточной поэмой, не соответствует поводу. Кстати, спор Лермонтова и Барятинского у Трубецких происходит после окончания юнкерского училища (собираются уже молодые офицеры), то есть спустя минимум год после написания поэмы «Гошпиталь». В споре Барятинского с Лермонтовым чувствуется не ненависть Барятинского к однокашнику, а скорее стремление князя утвердить собственное лидерство в офицерской среде.
Нельзя ли найти ответ на причину вечной ссоры Барятинского с Лермонтовым в биографии и в характере будущего генерал-фельдмаршала?
Приведу еще несколько цитат из книги управляющего имениями Барятинского, человека, преданного ему, Василия Антоновича Инсарского.
«Первое впечатление, произведенное на меня им (Барятинским. – C.Л.) было поразительным. <…> Когда мне случалось видеть Государя-наследника, а это было преимущественно на блистательных балах Дворянского собрания, я постоянно видел подле него великолепную личность. Молодой человек <…> беспримерно стройный, красавец собой, с голубыми глазами, роскошными белокурыми вьющимися волосами, он резко отличался от других, составляющих свиту Наследника, и обращал на себя всеобщее внимание. Манеры его отличались простотою и изяществом. Грудь его была положительно осыпана крестами».
Показательно отношение Барятинского к близким родственникам:
«Родные его боялись до такой степени, которой я даже понять никогда не мог. Сама мать… не могла входить к нему без доклада. Братья его просто боялись: так он умел их поставить».
Удивительно признание самого Барятинского:
«Когда я говорю с кем-нибудь, я всегда смотрю: не нарушает ли он расстояния, какое должно быть между нами».
Надменность князя Барятинского, его высокомерие и холодность были настолько хорошо известны и понятны, что Л. Н. Толстой, работая над рассказом «Набег», с явным беспокойством записал в собственном дневнике 30 апреля 1853 года:
«Меня сильно беспокоит то, что Барятинский узнает себя в рассказе».
Опасение было не случайным. Характер Барятинского был точно схвачен несколькими штрихами.
Конечно, «Набег» написан позднее интересующих нас событий, но в данном случае я говорю о психологической характеристике Барятинского.
«Неприятель, не дожидаясь атаки, скрывается в лес и открывает оттуда жестокий огонь. Пули летят чаще.
– Какое прекрасное зрелище, – говорит генерал, слегка подпрыгивая по-английски на своей вороной тонконогой лошадке.
– Очаровательно! – отвечает, грассируя, майор и, ударяя плетью по лошади, подъезжает к генералу. – Истинное наслаждение воевать в такой прекрасной стране, – говорит он.
– И особенно в хорошей компании, – прибавляет генерал с приятной улыбкой.
Майор наклоняется.
В это время с быстрым неприятным шипением пролетает неприятельское ядро и ударяется во что-то: сзади слышен стон раненого. Этот стон так странно поражает меня, что воинственная картина мгновенно теряет для меня всякую прелесть, но никто, кроме меня, как будто не замечает этого: майор смеется, как кажется, с большим увлечением; <…> генерал смотрит в противоположную сторону и со спокойной улыбкой что-то говорит по-французски.
– Прикажете отвечать на их выстрелы? – спрашивает, подскакивая, начальник артиллерии.
– Да, попугайте их, – небрежно говорит генерал, закуривая сигару.
Батарея выстраивается, и начинается пальба. Земля стонет от выстрелов…»
Рассказ Толстого – произведение художественное, и, как художественное, оно не обязано следовать документу. Однако о высокомерии Барятинского имеется много других свидетельств.
«Князю было тридцать три года, – писал Зиссерман, – но у него было столько врожденных способностей, что они заменяли ему и недостаток солидного образования, и недостаток опытности… Кавказские войска… имели отличную способность весьма метко определять качество новичков из начальства, указывать все притворное, напускное, подвергая их осуждению, насмешкам: почти никто из новых, приезжих „из России“ не избег такой критики. Не избег ее и князь Барятинский, как только стал относиться к офицерам с холодно-надменной педантичностью, применяя разные строгости и взыскания в не особенно важных случаях».
