Текст книги "Вокруг дуэли"
Автор книги: Семен Ласкин
Жанры:
Культурология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 17 страниц)
Значит, переписка была!
Публикуя письмо в «Русском архиве», Бартенев в комментарии сообщил, что письмо это получено ярославской газетой «Северный край» от внука Эмилии Карловны. «Русский архив» перепечатывал газетную публикацию. Видимо, в 1888 году архив Мусиных-Пушкиных еще сохранялся в семье.
В 1962 году в статье «Вокруг гибели Пушкина» Э. Герштейн обратила внимание на «красных», в целом повторив мнение Бартенева:
«Партией „красных“, – писала она, – в узком светском кружке, к которому принадлежал и Вяземский и его корреспондентка Э. К. Мусина-Пушкина, назывались по цвету их парадной формы офицеры кавалергардского полка».
И ниже:
«Под „красными“ Вяземский подразумевал не весь кавалергардский полк, а только избранный кружок его офицеров».
Герштейн перечисляет «красных»: это А. Трубецкой, А. Куракин, А. Бетанкур, П. Урусов, Г. Скарятин.
В 1964 году Герштейн, как я уже писал, вновь вспоминает о «красных» в книге «Судьба Лермонтова», впервые сославшись на существующий архив Мусиных-Пушкиных. Приведу единственный абзац. Герштейн не пишет, что «красные» – это шутливое бо-мот, некий интимный шифр, предназначенный для двоих.
«В 30-х годах дом Трубецких был гнездом, куда слетались так называемые „красные“, то есть избранный кружок „ультрафешенебельных“ офицеров Кавалергардского полка. Это были Куракин и Бетанкур, Скарятин и Урусов – друзья Дантеса. Все сыновья князя Трубецкого тоже служили в Кавалергардском полку. Но если Александр Трубецкой в шутливой переписке Вяземского назывался в 1837 году „красный по преимуществу“, Куракин – „просто красный“, а Урусов – „красный человек“, то Сергея Трубецкого уже тогда называли „misérable“ (отверженный, презренный, несчастный. – фр.)».
Наверное, стоит сказать, что архив (по первому моему знакомству) этого поименного обозначения «красных» не подтверждал. Я обратился к Э. Герштейн с письмом. «Я не имела возможности указывать все листы писем П. А. Вяземского, где упоминается о „красных“, – писала она. – Поэтому отметила только те, на которых говорится непосредственно о Сергее Трубецком. Эти французские письма следовало бы перевести и напечатать почти целиком. Но когда мы дождемся такой возможности? Упоминания о „красных“ разбросаны по многим письмам Вяземского. Установить „кто – кто“ помогает контекст».
Итак, мне следовало самому разбираться в существующем наследии.
Письма Вяземского к Э. К. Мусиной-Пушкиной, сто шестьдесят две страницы рукописного текста на французском языке, среди которых и письмо от 16 февраля, хранятся в Центральном государственном архиве древних актов (ЦГАДА) в Москве.
Среди многих страниц переписки несколько писем относятся к январю 1837 года, и, хотя имени Пушкина в них нет, письма с поразительной достоверностью восстанавливают атмосферу петербургских салонов, в которой вынужден был жить Пушкин в свои последние дни.
И не только! В переписке следует выделить письмо-дневничок, озаглавленный им «К Незабудке». Незабудкой, обыгрывая язык цветочного флирта, Вяземский именует то Эмилию Карловну, то самого себя.
Первая запись в дневничке сделана 14 января, затем 16, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24 января 1837 года. В письмах Вяземского будет также запись, сделанная 26 января.
На первый взгляд, и письма Вяземского, и дневничок «К Незабудке» кажутся пустяковой болтовней. Зная Вяземского-поэта, трудно привыкнуть к Вяземскому – светскому человеку. Стараясь развлечь красавицу Мусину-Пушкину, потешить ее шуткой, Вяземский заносит в дневник разные события столичной жизни, отмечает прошедшие балы, злословит…
Впрочем, не стоит спешить с выводами. Посмотрим, не помогут ли упомянутые тут незначительные события светской жизни ответить на возникший вопрос о красном человеке, расшифровать скрытую тайну?
