Текст книги "Сага о Йёсте Берлинге"
Автор книги: Сельма Оттилия Ловиса Лагерлеф
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 27 страниц)
Глава двадцать восьмая
СМЕРТЬ-ИЗБАВИТЕЛЬНИЦА
В середине августа светлой лунной ночью пришла в дом капитана Угглы моя бледная подруга, смерть-избавительница. Но войти сразу в этот гостеприимный дом она не посмела, ведь мало на свете тех, кто любит ее.
У моей бледной подруги отважное сердце. Она любит мчаться по воздуху на раскаленном пушечном ядре. Она кладет себе на шею шипящую гранату и хохочет, когда та разрывается на мелкие осколки. Она кружится в танце призраков на кладбищах и не боится навестить пораженных чумой в больницах, но трепещет, останавливаясь перед порогом честных и справедливых, перед вратами добрых. Ведь она хочет, чтобы ее встречали не плачем, а тихой радостью, ибо она освобождает души от оков бренной плоти и дарует им новую свободную жизнь в бесконечном пространстве.
Смерть прокралась в старую рощу позади дома, где и теперь еще тонкие белоствольные березы тянутся вверх, стремясь отвоевать побольше солнечного света для своей редкой листвы на макушках. В этой роще, которая в ту пору была молодой, густой и тенистой, скрывалась днем моя бледная подруга, а ночью она стояла на опушке, бледная и прозрачная, с поблескивающей в лунном свете косой.
О Эрос! Ты чаще всех богов владел этой рощей. Старики рассказывают, как в старину влюбленные искали здесь приюта. И даже теперь, когда я проезжаю мимо Берги, ропща на крутые горушки и пыльную дорогу, при виде этой рощи с поредевшими белыми стволами досада моя мгновенно исчезает, уступая место светлому воспоминанию о прекрасной юной любви.
Но в ту пору там гостила смерть, и ночные звери видели ее. Обитатели Берги слышали, как каждый вечер лаяла лиса, предвещая ее приход. У самого дома на песчаной дорожке свернулся в кольцо уж. Он не умел говорить, но все понимали, что он – предвестник Великой. А на яблоне против окна капитанши кричала сова. Ибо все в природе трепещет, чувствуя приближение смерти.
Однажды судья из Мункеруда возвращался с женой со званого ужина на пасторском дворе в Бру в два часа ночи, и, проезжая мимо Берги, они увидели на окне в гостиной горящую свечу. Они отчетливо видели и желтое пламя, и белую свечу, горевшую летней ночью.
Веселые барышни из Берги, услыхав об этом, засмеялись и решили, что судье с женой это почудилось, ведь сальные свечи у них кончились еще в марте. Капитан же рассердился и сказал, что в гостиной никто уже давно не ночует. Но капитанша молчала, побледнев: она знала, что белая свеча с ярким пламенем появлялась у них в роду, когда за кем-нибудь из них приходила смерть, смерть-избавительница.
Вскоре после этого погожим августовским днем возвратился с землемерной службы в северных лесах Фердинанд. Он приехал бледный и худой, в легких у него поселилась неизлечимая болезнь, и капитанша с первого взгляда поняла, что ее сыну суждено умереть.
Ее сын, ее добрый сын, никогда не причинявший родителям огорчений, покинет их. Юноше предстоит расстаться со всеми радостями жизни, с прекрасной, горячо любимой невестой, богатыми усадьбами и кузницами, со всем, что должно было ему принадлежать.
И наконец, дождавшись новолуния, моя бледная подруга набралась храбрости и осмелилась подойти к дому. Она думала о том, что голод и нужду здесь встречали с улыбкой. Быть может, и ей они будут рады?
Медленно шла она по песчаной дорожке, бросая черную тень на траву, где в лунном свете искрились росинки. Она не походила на веселую жницу с цветами на шляпе, идущую в обнимку с любимым. Нет, она шла исхудавшая, сгорбленная, спрятав косу в складках плаща, а вокруг нее вились совы и летучие мыши.
В эту ночь капитанша, не смыкавшая глаз, услышала легкий стук в окно; она села в постели и спросила:
– Кто там стучит?