Итак, даже у биографов, содержащихся на средства Барятинского (таким был Зиссерман), призванных славить его, постоянно прорывается оценка Барятинского как педанта, высокомерного человека, не очень глубоко образованного. Будучи крайне честолюбивым, Барятинский держал трубадуров, которые распространяли вести о его исключительности.
Но существовала и другая литература. Автор обширного очерка о Барятинском был человек уникальный – отпрыск древнейшего дворянского рода князь Петр Владимирович Долгоруков.
Талантливые статьи-фельетоны Долгорукова, опубликованные им в эмигрантских газетах «Листок» и «Будущность», разили наповал тех, против кого Долгоруков направлял свое язвительное перо.
Наверное, не стоит забывать о характере Долгорукова, – раздражительный, иногда злобный в полемике, склонный к литературным перехлестам, князь терял объективность, что заставляет критически поглядеть на некоторые его оценки. Однако истина в его памфлетах была. Герцен высоко ценил литературный дар «князя-революционера».
Вот как писал о Барятинском Долгоруков:
«Князь Барятинский родился в 1814 году и лишился отца в отроческом возрасте. Воспитание он получил самое поверхностное: его выучили говорить по-французски и танцевать; мать его, женщина ума весьма ограниченного, гордая и чрезвычайно самолюбивая, обращала все свое внимание лишь на сохранение связей и значения при дворе, стараясь сблизиться с влиятельными лицами: одним словом, была истинная петербургская барыня. Под влиянием этих понятий князь Александр Иванович вырос и поступил в 1831 году в юнкерскую школу, где учился более чем плохо и за невыдержанием экзамена выпущен был… не в гвардию, а в лейб-кирасирский полк, в Гатчине стоящий».
Дальше Долгоруков рассказывает о поездке Барятинского на Кавказ, о его ранении, благодаря которому «мать сумела устроить ему перевод тем же чином в лейб-гусарский полк», а затем «выхлопотала ему назначение в адъютанты к цесаревичу». Другим адъютантом оказался граф Александр Адлерберг, – мнение его о Лермонтове я цитировал.
«Будем продолжать наш рассказ, – не торопится Долгоруков, – о князе Александре Ивановиче Барятинском, этом человеке, являющем разительный пример, какую блистательную карьеру может совершить в России бездарный пустозвон, сочетающий в себе хитрость и ловкость с безграничной самонадеянностью…
С самим цесаревичем Барятинскому сойтись было не трудно: Александр Николаевич во всю жизнь боялся и терпеть не мог людей умных, литераторов и ученых; ему чрезвычайно под руки пришлась в Барятинском ограниченность ума и отсутствие познаний, соединенные с наружным лоском и элегантностью, которая на некоторое время может служить прикрытием бездарности и внутренней пустоты… Никто не умеет лучше Барятинского являться вкрадчивым, искательным, льстить и угождать при сохранении наружного вида всей величавости, надобной кандидату в вельможи. Мы говорим „кандидату“, потому что в стране самодержавия, в стране произвола и бесправия истинных вельможей быть не может… а существует лишь „холопия“, рабы сиятельные, превосходительные, рабы в звездах и лентах, но все-таки рабы».
Иронизируя, издеваясь, Долгоруков рассказывает, каким глубоким и, можно сказать, безнадежным было невежество Барятинского.
«Сведения Барятинского не простираются дальше знания правил правописания, но если это было ему полезно при дворе петербургском <…>, где бездарность составляет лучшую из всех рекомендаций <…>, ему выгодно было прослыть человеком серьезным <…>. Он покупал те из нововыходящих книг, о которых многие говорили <…>. Прочтет всегда предисловие, потом прочтет первые страницы <…> наконец прочтет последние пятнадцать-двадцать страниц и потом, при случае отважно излагает свое мнение. Люди, имевшие привычку судить обо всем поверхностно, говорили: Барятинский любит чтение».
Рассказывая о кавказской жизни Барятинского, Долгоруков подчеркивает «безмерное тщеславие», «хитрость» «необыкновенное чванство» князя.
Особое место в рассказе Долгорукова имеет родословная Барятинских: что помогло этому роду набрать богатство и силу.