…12 января 1837 года одна из первых петербургских красавиц графиня Эмилия Карловна Мусина-Пушкина, «финляндка Пушкина», урожденная Шернваль, выехала с пятилетним сыном из Петербурга в Москву.
Явно неравнодушный к ней князь П. А. Вяземский уже 16 января посылает вслед письмо.
«А бедному Володеньке как было холодно! – пишет он. – Скажите ему, что я очень сожалею, что не согласился занять место, которое он предложил мне подле Филиппа (графского кучера. – С. Л.). Я предпочел бы это место трону другого Филиппа (французского короля Луи-Филиппа. – С. Л.) и всем тронам мира».
Вяземский не одинок в своих «страданиях».
Среди претендентов «на облучок» был и друг Вяземского, пятидесятитрехлетний камергер, писатель и историк Александр Иванович Тургенев. Доверенным лицом и Тургенев и Вяземский избирают московского приятеля, почт-директора Александра Яковлевича Булгакова.
«Вчера пил чай с графиней Эмилией Пушкиной, – торопился сообщить Тургенев Булгакову 27 ноября 1836 года. – Прелестна во всем!.. Сегодня дают оперу Глинки».
А на следующий день, 28 ноября, Вяземский уже комментировал это событие:
«Вчера было открытие Большого театра и оперы Глинки… Либретто довольно холодно и бледно, следовательно, музыканту было труднее вышивать по этой канве узоры. Зато Эмилия Пушкина удивительно хороша, и Тургенев вышивает по ней разные сентиментальные узоры нежно-страстно-пронзительными взорами своими».
Не подозревая иронии Вяземского и предательства Булгакова, Тургенев продолжает и в декабре, и в январе, и позднее забрасывать московского почт-директора бесхитростными признаниями.
«Эмилия Пушкина всех здесь затмила, – пишет он 7 декабря, – <…> но глаза мои не открывали этого светила и тщетно искали его».
Князь Петр Андреевич ведет наступление более продуманно, полагаясь больше на себя, но тоже не пренебрегая Булгаковым, которого шутя называет «ключником сердец».
«…А все жаль бедной Финской царицы. Что она так долго ехала? – писал он. – Выехала двенадцатого вечером, а восемнадцатого ее еще у Вас не было. Берегись, если ты и твои ухабы виноваты!»
А пока карета продвигается к Москве, Вяземский и заводит тот шутливый дневничок, обращенный к Незабудке, день за днем записывая события петербургской жизни, случившиеся уже в отсутствие Эмилии Карловны.
Пройдет еще много лет, и состарившийся князь скажет с оттенком затаенной грусти, что он «разменял свой талант на мелочь».
На каждой странице дневника мелькают имена известных людей Петербурга: Голицыных, Сухозанета, Белосельской, Нессельроде, Трубецких…
Вот некоторые отрывки:
«14 января. Праздник у княгини Голицыной, столетний юбилей ее усов.[28]28
Н. П. Голицына – прообраз Пиковой дамы. Была она нехороша, мужеподобна, с усами и бородой. В эти дни отмечали ее очередной, девяносто шестой, день рождения, о чем пишет и Тургенев в письме к Булгакову.
[Закрыть] Вечер продолжался недолго, а длился целую вечность».
«18 января. Вечером отправился к графине Мари[29]29
Мария Александровна Мусина-Пушкина, урожденная княжна Урусова.
[Закрыть] в надежде встретить у нее графиню Эмилию (Вяземский будто не верит, что графиня Эмилия подъезжает к Москве, ему чудится ее присутствие в Петербурге. – С.Л). Она действительно там оказалась, сидела в уголочке софы, бледная, молчаливая, напоминающая не то букет белых лилий, не то пучок лунных лучей, отражающихся в зеркале прозрачных вод. И во всем ее молчании, во всем выражении ее лица была благосклонность, что не всегда ей свойственно, ибо иногда в ее молчании бывает нечто парализующее, враждебное, сквозь нее так и чувствуется то, о чем она молчит».
«19 января. Начало вечера провел у графини Мари с Люцероде.[30]30
Саксонский посланник.