И, как рассказывают старики, она услыхала в ответ:
– Это я, смерть.
Тогда она встала, отворила окно: вокруг кружили летучие мыши и совы, но смерти она так и не увидела.
– Иди сюда, моя подруга и избавительница! – прошептала она. – Отчего же ты так долго не приходила? Я ждала тебя, я звала тебя. Входи же в дом, избавь от страданий моего сына!
Тогда смерть проскользнула в дом, обрадованная, словно несчастный сверженный монарх, которому в глубокой старости вернули корону, словно ребенок, которого позвали играть.
На следующий день капитанша, сидя у постели больного сына, рассказывала ему о блаженстве освобожденных душ и о прекрасной жизни, которая их ожидает.
– Они трудятся, – говорила она, – они творят. О, это истинные художники! Скажи, а кем ты станешь, когда окажешься среди них? Может быть, одним из скульпторов без резца, создающих розы и лилии, одним из создателей вечерней зари. И я, любуясь прекрасной вечерней зарей, буду думать: это сделал мой Фердинанд.
Мой милый мальчик, как много нового тебе предстоит увидеть, как много сделать! Подумай о семенах, которые надо пробудить к жизни весной, о бурях, которые нужно усмирять, о снах, которые нужно посылать людям! Подумай и о долгих полетах в пространстве среди бесчисленных миров.
Вспомни обо мне, мой мальчик, когда будешь созерцать всю эту красоту. Ведь твоя бедная мать ничего не видела, кроме Вермланда.
Но однажды ты предстанешь пред Господом Богом нашим и попросишь Его подарить тебе один из маленьких миров, которые носятся вокруг в бесконечном пространстве, и Он подарит тебе его. Вначале в твоем мире будет лишь холод и мрак, бездонные пропасти и скалы, ни цветов, ни животных. Но ты будешь трудиться на звезде, подаренной тебе Богом. Ты принесешь туда свет, тепло и воздух, сотворишь там растения, соловьев и ясноглазых газелей, велишь водопадам низвергаться в пропасти, воздвигнешь горы и вырастишь на равнинах алые розы. А когда я умру, Фердинанд, и душа моя затрепещет от страха перед дальней дорогой, перед разлукой с родными краями, ты будешь ждать меня за окном в сверкающей золотой колеснице, запряженной райскими птицами, сын мой.
Ты возьмешь мою бедную, мятущуюся душу в свою карету, посадишь рядом с собой, словно королеву. И мы помчимся в бесконечном пространстве мимо светящихся миров, а когда приблизимся к ним и я увижу, как они прекрасны, то спрошу в недоумении: «Почему бы нам не остановиться вот здесь или там?»
Но ты в ответ лишь засмеешься беззвучно, погоняя птичью упряжку. Наконец мы прилетим к самому маленькому и самому прекрасному из миров и остановимся перед золотым замком, и ты введешь меня в обитель вечной радости. Кладовые там ломятся от припасов, а шкафы полны книг. Еловый лес там не стоит стеной, как у нас в Берге, и не заслоняет свет Божий, там из окон можно созерцать бескрайнее море и залитые солнцем поля, тысяча лет будет там как один день.
И Фердинанд умер, очарованный светлыми видениями, улыбаясь навстречу прекрасному будущему.
Моя бледная подруга смерть-избавительница никогда еще не переживала столь сладостных минут. Разумеется, были и те, кто плакал у смертного одра Фердинанда Угглы, но сам умирающий улыбался призраку с косой, присевшему на край его постели, а для его матери предсмертные хрипы звучали сладчайшей музыкой. Она трепетала от страха при мысли о том, что смерть не сумеет завершить свое дело, и когда наступил конец, на глазах ее выступили слезы, но то были слезы радости, они падали на застывшее лицо ее сына.
Никогда еще так не чествовали мою бледную подругу, как на похоронах Фердинанда Угглы. Если бы она осмелилась показаться людям, то непременно явилась бы в берете с перьями и шитой золотом мантии танцующей на кладбищенской дорожке впереди похоронной процессии. Но вместо этого она сидела на каменной ограде, старая, сгорбленная, одинокая, завернувшись в поношенный черный плащ, и смотрела на приближающееся шествие.