«Иван Сергеевич Барятинский[38]38
Дед Александра Ивановича
[Закрыть] находился флигель-адъютантом при Петре III, который однажды, будучи подшофе, приказал ему идти арестовывать Екатерину и отвести ее в Петропавловскую крепость».
Но Иван Барятинский приказа не выполнил. Он бросился к дяде Петра III, фельдмаршалу принца Голштинского, и стал просить его отговорить императора от такого шага.
Екатерина не забыла этой услуги Барятинскому.
Особую благодарность Екатерины заслужил брат Ивана Сергеевича – Федор Барятинский, который после низложения Петра III отправляется в Ропшу и там вместе с графом Алексеем Орловым… душат Петра III.
Позднее Орлон и Барятинский напишут записку, как бы прося прощения у императрицы за случившееся. Документ Екатерина будет хранить «для потомства» в особой шкатулке.
«Свершилась беда. Он заспорил за столом с князем Федором, не успели мы разнять, как сами не помним, что делали, но все до единого виноваты, достойны казни. А его уже не стало».
Иначе описывает убийство граф Воронцов.
«Встретив как-то одного из убийц, князя Федора Барятинского, спросил его: „Как ты мог совершить такое дело?“ На что Барятинский ответил ему, пожимая плечами: „Что тут было делать, мой милый? У меня было так много долгов“».
Александр Иванович Барятинский не только хорошо знал эту историю, но и любил рассказывать о ней близким знакомым.
«Фельдмаршал рассказывал историю убийства Петра III, записала Александра Осиповна Смирнова-Россет. – Он говорил, что князь Федор Барятинский играл в карты с самим государем. Они пили и поссорились за карты. Петр первым рассердился и ударил Барятинского, тот наотмашь ударил его в висок и убил его».
Версия князя Александра Ивановича Барятинского явно благороднее, если это слово может подходить к убийству, чем другой, более ранний по времени рассказ графа Воронцова в переложения II. В. Долгорукова. «Надменному потомку», «презрительному невежде» (слова, оставшиеся в лермонтовском черновике) было неприятно рассказывать всю правду об «известной подлости».
Таким образом, первые две строки прибавления, мне думается, обретают доказательную конкретность:
А вы, надменные потомки
Известной подлостью прославленных отцов…
Конечно, Висковатов, даже находясь с Барятинским в походах, никогда бы не услыхал от самолюбивого фельдмаршала истинной причины обиды. Но сам Барятинский, видимо, уже не мог забыть оскорбительных строк.
Николай Аркадьевич Столыпин, о котором я говорил раньше, чиновник министерства иностранных дел, вхожий в дом Нессельроде, вероятнее всего, пришел на Садовую к Лермонтову от «презрительных невежд», друзей убийцы Пушкина.
Столыпины – обширный клан высшего петербургского света.
Генерал-адъютант А. И. Философов, женатый на Столыпиной, – лицо влиятельное; с ним отправляет Николай I письмо к брату Михаилу Павловичу в Геную о гибели Пушкина, письмо, «не терпящее любопытства почты».
В «Воспоминаниях» Петра Соколова описывается встреча с двумя молодыми людьми, которых ему представляет граф В. Соллогуб: «Столыпин и Трубецкой – столпы русского дворянства».
В январе 1839 года Столыпины становятся родственниками Трубецких.
Я писал, что Мари Трубецкая, любимая фрейлина императрицы, выходит замуж за Алексея Григорьевича Столыпина.
А еще через несколько лет имя Мари Столыпиной (Трубецкой), «искусной пройдохи», «весьма распутной», окажется связанным одновременно и с цесаревичем, и с его ближайшим другом князем А. И. Барятинским.
Итак, «Смерть поэта», элегическая часть уже написана. Убийца заклеймен.
Но Дантес не один, существуют его друзья, люди, духовно опустошенные, – «Свободы, Гения и Славы палачи».
Исследователи, анализируя «Смерть поэта», словно бы не хотят замечать не только разницы адресатов, но и союза «а» в строке, отделяющей убийцу в первой части от палачей во второй.