[Закрыть]
Графиня Мари хотела угостить меня мороженым, это напомнило мне то расположение, которого я дождался на вечере у госпожи Хитрово от графини Эмилии: она осыпала меня тогда своими милостями, то бишь мороженым, это единственная награда, которую я удостоился за свою преданную ей службу, за время пребывания ее в Петербурге. Но зато мороженое, благословенной горячей памяти, не тает в моих воспоминаниях и превратило сердце мое в ледник, и я теперь никогда не ем мороженого без того, чтобы не вспоминать о ней, ибо надо сознаться, хожу на балы лишь затем, чтобы есть его и никогда не меньше шести порций. У меня здесь один соперник по этой части, граф Литта.[31]31
Граф, обер-камергер, член Государственного совета. («Мороженое было его любимым лакомством, – писал о нем современник, – Он истреблял его в неимоверных количествах».)
[Закрыть]
Затем мы отправились на бал к Салтыковым,[32]32
Известный петербургский богач.
[Закрыть] мороженое там довольно скверное, да и общество в тот вечер было не лучше. Из блистательных дам не было никого, они готовятся к завтрашнему вечеру».
«20 января. Бал у госпожи Синявиной.[33]33
Жена обер-камергера Нарышкина.
[Закрыть] Элегантность, изящество, изысканность, великолепная мебель, торжество хорошего вкуса, щегольство, аромат кокетства, электризующего, кружащего, раздражающего чувства, все сливки общества, весь цвет его (но не было Незабудки, отчего букет был не полон и недостаточно ароматен) – все это придавало балу характер феерический. Поэтому возбуждение было всеобщим. Самые малококетливые женщины поддавались всеобщему настроению. Сама графиня Эмилия – эта противоположность кокетству – не могла бы устоять. То была словно эпидемия, словно лихорадка – взрыв сладострастных чувств…»
«21 января. Большой бал у госпожи Фикельмон. Блестящее, оживленное общество, более четырехсот гостей. Глаза разбегались в толпе, и невозможно было внимательно рассмотреть отдельных людей.
Сегодня я в удрученном состоянии. Перед своим отъездом на бал получил письмо от Булгакова, датированное восемнадцатым, в котором он сообщает, что графиня Эмилия еще не приехала. Уехала она двенадцатого, уж не заболела ли она дорогой, не случилось ли какой беды? Ей следовало прибыть в Москву пятнадцатого, самое позднее – шестнадцатого. Вот что занимало мои мысли на бале, вот чем объяснялось мое молчание, что можно было прочесть на моем лице, если бы кому-нибудь пришла охота сделать это и он обладал бы при этом той же прозорливостью, какая свойственна мне».
Сердце Эмилии Карловны – цель Вяземского.
«22 января. Пятница у Сухозанетов. День был неудачен, так как пришелся между четвергом Фикельмонов и субботой Воронцовых. Народу было мало, только постоянные обязательные посетители всякого бала, из блестящих гостей никого не было.
Явился я туда уже после полуночи, после того как был с визитом у графини Мари. Мы были с ней вдвоем, или точнее втроем, ибо был между нами некто третий, отсутствующий, но всегда присутствующий. И через час я уже покинул бал, который проходил вяло и глупо, танцевал под какую-то жалкую мазурку».
Намек довольно прозрачный. «Отсутствующий, но всегда присутствующий» – графиня Эмилия Карловна.
Последняя запись в дневнике – 24 января – за два дня до пушкинского вызова. Теперь Вяземский уже прямо обращается к Эмилии Карловне:
«Великий день, прекрасный день! Как я благодарен Вам, добрая и милая графиня, за Ваше письмо, к которому не могу прибавить даже подходящего эпитета, такое доставило оно мне удовольствие и таким сделало меня счастливым, что сами эти слова – „удовольствие“, „счастливый“ – ровно ничего не значат. Все это выражения стертые, увядшие, опошленные постоянным употреблением.
Чувства же мои невозможно выразить словами. Это не фраза, это правда, которую исторгает мое сердце, исполненное преданности и симпатии к Вам, сердце, которое так Вами дорожит и не может себе простить, что не знало или, вернее, не распознало Вас раньше.