О, какие это были удивительные похороны! Стоял погожий солнечный день, по небу плыли легкие светлые облака, длинные ряды снопов украшали поля, в саду пробста белела прозрачная спелая антоновка, а в цветнике звонаря пестрели георгины и гвоздики.
О, что за странная похоронная процессия шествовала по липовой аллее! Перед украшенным цветами гробом шли красивые дети и усыпали дорожку цветами. На провожавших Фердинанда в последний путь не было траурных одежд, ни черных крепов, ни белых; капитанша пожелала, чтобы ее сына, с радостью встретившего смерть, провожала к месту успокоения не мрачная похоронная процессия, а блистательный свадебный кортеж.
Первой за гробом шла Анна Шернхёк, ослепительно прекрасная невеста покойного. На ней было белое муаровое платье со шлейфом, венец и фата. И в этом подвенечном наряде шла она к могиле венчаться с мертвым женихом.
За ней пара за парой выступали нарядные старые дамы и статные мужчины. На дамах сверкали пряжки и броши, молочно-белые жемчужные ожерелья и золотые браслеты. Их длинные локоны увеличивали пышные кружевные тюрбаны, на которых развевались плюмажи, с плеч на пестрые шелковые платья ниспадали шали из тончайшей шелковой пряжи, подаренные им когда-то к свадьбе. Мужчины были тоже в полном великолепии: с пышными жабо, во фраках с высокими воротниками, с золочеными пуговицами, в жилетах из жесткой парчи или богато расшитого бархата. Это было поистине свадебное шествие. Такова была воля капитанши.
Сама она шла следом за Анной Шернхёк под руку с мужем.
Будь у нее золотое парчовое платье, она бы надела его, будь у нее драгоценности и нарядный тюрбан, она бы непременно надела их, чтобы почтить сына в день его праздника. Но у нее было лишь вот это платье из черной тафты и пожелтевшие кружева, видавшие на своем веку немало празднеств, пришлось ей надеть их и на это торжество.
Однако разнаряженные гости, шествуя к могиле под тихий перезвон колоколов, не могли не ронять слез. Эти мужчины и женщины плакали не столько над покойником, сколько над самими собой. Вот только посмотрите, вот идет невеста, вот несут жениха, вот шествуют они сами, празднично разодетые, но есть ли на белом свете хоть один человек, кому не грозит печаль, горе, несчастье и смерть. Они плакали, думая о том, что ничто на земле не может защитить их. Но капитанша не плакала, у нее одной глаза были сухими.
Когда молитвы были прочитаны и могила засыпана, все направились к своим коляскам. Лишь капитанша и Анна Шернхёк остались у могилы, чтобы сказать умершему последнее прости. Капитанша села на могильный холм, а Анна Шернхёк опустилась рядом с ней.
– Знаешь, – обратилась к ней капитанша, – я сказала Богу: «Пусть смерть-избавительница придет и унесет моего сына, которого я люблю больше всех на свете, в обитель вечного покоя, и на глазах моих не увидят иных слез, кроме слез радости. Со свадебной пышностью хочу я проводить его до могилы и пересажу к нему на кладбище розовый куст, что цветет под моим окном, тот, что усыпан красными розами». Так оно и вышло. Моего сына больше нет. Я встретила смерть, как близкую подругу, называла ее ласковыми именами, роняла слезы радости на застывшее лицо сына, а осенью, когда опадет листва, пересажу сюда розовый куст. Но знаешь ли ты, сидящая рядом со мной, почему я молила об этом Бога? – Она посмотрела вопросительно на Анну Шернхёк, но девушка была молчалива и бледна. Быть может, она боролась с собой, пытаясь заглушить внутренний голос, который уже здесь, на могиле, начал шептать ей, что она наконец свободна.
– А ведь это ты во всем виновата, – сказала капитанша.
Девушка сжалась, словно от удара дубинкой. Она не сказала в ответ ни слова.