Использовав союз «и» в последней строке элегии – «И на устах его печать», – Лермонтов уже не может повторить этот же союз в следующей строке. Тогда-то вместо союза «и» появляется союз «а» в значении сопоставления.
Итак, если нам стал ясен «потомок», отцы которого были прославлены «известной подлостью», то кого же мог подразумевать Лермонтов в третьей и в четвертой строках прибавления?
…Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Как известно, Пушкин в 1830 году написал широко распространяемое в списках стихотворение «Моя родословная».
Павел Петрович Вяземский вспоминал: «Распространение этих стихов, несмотря на увещевания моего отца, несомненно вооружило против Пушкина много озлобленных врагов».
Еще определеннее высказался по поводу «Моей родословной» Николай I.
«Что касается этих стихов, – поручает передать император Пушкину, – то я нахожу в них много ума, но еще больше желчи. Было бы больше чести для его пера и особенно для его рассудка – их не распространять».
Но Николай, видимо, не предполагал, что запрещение публикации только увеличит общий интерес к стихотворению.
«Желчь» Пушкина ожгла «массу влиятельных семейств в Петербурге».
У нас нова рожденьем знатность, И чем новее, тем знатней.
В третьей строфе сатиры Пушкин перечисляет известных нуворишей. Это и князь Меншиков, фаворит Петра I, – «торговал блинами», и граф Разумовский – в царствование Елизаветы «пел на клиросе с дьячками», и граф Кутайсов при Павле «ваксил царские сапоги», и Орловы, попавшие «в честь» при Екатерине II за… возведение на трон (Орловы и Барятинские, так вернее).
А что же Пушкин, его старинный род?
Во второй строфе поэт напоминает о своей родословной:
…Родов дряхлеющих обломок…
А через строку:
…Бояр старинных я потомок…
Невольно вспоминается лермонтовское:
Пятою рабскою поправшие обломки
Игрою счастия обиженных родов!
Слово «обломки», конечно же, из Пушкина. Но тогда о какой «игре счастья» говорит Лермонтов, если он цитирует «Мою родословную»?
В седьмой строфе сатиры поэт вспоминает о своем деде Льве Александровиче Пушкине, артиллерийском подполковнике, отказавшемся во время переворота 1762 года присягать Екатерине II.
Напомню пушкинские строки:
Мой дед, когда мятеж поднялся
Средь петергофского двора,
Как Миних, верен оставался
Паденью третьего Петра.
Попали в честь тогда Орловы,
А дед мой в крепость, в карантин,
И присмирел наш род суровый…
Верный «падению» Петра III, был арестован и посажен на два года в крепость Лев Александрович Пушкин, отец Сергея Львовича, дед поэта.
А что же Барятинские?
«Известная подлость» была щедро вознаграждена. Барятинские «попали в честь», их скудные земельные владения превратились в могучий майорат. Предательство, как оказывается, имело большую цену.
Перекличка «Смерти поэта» с «Моей родословной» не ограничивается названным.
Пушкинское гордое «Царю наперсник, а не раб» – о другом своем деде, чернокожем Ганнибале, – превращается у Лермонтова в разоблачительное – «наперсники разврата», в «палачей» Свободы, Гения и Славы.
Но тогда как объяснить противоречие между конкретным обращением в эпиграфе – «Отмщенья, государь, отмщенья!» – и обобщенным прибавлением: «Вы, жадною толпой стоящие у трона… наперсники разврата»?
Ответ, мне кажется, ясен: речь у Лермонтова идет о разных людях.
И если в элегической части Лермонтов говорит об убийце поэта, то в прибавлении – о друзьях убийцы, о многочисленной дворцовой камарилье, фактически всем институте самодержавия. Им-то и бросает Лермонтов гневное слово:
Таитесь вы под сению закона,
Пред вами суд и правда[39]39
«Суд и правда» – термин из многих уложений и летописей конца XIV–XVII вв. О «суде и правде» говорил И. Пересветов в «Похвале <…> благоверному царю и великому князю Ивану Васильевичу всея Руси», пользуется этим термином в своих посланиях Грозному Сильвестр. Интерес Лермонтова к фольклору, ко времени Грозного известен, достаточно вспомнить «Песню про купца Калашникова…», написанную в том же 1837 г.