Как горько я наказан за то, что поздно Вас открыл! Все это очень банально, но я благословляю небо за эту банальность. Это чувство сожаления, возникающее при воспоминании о той, кого суждено было узнать лишь затем, чтобы острее ощутить пустоту, образующуюся в ее отсутствие, – неисчерпаемая сокровищница для сердца, способного любить. Ибо это отсутствие – не смерть любви, а, напротив, – новая жизнь.
Все это я растолкую Вам в другой раз, а сейчас вынужден кончать.
Рекомендую Вам подателя сего письма господина Куси, майора на службе сардинского короля. Он должен отвезти Вам Ваше боа, которое княгиня Шаховская собиралась послать мне, но боюсь, уже не успеет этого сделать».
Вяземский верен себе. Куртуазное объяснение и тут же боа, передаваемое через майора Куси, обычная светская болтовня, где любовное признание соседствует с шуткой.
Атмосфера светской жизни, январская круговерть, захватившая Вяземского, – все это прочитывается не только в его письмах и дневничке «К Незабудке», который здесь публикуется впервые, но и в многочисленных письмах Карамзиных и А. И. Тургенева, уже известных исследователям.
И молодые Карамзины, и немолодые Тургенев и Вяземский стараются в эти недели не пропустить ни одного бала, спешат из салона в салон, бывая в двух-трех домах ежевечерне.
Но если место Карамзиных, судя по письмам, все же остается не в самом высшем круге и они только лелеют мысль о ряде первом, то «дядюшку Вяземского» интересуют «блестящие люди», «сливки общества», «выдающиеся дамы», то есть самый верхний слой, «ультрафешенебли», как иногда именуется небольшая группа вельмож, приближенных к императору и императрице.
«Ультрафешенебли» – это каста. Они имеют свой кодекс, свои нормы поведения. Попасть в круг «ультрафешенеблей» – большая честь. И «дядюшка Вяземский» из них.
«Нынче вечером я должен был быть на рауте у княгини Белосельской, – писал Андрей Карамзин брату еще 5 ноября 1836 года, – но не поехал, так как пригласить меня было поручено Ковалинскому, а меня вовсе не устраивало, чтобы именно он представлял меня в их доме. Вот почему мне хочется быть представленным дядюшкой (Вяземским. – С. Л.) в первый же раз, когда я встречусь где-либо с княгиней Белосельской».
Участник польской и турецкой кампаний, поручик лейб-гвардии саперного полка П. П. Ковалинский – разве это рекомендатель в глазах жены генерала Сухозанета и племянницы военного министра Чернышева? Вот Вяземский – это другое дело.
9 января 1837 года Софья Николаевна Карамзина писала:
«Для нас с Александром эта неделя была отмечена тремя балами, один из которых был дан Мятлевыми в честь леди Лондондерри (которая продолжает ослеплять Петербург блеском своих бриллиантов). Танцевальный зал так великолепен по размерам и высоте, что более двухсот человек кажутся рассеянными и там и сям, в нем легко дышалось, можно было свободно двигаться, нас угощали мороженым и резановскими конфетами, мы наслаждались ярким освещением, и все же ультрафешенебли, вроде княгини Белосельской и князя Александра Трубецкого, покинули дом еще до мазурки – явное доказательство того, что находят бал явно недостаточно хорошего тону».
В том же письме С. Карамзина пишет о другом бале у княгини Бабет Голицыной, где «было собрание всех известных и неизвестных народов», а «взор терялся в невообразимой толпе».
«Мы с Александром поступили как фешенебли, – сообщила она, – уехали до мазурки, которая была уж слишком дурного тону».
В переписке Карамзиных имеется еще одно свидетельство об «ультра»:
«Театр, как всегда, был полон незнакомых лиц. Это позор для так называемого хорошего общества, как называет его фешенебль граф Виельгорский в минуты музыкального гнева».
Демонстративно уйти с бала, на котором осмелились танцевать мазурку недостаточно знатные люди, покинуть театр, где в ложах «незнакомые лица», – это и есть «ультра».
Фактически дневничок «К Незабудке», как и январские письма к Мусиной-Пушкиной, – это хроника жизни фешенеблей.