– Ты, Анна Шернхёк, была прежде гордой и своенравной. Ты играла моим сыном, то приближала его, то отталкивала. Что ему было делать? Покориться, как и многие другие. Быть может, он, как и другие, любил твои деньги не меньше, чем тебя. Но ты снова пришла благословением в наш дом, ты была мягкой и кроткой, сильной и доброй. Ты окружила нас любовью, сделала нас счастливыми, и мы, бедные люди, лежали у твоих ног.
И все же, все же я хотела, чтобы ты не приходила к нам. Тогда бы мне не пришлось молить Бога укоротить жизнь моему сыну. До прошлого Рождества он еще смог бы перенести разлуку с тобой, но после того, как узнал тебя такой, какой ты стала теперь, у него не хватило бы на это сил.
Знай же, Анна Шернхёк, ты сегодня пришла проститься с моим сыном в подвенечном наряде, но, будь мой сын жив, ты никогда не пошла бы с ним в этом наряде в церковь Бру, потому что ты не любила его.
Я видела это. Ты вернулась лишь из сострадания. Ты не любила его. Думаешь, я не знаю, что такое любовь, где она есть, а где ее нет? И тогда я подумала: «Пусть Бог возьмет жизнь моего сына прежде, чем откроются у него глаза».
О, если бы ты полюбила его! Лучше бы ты не приходила к нам, чтобы осчастливить нашу жизнь, раз ты его не любила! Я знаю свой долг. Если бы он не умер, мне бы пришлось сказать ему, что ты не любишь его, что выходишь за него лишь потому, что ты – само милосердие. Мне пришлось бы принудить его дать тебе свободу, и жизнь его была бы разбита. Может, теперь ты поймешь, отчего я просила у Бога смерти для него, чтобы не лишать покоя его сердце. И я радовалась, глядя на его впалые щеки, прислушиваясь к хрипам в его груди из страха, что смерть не успеет завершить своего дела.
Она умолкла в ожидании ответа, но Анна Шернхёк была еще не в силах говорить, она прислушивалась к голосам в глубине своей души.
Тогда капитанша в отчаянье воскликнула:
– О, как счастливы те, кто может оплакивать смерть своих близких, кто может проливать потоки слез. Я же должна стоять с сухими глазами у могилы сына, должна радоваться его смерти. До чего же я несчастна!
Тут Анна Шернхёк крепко прижала руки к груди. Она с содроганием вспомнила ту зимнюю ночь, когда поклялась своей молодой любовью, что станет для этих бедных людей опорой и утешением. Неужто все было напрасно, неужто ее жертва была неугодна Богу? Неужто она обратилась в проклятие?
Но если она пожертвует всем, неужто Бог не пошлет ей своего благословения, не позволит ей принести счастье людям, стать им опорой?
– Что нужно для того, чтобы ты смогла оплакивать сына? – спросила она.
– Нужно, чтобы я не доверяла больше своим старым глазам. Если бы я поверила, что ты любила моего сына, я бы оплакивала его смерть.
Тогда девушка поднялась, глаза ее горели.
Она сорвала с головы фату и положила ее на могилу, сорвала венец и положила его рядом с фатой.
– Видишь, как я люблю его? – воскликнула она. – Я дарю ему свой венец и фату. Я венчаюсь с ним. Никогда не буду принадлежать другому.
Тогда поднялась и капитанша. Она постояла молча, дрожа всем телом, лицо ее исказилось, и вот наконец из глаз ее полились слезы, слезы скорби.
Увидев эти слезы, моя бедная подруга, смерть-избавительница, задрожала. Стало быть, и здесь она нежеланная гостья, и здесь ей не рады!
Она надвинула капюшон на лицо, тихо соскользнула с кладбищенской стены и исчезла в поле за скирдами хлеба.