[Закрыть] – все молчи!..
Названные в предыдущих главах «ультрафешенебли», среди которых вновь замелькали фигуры «наикраснейшего» А. В. Трубецкого и его «красных», на новом этапе только конкретизируют ситуацию до и после убийства Пушкина.
Таким образом, прибавление оказывается логическим развитием и завершением начала.
Что касается эпиграфа, то он не только не противоречит шестнадцати прибавленным строкам, но и расширяет смысл «Смерти поэта», и разделяет стихотворение на части, подчеркивая законченную самостоятельность каждой из частей.
И тогда окажется понятным, что Бенкендорф назовет первые строки «дерзкими» (как может младший офицер советовать самому справедливому судье быть еще справедливее!), а прибавление – «вольнодумством более чем преступным». Император просто усомнится в рассудке Лермонтова. Не зря в свете ходило мнение, что стихи являются прямым «воззванием к революции».
Вот как вспоминал В. Стасов о народной реакции на появление стихов Лермонтова:
«Проникшее к нам в тот час, как и всюду тайком, в рукописи стихотворение „На смерть поэта“ глубоко взволновало нас, и мы читали и декламировали его с беспредельным жаром в антрактах между классами. Хотя мы хорошенько и не знали, да и узнать не от кого было, про кого это речь шла в строфе: „А вы, толпою жадною стоящие у трона“ и т. д., но все-таки мы волновались, приходили на кого-то в глубокое негодование, пылали от всей души, наполненные геройским воодушевлением, готовые, пожалуй, на что угодно, – так нас подымала сила лермонтовских стихов, так заразителен был жар, пламеневший в этих стихах. Навряд ли когда-нибудь в России стихи производили такое громадное и повсеместное впечатление».
В 1863 году дальний родственник Лермонтова – Лонгинов, комментируя второе издание собрания сочинений Лермонтова, записал:
«Эпиграф к стихотворению на смерть Пушкина, помещенный на стр. 474, тома 2, взят из прекрасного перевода старинной трагедии Ротру „Венцеслав“, исполненного в двадцатые годы А. Жандром. Мы помним, что он находился в рукописях стихотворения Лермонтова при самом его появлении в Петербурге в начале февраля 1837 года, а потому очень может быть, что эпиграф этот был поставлен самим поэтом».
В 1891 году П. А. Висковатов в книге «М. Ю. Лермонтов. Жизнь и творчество» писал об эпиграфе:
«Долгое время эпиграф этот выкидывался из изданий, как прибавленный к стихотворению чьей-то досужей рукой, а не самим поэтом (изд. 1863 г., т. 2, с. 474. То же и в издании 1873 года). Лонгинов говорит, что эпиграф этот взят из трагедии Ротру „Венцеслав первый“, в 20-х годах переведенной А. Жандром. Я не успел проверить справедливость показания. А. П. Шан-Гирей уверял меня, что это слова из какой-то трагедии, написанной самим Лермонтовым, но не законченной или же только задуманной им, причем было сделано несколько набросков».
Попробуем решить, почему Лермонтов, использовав текст французского классика, не захотел называть ни автора, ни трагедии?
Известно, что А. Жандр сумел опубликовать в «Русской Талии» за 1825 год только первое действие своего перевода «Венцеслава». А. Жандр готовил перевод для бенефиса Каратыгина, но пьеса была запрещена цензурой. Полный перевод Жандра не был известен.
И все же о содержании перевода мы можем судить по статье А. Одоевского, пересказавшего пьесу. Оказывается, трагедия из пятиактной была превращена в четырехактную, был совершенно изменен ее смысл.
Попытаемся предположить, каким текстом мог пользоваться Лермонтов: переводом Жандра или подлинником Ротру? Другими словами, соответствует ли перевод Жандра той задаче, которая могла возникнуть у Лермонтова сразу же после написанного им прибавления? Или к мысли поэта ближе подлинник Ротру?
У Ротру король Венцеслав имеет двух сыновей. Младший, Александр, любим Кассандрой. Старший, Владислав, – самовлюбленный, властный, ревнивый.