Читая дневничок Вяземского, поражаешься одному: в сферу его внимания не попадает Пушкин. Люди, к которым он стремится, кого посещает, у кого ищет дружбы, – небезызвестные Карл Нессельроде и его «карликовая» семья, Трубецкие, Сухозанеты-Белосельские и так далее, все они ближайшие друзья Геккернов.
«Александр одевается, чтобы идти на раут к Белосельской, – писала Е. А. Карамзина 21 ноября, – пообедав вдвоем с Дантесом у этого последнего».
Генерал-адъютант И. О. Сухозанет, муж Белосельской, был главным директором Пажеского и всех сухопутных корпусов и Дворянского полка, – это по его протекции Дантес оказался в гвардии.
Пушкин в «Дневнике» писал о Сухозанете с презрением:
«Человек запятнанный, вышедший в люди через Яшвиля, педераста и отъявленного игрока».
В 1880 году П. В. Анненков писал В. П. Гаевскому в связи с пушкинской выставкой:
«Я где-то читал, что на одной стене у Вас красуются портреты графа Бенкендорфа, Дантеса, княжны Белосельской. Если это верно (они, кажется, не упоминаются в каталоге), то очень счастливая мысль, за которую следует особенно поблагодарить. Жаль, если это не так и если к этой коллекции не присоединен у Вас еще для большей полноты портрет Фаддея Венедиктовича. Напишите мне об этом, очень интересно».
И дальше:
«Что за прелестная мысль была у Вас выставить портреты убийц Пушкина».
…Но может быть, пути Пушкина и Вяземского не пересекались в эти дни? Ведь поэт мог не бывать на балах, которые посещал Вяземский?
Да, Пушкин не был ни в салоне Нессельроде, ни у Сухозанетов-Белосельских, куда торопится Вяземский.
Но мы можем сказать, где в эти же дни бывал Пушкин.
«21 января. Бал у Фикельмон был очень многолюден, – записывала А. П. Дурново, дочь министра двора П. Волконского. – Лондондерри имела на нем все свои изумруды и много бриллиантов… У госпожи Пушкиной волосы были гладкие и заплетены очень низко, – совершенно как прекрасная камея».
«На балу я не танцевала, – писала фрейлина Мердер 22 января. – Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась госпожой Пушкиной. Какое восхитительное создание! Д'Антес провел часть вечера неподалеку от меня… Минуту спустя я заметила проходившего Пушкина (стоит только на него взглянуть, чтобы убедиться, что он ревнив, как дьявол). Какое чудовище! Я подумала, если бы можно было соединить госпожу Пушкину с д'Антесом, какая прелестная вышла бы пара».
Быть может, Вяземский не вспоминает о Пушкине, потому что из дружеских чувств не хочет привлекать внимание ко всем этим слухам и разговорам?
Но нет!
20 ноября 1836 года Софья Николаевна Карамзина записала:
«Пушкин своим взволнованным видом, своими загадочными восклицаниями, обращенными к каждому встречному, и своей манерой обрывать Дантеса и избегать его в обществе, добьется того, что возбудит подозрения и догадки. Вяземский говорит, что он выглядит обиженным за жену, так как Дантес больше за ней не ухаживает».
Потрясает письмо Софьи Николаевны, написанное брату 26 января 1837 года (!), накануне убийства.
Напомню приведенные раньше слова:
«…Дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных».
Что волнует Вяземского в течение преддуэльных недель, на ком сосредоточено его внимание в «ультрафешенебельном» Петербурге?
И в письмах Вяземского, и в его дневничке «К Незабудке» прочитывается второй план, некий интимный сюжет.
У Вяземского есть соперник. Этот человек, которого Вяземский отчего-то именует «красным», не так давно пренебрег Эмилией Карловной, предпочтя ей другую даму из «ультрафешенеблей».
Фантазия Вяземского неистощима. Ревниво подшучивая над графиней, он то и дело напоминает ей о своем сопернике, называя его то «наикраснейшим», то «сиятельным красным», то «красным в высшей степени», то «красным человеком». Цель этих упоминаний понятна. Они должны задевать Эмилию Карловну, уязвлять ее самолюбие, а значит, и способствовать успеху самого Петра Андреевича.
Разговор Вяземского с Мусиной-Пушкиной идет или об одном конкретном лице, или же это намек на нечто известное и совершенно понятное им обоим.