Глава двадцать девятая
ЗАСУХА
Если неживые предметы могут любить, если земля и вода могут отличать друзей от врагов, мне бы очень хотелось завоевать их любовь; я хотела бы, чтобы зеленый ковер земли не страдал от тяжести моих шагов. Мне хотелось бы, чтобы она простила мне, что из-за меня ее ранят плуг и борона, чтобы она охотно раскрыла объятья и приняла мое остывшее тело. Мне хотелось бы, чтобы волна, чье блестящее зеркало я разбивала веслом, отнеслась бы ко мне так же терпеливо, как мать к шаловливому ребенку, который карабкается к ней на колени и мнет шелк нарядного платья. Я хотела бы стать другом прозрачному воздуху, дрожащему над синими горами, ослепительному солнцу и прекрасным звездам. Ведь мне часто кажется, будто мертвые предметы могут чувствовать и страдать, как живые. Что барьер, разделяющий их, не так уж непроницаем, как думают люди. Разве есть хоть частица материи, не входящая в круговорот жизни? Быть может, дорожная пыль была когда-то шелковистыми волосами или нежными добрыми руками, которые кто-то гладил и ласкал? А может, вода в дорожных колеях струилась некогда кровью, питая чье-то горячее сердце?
Дыхание жизни обитает и в неживых предметах. Что чувствуют они, погруженные в сон без сновидений? Они слышат глас Божий. Но слышат ли они голоса людей?
О люди нынешних времен, разве вы не замечаете этого? Когда раздоры и ненависть бушуют на земле, страдает и неживая природа. Тогда волна становится разъяренной и хищной, как разбойник, а поле скупым, как скряга. Но горе тому, из-за кого леса вздыхают, а горы плачут!
Примечательным был год, когда в Экебю хозяйничали кавалеры. Казалось, смятение людей нарушило также покой неживой природы. Как описать мне то дурное влияние, которое, словно зараза, поползло по всей округе? Неужто кавалеры стали для всех какими-то божествами и весь Вермланд проникся их духом, духом жажды приключений, беспечности и бесшабашности?
Весь мир изумился бы, если поведать обо всем, что творилось в тот год на берегах Лёвена. В ту пору просыпалась старая любовь и загоралась новая. В ту пору вспыхивала старая ненависть и затаенная месть настигала свою жертву. Тогда всех охватывала жажда наслаждений, у всех на уме были лишь танцы и веселье, игры и пирушки. Все, что прежде таилось в душе, выплескивалось наружу.
И эта зараза, будоражившая умы, исходила из Экебю. Сначала она распространялась на заводы и усадьбы и подстрекала людей ко всякого рода авантюрам и худым делам. Нетрудно проследить, что творилось в больших усадьбах, – старые люди помнят об этом до сих пор; однако как проделки кавалеров повлияли на простых людей, нам неизвестно. И все же беспокойный дух времени, без сомнения, шел от деревни к деревне, от хижины к хижине. Скрытый порок становился явным, пустяковая распря между мужем и женой превращалась в непреодолимую пропасть, но надо признать, что великая добродетель и сильная воля тоже проявлялись ярче. Ибо не все, что творилось в это время, было скверным. Однако добрые дела нередко оборачивались бедой, приносили несчастье, как и злые. Так во время сильной бури в густом лесу дерево валится на дерево, падающая сосна увлекает за собой другую, и даже подлесок гибнет под тяжестью этих великанов.
Не сомневайтесь, безумие охватило также и слуг, и крестьян. Сердца людей ожесточились, а ум охватило смятение. Никогда еще не танцевали так весело на перекрестках дорог, никогда так быстро не опорожнялись бочки с пивом, никогда еще не засыпали столько зерна в перегонный котел. Никогда еще не было столько пирушек, никогда еще перебранка не переходила так быстро в поножовщину.
Но не только людей охватило волнение. Оно перекинулось и на все живое. Никогда еще волк и медведь не приносили людям большего вреда, никогда еще уханье филина и лай лисицы не звучал столь ужасающе, никогда еще эти хищники не разбойничали столь дерзко, никогда еще болезни не косили так безжалостно драгоценную скотину.