Владислав, мучимый ревностью, убивает младшего брата. И Кассандра, уверенная в преднамеренности убийства, приносит королю нож, обагренный кровью младшего сына.
Король готов наказать Владислава, но народ все же верит в честность старшего брата, опрокидывает эшафот, требует свободу Владиславу.
А. Жандр меняет характеристики персонажам. Убийца Владислав оказывается человеком честным. Убийство – случайность. Владислав потрясен смертью младшего брата, а Кассандра просит о помиловании – не наказывать! – убийцу. Таким образом, идея отмщенья – главная мысль Лермонтова в эпиграфе – у А. Жандра отсутствует.
Т. Иванова, автор статьи об эпиграфе «Смерти поэта», отмечала, что «эпиграф написан с мастерством, которого вряд ли мог достигнуть такой средний драматург, как Жандр».
Остается посмотреть текст Ротру, тем более что в нашем распоряжении имеется (как и в распоряжении Лермонтова) подлинник трагедии. Приведу подстрочник:
КАССАНДРА (рыдая у ног короля): «Великий король, августейший покровитель невинности, справедливо награждающий и наказывающий, образец чистой справедливости и правосудия, коим восхищается народ ныне и в потомстве, государь и в то же время отец, отомстите за меня, отомстите за себя, к жалости своей прибавьте свой гнев, оставьте в памяти потомства знак неумолимого судьи».
Сходство с эпиграфом очевидное, однако посмотрим, от чего отказывается поэт в своем эпиграфе.
Лермонтов решительно отбрасывает, мягко говоря, всю комплиментарную часть текста Ротру. Если бы Лермонтову эпиграф нужен был как уловка, то возможности монолога Кассандры избыточны. «Великий… августейший покровитель… образец» и пр.
Но в том-то и дело, что Лермонтову требуется иное, он не унижается перед государем, а настаивает, требует, напоминает о долге.
«Лермонтов… обращался к императору, требуя мщения», – писала графиня Ростопчина. «Требуя», но не прося.
Эпиграф – это совершенно новый, жесткий, освобожденный от комплиментарности текст, полностью соответствующий следующим пятидесяти шести строкам первой части стихотворения. Даже лермонтовское «паду к ногам твоим» воспринимается не как выражение смирения, а как факт великого горя и боли.
Принципиальные разночтения оригинала и эпиграфа заставляют предположить, что строки эпиграфа были написаны самим Лермонтовым, приближены им к нужному смыслу. Если же говорить о «свободном» обращении Лермонтова со стихами, отобранными для эпиграфа, то известно, что эпиграфы и в «Кавказском пленнике» (1828), и в «Боярине Орше» (1835–1836), и в стихотворении «Не верь себе» (1839) были изменены поэтом.
По всей вероятности, именно такое глубокое и принципиальное расхождение с оригиналом и заставило Лермонтова отказаться от точного адресата, – текст, можно сказать, был сочинен заново.
Понимал ли Лермонтов всю опасность, которая ему грозила в связи с созданием «Смерти поэта»? Портрет Дубельта, который он рисует на полях рукописи, исчерпывающе отвечает на этот вопрос.
«Черты его имели что-то волчье и даже лисье, то есть выражали тонкую смышленость хищных зверей», – писал Герцен.
26 января, накануне дуэли, Пушкин написал удивительные, пророческие строки генералу Толю: «… истина сильнее царя».
Через несколько дней Лермонтов словно бы повторил неведомую ему пушкинскую мысль в прибавленных строчках «Смерти поэта».
Истина действительно оказалась сильнее царя.
«Трагическая смерть Пушкина, – писал Иван Панаев, – пробудила Петербург от апатии <…>. Толпы народу и экипажи с утра до ночи осаждали дом <…>. Все классы петербургского народонаселения, даже люди безграмотные, считали как бы своим долгом поклониться телу поэта.
Это было похоже на народную манифестацию, на очнувшееся вдруг народное мнение. Университетская и литературная молодежь решила нести гроб на руках до церкви, стихи Лермонтова на смерть поэта переписывались в десятках тысяч экземпляров и выучивались наизусть всеми».
Стихотворение «Смерть поэта» несло в себе беспощадную правду. И правда обрела вечную жизнь.