14 января в дневнике «К Незабудке» Вяземский отмечает:
«Княгиня Голицына-Балк несколько напоминает краснокожих из романа Фенимора Купера, но это ничему не мешает. Красный ведь очень хороший цвет, почему бы не любить сафьян!»
16 января Вяземский пишет более пространно:
«А теперь поговорим серьезно. Прошу Вас не забывать, что я здесь Ваш корреспондент, Ваш поверенный в делах, Ваш комиссионер. Если мне когда-нибудь станет известно, что Вы пользуетесь еще кем-либо для исполнения приказаний, то я никогда Вам этого не прощу.
Колбасы, кильки, предметы туалета, книги, всякие новости о красных, синих, черных, всех цветных и не цветных людях, одним словом, все, что может усладить Ваше небо, Ваш ум, Ваше сердце, – за всем этим прошу обращаться ко мне. Уверяю Вас, что на расстоянии я представляю большую ценность, чем когда я рядом. Если мои письма в конце концов наскучат Вам, Вы вольны их не читать, но имейте тогда милосердие предупредить меня об этом. Мне необходимо это знать, но даже и в этом случае я буду продолжать писать Вам. Это моя потребность, это непреодолимо. Будете Вы отвечать или нет, я уже не могу остановиться».
24 января Вяземский, после уже приведенных фраз о приезде графини Эмилии в Москву и о посылке через майора Куси боа от княгини Шаховской, пишет весьма забавные строки:
«Пока посылаю несколько пачек красной бумаги, самой красной, которую мне удалось здесь найти.
Я только что написал в Париж, чтобы мне прислали пунцовую по образчику кавалергардского сукна, который я туда послал.
Собирался Вам отправить целое множество краснот, но, к сожалению, ничего еще не готово. А в будущем буду Вам писать письма на десятирублевых ассигнациях, чтобы мои глупости приобрели в Ваших глазах хотя какую-то цену».
20 января Вяземский сам подчеркнул в своем дневничке:
«Вы видите, что все, что в моем отчете относится до кровавого, я пишу красными чернилами».
Употребив слово «кровавое» 20 января, ровно за неделю до дуэли, Вяземский не представлял сам, насколько оно окажется пророческим.
26 января Вяземский отправляет очередное шутливое письмо А. Я. Булгакову:
«Я очень счастлив, что графиня Эмилия, милая из милых, как ее называет Жуковский <…> добралась до места <…>. Вчера был славный бал у старухи Мятлевой в честь принцу Карлу.
<…> Сделай одолжение, свези несколько сенаторов в красном мундире к графине Эмилии в день ее рождения, 29 января. Прекрасная очень любит очень красное.
А шутки в сторону, пошли ей от неизвестного в день рождения или на другой день, если письмо мое не придет в пору, блюдо вареных раков».
И сенаторы, носившие красные мундиры, и вареные раки, и любовь Эмилии Карловны к кому-то «очень красному» – все это явления одного порядка.
Повторяю: письмо написано 26 января! Остались часы до трагической дуэли – картель уже послан.
Через несколько лет А. О. Смирнова-Россет напишет о январско-февральских днях следующего, 1838 года (вряд ли эта зима чем-либо могла отличаться от предыдущей):
«…Эта зима была одной из самых блистательных. Государыня была еще хороша, прекрасные ее руки и плечи были еще пышные и полные, и при свечах на бале, танцуя, она еще затмевала первых красавиц. В Аничковом танцевали каждую неделю в белой гостиной, не приглашалось более ста персон. Государь занимался в особенности баронессой Крюденер, но кокетствовал, как молоденькая бабенка, и радовался соперничеством Бутурлиной и Крюденер…»
Фаворитки менялись. Сестра императрицы Александры Федоровны, мюнхенская красавица баронесса Амалия Крюденер, в очередь с Нелидовой, Бутурлиной и другими – ситуация обычная и неудивительная.
30 января, на следующий день после смерти А. С. Пушкина, императрица посылает записку своей фаворитке С. А. Бобринской.