Тому, кто хочет понять взаимосвязь вещей, нужно покинуть город и поселиться в одинокой хижине на опушке леса. Пусть караулит ночами яму углежогов, пусть проведет светлый летний месяц где-нибудь на берегу длинного озера во время сплава, когда бревна совершают свой медленный путь к Венерну. Тогда он научится подмечать приметы природы и поймет, что все мертвое зависит от живого. Он увидит, что людские тревоги нарушают покой неживого мира. И крестьяне знают это. В беспокойные времена лесовица гасит огонь в угольной яме, русалка разбивает лодку в щепки, водяной насылает болезни, домовой морит голодом корову. Так было и в этот год. Никогда еще весеннее половодье не наносило людям такого урона. От него пострадала не только мельница и кузница в Экебю. Мелкие речушки, которые обычно, набравшись по весне силы, могли по крайности снести пустой сарай, взяли штурмом целые усадьбы и смыли их прочь. Никогда еще грозы не свирепствовали столь жестоко до дня летнего солнцестояния, а после него дождя не стало вовсе. Наступила засуха.
Покуда стояли долгие светлые дни, не выпало ни капли дождя. С середины июня до начала сентября уезд Лёвшё купался в палящих солнечных лучах.
Дождь не желал выпадать, земля не желала родить, ветер не желал дуть. Одно лишь солнце низвергало на землю потоки лучей. О прекрасный солнечный свет, живительный свет, как описать мне твои злодеяния? Солнечный свет подобен любви. Кто не знает, какое зло она способна причинить, но у кого хватит духу не простить ее? Солнечный свет, как и Йёста Берлинг, приносит радость каждому, поэтому люди прощают причиненное им зло.
В других местах засуха после летнего равноденствия не принесла бы столько бед, как в Вермланде. Но сюда весна пришла поздно. Трава едва зазеленела и не успела вырасти. Рожь не получила влаги как раз тогда, когда колосу пора наливаться. Яровые посевы дали лишь маленькие кисточки на тонких стебельках, а ведь в те времена почти весь хлеб пекли из яровой ржи. Поздно посеянная репа вовсе не проросла, и даже картофель не смог вытянуть ни капли влаги из окаменевшей земли.
В такие годы тревога охватывает жителей лесных хижин, и постепенно страх спускается с гор к более спокойным обитателям долин.
– Это перст Божий ищет кого-то, – говорят люди.
И каждый бьет себя в грудь, восклицая:
– Уж не на меня ли гневается мать-природа, неужто на меня? Неужто из-за меня дождь обходит нас стороной? Неужто это в наказание мне земля высыхает и каменеет? Быть может, кроткий солнечный свет льется непрерывными потоками на землю, чтобы сыпать мне на голову раскаленные угли? А быть может, перст Божий указует не на меня, а на кого-нибудь другого?
Сохнут маленькие колоски ржи; картофель не может вытянуть из земли ни капли влаги, скотина с покрасневшими глазами, задыхаясь от жары, теснится у высохших источников, а сердца людей сжимаются от страха перед будущим, и все в округе говорят друг другу, недоумевая:
– Неспроста пришла к нам беда. Кто же навлек на нас гнев Божий?
Был августовский воскресный день. Богослужение в церкви окончилось. Прихожане стайками поплелись домой по нагретым солнцем дорогам. Они идут мимо обожженного солнцем леса, мимо погибшего урожая на полях, где жиденькие снопы ржи собраны в редкие копны. Жечь валежник в этом году было делом легким и выгодным, однако при этом не единожды загорался сухой лес. А то, что пощадил огонь, доконали насекомые. С сосен опала хвоя, и они походили на лиственные деревья поздней осенью; березовая листва висела обглоданная, от нее остались одни прожилки.
Удрученным людям было о чем поговорить. Многие еще помнили недород в 1808-м и 1809 годах и холодную зиму в 1812-м, когда замерзали воробьи. Голод им был знаком, они знали его в лицо. Они умели подмешивать кору в муку и приучать коров есть мох.
Одна женщина придумала печь новый хлеб из брусники с ячменной мукой. Она прихватила его с собой, давала людям пробовать и очень гордилась своим изобретением.
Но у всех в голове свербил один и тот же вопрос, его можно было прочесть у всех в глазах, он был у всех на устах:
– На кого указует перст Божий?
– Кто осмелился прогневать Тебя, строгий судия, кто отказался принести к алтарю твоему молитвы и добрые дела насущного?
Вот кучка людей повернула на запад и, миновав Сундсбрун, уныло побрела по холмам Брубю. Когда люди поравнялись с усадьбой пастора-скряги, один из них остановился, поднял с земли щепку и бросил ее в сторону пасторского дома.