«Ваша вчерашняя записка! Такая взволнованная, вызванная потребностью поделиться со мной, потому что мы понимаем друг друга, и когда сердце содрогается, мы думаем одна о другой. Этот только что угасший гений, трагический конец истинно русского, однако ж иногда и сатанинского, как Байрон. Эта молодая женщина возле гроба, как ангел смерти, бледная, как мрамор, обвиняющая себя в этой кровавой кончине… Бедный Жорж, что он должен был почувствовать, узнав, что его противник испустил последний вздох. После этого ужасный контраст, я должна Вам говорить о танцевальном утре, которое я устраиваю завтра».
Камер-фурьерский журнал сухо фиксирует события дворцовой жизни. 30 января, в тот же вечер, когда писалась записка, Александра Федоровна отправляется смотреть комедию-водевиль «Жена, каких много, или Муж, каких мало». Камер-фурьер помечает, не объясняя причин: «Дамы, приглашенные во дворец, были в траурных платьях». Нет, это не траур по Пушкину, – камер-юнкер это слишком маленький, незначительный чин для двора. «Во время раздевания, – записала императрица 27 января 1837 года, – весть о смерти старого великого герцога Шверинского». А точнее: прусского герцога Мекленбург-Шверинского.
Ничего не менялось, да и не могло измениться в дворцовой жизни. В Аничковом и в Зимнем, в ультрафешенебельных петербургских салонах Сухозанет, Синявиной, Нессельроде, Бобринской, Трубецких продолжались балы…
Посмотрим еще один документ, публикация которого в недавнем прошлом кое-кому показалась досадным недоразумением.
3. ДВА ДНЕВНИКА
В тридцатые годы прошлого столетия эпидемия холеры, прошедшая по многим губерниям России, включая Петербург, сменилась многолетним голодом и недородом. Впрочем, высший свет и тогда не прекращал веселья, это был поистине «пир во время чумы».
В дневнике 1833–1835 годов А. С. Пушкин писал иронически о тревогах общества по поводу введения дамских мундиров, «бархатных, шитых золотом», и это, отмечал он, – «в настоящее время, бедное и бедственное».
«Петербург занят преобразованием в костюмы фрейлин и придворных дам», – записывал сенатор Дивов.
Меньше чем через месяц Пушкин снова отмечает:
«Кочубей и Нессельроде получили по двести тысяч на прокормление своих голодных крестьян. Эти четыреста тысяч останутся в их карманах… В обществе ропщут, а у Нессельроде и Кочубей будут балы (что также есть способ льстить двору)».
В марте 1834 года Пушкин опять возвращается к голоду в стране.
«Много говорят о бале, который должно дать дворянство по случаю совершеннолетия Г. Наследника, К. Долгорукий (обер-шталмейстер и П. Б. предводитель) и г. Шувалов распоряжают этим…
Вероятно, купечество даст также свой бал. Что скажет народ, умирающий от голода?»
20 января 1836 года Жорж Дантес написал Геккерну в Париж: «Ночи танцуешь, утро проводишь в манеже, а после обеда спишь – вот тебе моя жизнь за последние две недели, а мне предстоит вынести ее еще по крайней мере столько же».
Зимой 1836 года особым расположением императора Николая I пользовалась Нелидова.
Приближающаяся к своему сорокалетию императрица Александра Федоровна, она же прусская принцесса, дочь прусского короля Фридриха-Вильгельма III, – Фридерика-Луиза-Шарлотта-Вильгельмина, окруженная двадцатилетними кавалергардами из ультрафешенеблей, предавалась веселью.
Соблюдая осторожность, через доверенное лицо, ближайшую подругу и опытную сводню графиню Софью Александровну Бобринскую, человека умного и хитрого, имеющего широкие родственные связи, племянницу Г. А. Строганова и В. С. Трубецкого, Александра Федоровна приближает к себе некоего Бархата.
Дневники, письма и записки императрицы впервые исследовала Э. Герштейн. Публикация выдержек из дневника Александры Федоровны вызвала в свое время критику.
«Эмма Герштейн, – писал М. Яшин, – потратила много усилий, чтобы посторонний материал, говорящий только о мелких интригах окружения императрицы и не имеющий никакого отношения к Пушкину, возвести в ранг большой значимости при изучении истории дуэли…»
Историку не следует спешить со столь категорическими выводами, заранее отметая все то, что представляется ему неважным. Трагические события разворачивались в определенной нравственной атмосфере.