– Сухи, как эта щепка, были твои молитвы Господу Богу нашему, – сказал он.
Идущий рядом с ним тоже остановился, поднял сухую ветку и бросил ее туда, куда упала щепка.
– Вот тебе подарок от прихожан! – воскликнул он.
Третий последовал их примеру.
– Наш пастор и сам не лучше засухи. Щепки да солома – вот и все, что он вымолил для нас, – сказал он.
А четвертый добавил:
– Мы возвращаем ему то, что он дал нам.
– А я бросаю ему эту ветку на вечное посрамление. Пусть он увянет и иссохнет, как она, – вторил ему пятый.
– Очерствевшему пастору – черствая еда! – крикнул шестой.
Идущие сзади люди увидели, что они делали, и услыхали их слова. Тут многие нашли ответ на мучивший их вопрос.
– Пусть получает то, что заслужил! Это он навлек на нас засуху! – раздавались крики из толпы.
И каждый останавливался, каждый срамил пастора, каждый бросал в сторону его усадьбы сухую ветку либо палку.
Так на развилке дорог выросла вскоре большая куча веток, щепок, соломы – знак презрения людей к пастору из Брубю. Никто не посмел поднять руку на пастора, никто не посмел сказать ему в глаза худое слово. Отчаявшиеся сердца, кинув сухую ветку на эту кучу, сбрасывали с себя часть тяжкой ноши. Они не стали мстить. Они лишь указали разгневанному Богу на виноватого:
– Если молитвы наши не дошли до Тебя, это его вина. Смилуйся над нами, Боже правый, накажи его одного! Мы заклеймили его позорным клеймом. Не хотим быть с ним заодно.
Сразу же у людей вошло в привычку: каждый, кто проходил мимо пасторской усадьбы, бросал сухую ветку в эту кучу – знак позора. «Пусть Господь Бог и люди видят это! – думал каждый прохожий. – Я тоже презираю того, кто навлек на нас гнев Господен».
Старый скряга сразу же заметил кучу веток на обочине. Он велел убрать ее. Говорили, что он топил ими свою плиту. На другой день на том же самом месте выросла новая куча, но как только и эту убрали, люди накидали новую.
Лежа в куче, сухие ветки говорили:
– Стыд и позор, стыд и позор пастору из Брубю!
Стояли знойные, сухие дни. Тяжелый от дыма, пропитанный гарью воздух висел над округой, давил на людей и без этого доведенных до отчаянья. Мысли путались в воспаленных мозгах. Пастор из Брубю сделался для всех злым духом засухи. Крестьянам казалось, что старый скряга сторожит источники небесных вод.
Пастору из Брубю вскоре стало ясно, что о нем думают люди. Он понял, что они считают его виновником всех бед. Это на него прогневался Господь и иссушил землю. Так моряки, терпящие бедствие в бурном море, бросают жребий. На этот раз за борт должны были швырнуть пастора. Вначале он смеялся над ними и над их сухими ветками, но вот прошла целая неделя, и ему стало не до смеха. О, какое ребячество! Разве могут эти сухие ветки причинить ему вред? Он понял, что накопившаяся за год ненависть ищет выхода. Что тут поделать! Он не был избалован любовью.
От этого сердце его не смягчилось. После посещения знатной старой фрёкен ему хотелось стать лучше. Но теперь это было невозможно. Никто не мог силой заставить его исправиться.
Однако видеть эту кучу веток и палок постепенно стало ему невыносимо. Он, не переставая, думал о ней и сам начал верить в то, во что верили остальные. Растущая куча сухих веток была ему страшным обвинением. Он не сводил глаз с этой кучи, каждый день подсчитывал, сколько на ней появилось новых веток. Мысль о ней донимала его все сильней, подавляла все другие мысли. Эта куча окончательно извела его.
С каждым днем он убеждался все больше, что люди правы. Он одряхлел и состарился за несколько недель. Его мучили невыносимые угрызения совести, тело начала сводить судорога. Казалось, всему виной была эта куча.
Перестань она расти, и угрызения совести тут же умолкнут, и бремя старости полегчает.