И дневник Александры Федоровны, дневничок и письма Вяземского написаны в одно и то же время, как бы «из двух углов».
Впервые имя Бархат появляется в записках и дневниках императрицы в 1835 году. Имя Бархата расшифровано Э. Герштейн и подтверждено М. Яшиным – это кавалергард штаб-ротмистр князь Александр Васильевич Трубецкой.
В 1835 году в семье Александра Трубецкого случилась неприятность – его младший брат кавалергард Сергей Трубецкой за шалости (об этом дальше) переведен в Гродненский гусарский полк.
«Бархатные глаза (будем раз навсегда говорить обо всем Бархат, так удобнее) могут рассказать Вам о бале, – писала Александра Федоровна своей подруге и кузине братьев Трубецких С. А. Бобринской, – они словно бы грустили из-за участи брата, но постоянно останавливались на мне и задерживались около двери, у которой я провожала общество, чтобы перехватить мой последний взгляд, который между тем был не для него».
Вероятно, Трубецкой не был великим конспиратором, если императрица легко выделила его заинтересованное внимание.
Думаю, не очень трудно понять зрелую даму, на которую так небезразлично смотрит двадцатитрехлетний красавец.
Александра Федоровна принимает сигнал, начинает вести через свою подругу, родственницу молодого человека, невинную игру в «кошки-мышки», где особо опасная роль «мышки» все же остается у кавалергарда. Не скрывая от подруги приятность происходящего, императрица принимает обличие этакого доброго старшего друга, мамушки, поглядывающей за милым дитятей с целью сохранения его нравственности и чистых манер истинного «ультрафешенебля».
Впрочем, трудно не заметить, что внимание, взгляды Трубецкого ей льстят, как бы подтверждая негаснущую молодость Александры Федоровны, ее женское очарование.
В августе 1836 года признания императрицы становятся более лиричными, а фигура Бархата все еще остается как бы в тумане.
«На днях, – сообщает она Бобринской, – мне принесли Вашу записку в Ораниенбаум, когда я одевалась, и я не знаю почему, мне вдруг показалось, что посыльным был Бархат, но нет, я знаю, что нет!.. Нужно, чтобы когда-нибудь Бархат передал одно из Ваших писем, надеюсь, что он его не испачкает, как записку кн. Барятинской, он Вам рассказал об этом? Он и Геккерн на днях кружили вокруг коттеджа. Я иногда боюсь для него общества этого новорожденного».
Бобринская обязана понимать императрицу с полунамека. «Нужно, чтобы Бархат передал…» – это приказ.
Посыльным к императрице с запиской от Бобринской должен будет прийти Трубецкой, кузен Софьи Александровны.
Помимо указания о Трубецком-Бархате в отрывке из письма возникает и тема отношений его с Дантесом.
«Ультрафешенебль» Александр Трубецкой и «новорожденный» Дантес, человек с сомнительным настоящим, – эта дружба пока не очень желательна, она, по мнению Александры Федоровны, может скомпрометировать князя.
«Я хочу еще раз попросить Вас, – пишет она Бобринской 15 сентября 1836 года, – предупредить Бархата остерегаться безымянного друга, бесцеремонные манеры которого он начинает перенимать. По-моему, у него были хорошие манеры, но он начинает терять этот блеск хорошей семьи, и император это заметит, если он не примет мер и не будет за собой следить в салонах».
Позднее в письме к Николаю Вильгельм Оранский скажет:
«Здесь никто не поймет, что должно значить и какую цель преследовало усыновление Дантеса Геккерном, особенно потому, что Геккерн подтверждает, что они не связаны никакими кровными узами».
Отношения Трубецкого и императрицы, благодаря стараниям Софьи Бобринской, благополучно развивались. Центром событий становится дом… князя Василия Сергеевича Трубецкого, отца Александра и еще десяти взрослых детей. Может, поэтому императрица и зовет его «отцом розы», прекрасного многолепесткового цветка. Василий Сергеевич Трубецкой ко всему еще родной дядя Бобринской.