Под конец он стал караулить эту кучу целыми днями. Но люди были немилосердны, по ночам они кидали на нее все новые ветки.
* * *
Однажды мимо пасторской усадьбы проезжал Йёста Берлинг. Он увидел сидящего у дороги пастора. Состарившийся и одряхлевший, пастор раскладывал сухие ветки, играл ими, будто впал в детство. Его жалкий вид глубоко поразил Йёсту.
– Чем это вы заняты, господин пастор? – спросил он, спрыгнув с повозки.
– Да так, ничем особенным, сижу себе и собираю щепки.
– Шли бы вы лучше домой, чем сидеть здесь в пыли.
– Да нет, мне надобно сидеть здесь.
Йёста Берлинг сел рядом с ним.
– Видно, нелегко быть пастором, – сказал он, помолчав.
– Здесь еще ничего, здесь есть люди, – отвечал пастор. – А каково там, на севере!
Йёста хорошо понимал, что хотел сказать пастор.
Ему были знакомы приходы северного Вермланда, где порой даже нет жилья для пастора, где в обширных бедняцких лесных приходах финны живут в курных избах, где на целую милю не встретишь и двух человек, где на весь приход священник – единственный просвещенный человек. Пастор из Брубю прослужил в одном из таких приходов более двадцати лет.
– Да, туда нас засылают в молодые годы, – говорит Йёста. – Жизнь там невыносима. И человек опускается. Многие загубили там свою жизнь.
– Вы правы, – соглашается пастор. – Одиночество губит человека.
– Молодой пастор приезжает порой туда, полный надежд и радужных мыслей, горит желанием все исправить, увещевает людей, уверенный, что сумеет наставить их на путь истинный.
– Да, ваша правда.
– Но вскоре он замечает, что его слова не помогают. Воспринять их мешает бедность. Бедность не дает людям исправиться.
– Бедность, – повторяет пастор, – она-то и погубила мою жизнь.
– Приехавший туда молодой пастор, – продолжает Йёста, – беден, как и его прихожане. Он говорит пьянице: «Перестань пить!»
– А пьяница отвечает, – подхватил старый пастор, – «Тогда дай мне то, что лучше вина! Вино – это шуба зимой и прохлада летом. Вино – это теплый дом и мягкая постель. Дай мне все это, и я перестану пить!»
– А вот, – вставляет Йёста, – пастор говорит вору: «Не укради», злому: «Не бей жену», а суеверному: «Веруй в Бога, а не в дьявола и троллей». Тогда вор отвечает: «Дай мне хлеба!», а злой говорит: «Сделай нас богатыми, мы и перестанем ссориться!», а суеверный: «Так научи меня уму-разуму!» А кто может помочь им без денег?
– Истинная правда! Каждое ваше слово истинная правда! – восклицает старик. – В Бога они верят, но еще больше в дьявола, а больше всего в горных троллей я домового на гумне. Все зерно они переводят на водку, я нужде нет конца. Почти во всех серых домишках царит нищета. Скрытая печаль делает женщин сварливыми. Тяжкая жизнь заставляет мужчин пьянствовать. Поля и скот заброшены. Они боятся господина и насмехаются над пастором. Что можно с ними поделать? Они не понимали того, что я говорил им, стоя на кафедре. Они не верили тому, чему я хотел научить их. И не было никого, кто бы мог дать совет, подбодрить меня!
– Есть такие, кто выдержал, – говорит Йёста. – Бог был столь милостив к ним, что они вернулись несломленными. У них хватило сил выдержать одиночество, нищету, безнадежность. Они принесли малую толику добра, как сумели, и не отчаялись. Такие люди были всегда, и теперь они есть. Я почитаю их героями. Я буду преклоняться перед ними, пока живу. Сам я не смог этого выдержать.
– Я тоже не смог, – вторит ему пастор.
– Пастор, живущий там, – задумчиво продолжает Йёста, – решает, что ему нужно стать богатым, безмерно богатым. Бедному человеку зла не одолеть. И он начинает копить.
– Если он не станет копить, то запьет, – объясняет пастор, – слишком много горя он видит вокруг.