Текст книги "Неучтенный фактор"
Автор книги: Сардана Ордахова
Жанры:
Крутой детектив
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]
Он отдалялся от нее все больше. Мать чувствовала это. И наконец настал день, когда он подумал о ней с раздражением. Мама не обиделась. Она хотела только одного: чтобы Нанечка спасся. Она бы с радостью сделала для этого все.
* * *
Пятое число каждого месяца, независимо от дня недели, был явочным днем для докторов. Они встречались ровно в 17.00 в старой квартире недалеко от книжного магазина на Арбате. Все их знакомые, коллеги были в курсе, что они много времени проводят в этом магазине и возле него. Выглядело действительно так, как будто они увлекались редкими в Союзе изданиями, ведь они на самом деле постоянно покупали с рук, продавали и перепродавали разные дефицитные книги. Через их руки зачастую проходили огромные деньги, не обходилось без проблем с милицией, которой и в голову не могло прийти, кем на самом деле являются пойманные ими за шкирку неумеренные любители Солженицына или, прости Господи, западного глянцевого журнала с похабным содержанием. Это была преотличная маскировка для докторов, которые как нельзя лучше вписывались в этот полулегальный, полукриминальный, но очень интеллигентный мир, и даже имели там хороших знакомых.
В конце лета 1979 года Серп и Молот вызвала доктора Вербицкого в неурочное время. Стояла середина августа, а на больших часах «Заря», расположенных прямо над рабочим местом инженера, отстучало ровно два часа дня. Аккуратный Даниил только что вернулся с обеда на работу. Ему пришлось срочно отпрашиваться – хорошо еще, что ничего не горело. Он очень не любил нарушения размеренного, годами заведенного порядка – встречи только по пятым числам, в пять часов. Нарушения случались крайне редко, всего один-два раза на его памяти. Нырнув в четвертый от центральной проходной завода переулок, он тормознул первую попавшуюся машину и на всех парах помчался по направлению к Арбату. Там он получил больничный лист на три дня и приказ немедленно лететь в Якутию в составе делегации ЦК партии. Даниила заверили, что такую срочную и важную работу могут доверить только ему. На самом деле он подозревал, что просто подошла его очередь. Ведь остальные его коллеги хотя бы по одному разу работали за пределами Москвы, благо график официальной работы им позволял. Даниила в непривычной обстановке еще не проверяли. Вот и настал его черед. «Не все коту масленица», как любил повторять майор Горяев, ныне пенсионер, безмерно гордившийся успехами своего ученика.
* * *
Студенческие годы запомнились Гане чистым, ничем не запятнанным весельем и… частой головной болью. Почти все студенты жили исключительно на стипендию, лишь изредка перебиваясь посылками из дома. Сейчас в это невозможно поверить, но днем серый хлеб, нарезанный горкой, стоял в столовой бесплатно. «У нас никто не умирает от голода». Можно было нацедить кипяток в алюминиевые кружки и пообедать, не заплатив ни копейки. Так и спасались, если успевали туда забежать. Везло ребятам, родные которых жили сравнительно недалеко от столицы. Аккуратно зашитые в холщовые мешочки посылки с провизией они получали чаще остальных. Почти позабытое ощущение голода вернулось к Гане. Вечерами голод так сильно истязал желудок, а главное, сознание новоиспеченного бедного студента, что ему пришлось научиться расслабляться. Пример ему подал один из соседей по комнате, китаец из Вилюйска по фамилии Лю. Он вообще не получал никаких посылок, и при этом утверждал, что стоит ему просто представить себе, что не хочет есть, так голод у него и вправду пропадал. Ганя на удивление быстро научился этому странному методу борьбы с неудобствами физического мира. Он действительно уже почти не обращал внимания на противное сосущее чувство, вот только в первый и второй дни голодания у него обычно очень сильно болела голова. На третий день, после очередного стакана холодной кипяченой воды, его начинало сильно тошнить, и из желудка обильно исходила противная на вкус желтая жидкость; зато после оставалось только чувство удивительной легкости во всем теле. И без того прежде не толстый, он превратился в подобие спички; казалось, они с Сережей Лю вот-вот исчезнут совсем из числа обитателей этой планеты.
Но было весело. Стипендия легко тратилась на неделю сытных обедов в студенческой столовой, билеты в театр, цветы девушкам и, чего греха таить, вечеринки, то есть попойки. Не то чтобы это происходило часто, но все-таки праздники и дни рождения они отмечали, причем часто почти с аристократическим размахом – в том смысле, что сами устроители жили постоянно в долг… Только в Туймаде, называемой Великой, Ганя в полной мере прочувствовал, как огромна его родина – Якутия, Саха Сирэ, как она богата, разнообразна и в то же время едина. Смеясь над неистребимым северным акцентом колымчан и неподражаемой скороговоркой жителей центральных улусов, он неожиданно заметил, что его степенная, идеальная, на его взгляд, якутская речь, сама часто становится объектом насмешек. Глядя на соседей по комнате, Ганя каждый раз удивлялся, что все эти очень разные люди – саха, невольно восхищаясь в глубине души тем, что всепроникающий, победный дух этого народа не ограничился группой из нескольких западных улусов, в чем он до сего времени был почему-то глубоко убежден, следуя дурному примеру всех уроженцев тех мест.
Считалось, что раз человеку так повезло, что ему разрешили учиться в высшем учебном заведении, он должен стараться изо всех сил. Они и старались. Помогали друг другу чем могли. Но Ганя так и не смог ни с кем близко сойтись. Конечно, приятелей хватало, но вот такого друга, с которым он мог бы разделить все свои радости и горести, так и не появилось. Как началось, так и продолжилось в его жизни. Его ведь всегда считали немного странным. Иногда – правда, очень редко – он вспоминал Колю, неизменного товарища своих детских игр по Мастаху, доброго и тихого мальчика с очень бледным лицом и прозрачными ушами, который умер от голода за несколько дней до Победы. Невыразимая горечь поднималась в его сердце при этом тяжелом воспоминании, и он всегда гнал прочь кошмарные видения своего раннего детства. Ганя просто ненавидел Мастах и почти все воспоминания, с ним связанные. Если бы Коля не умер так рано… Коля всегда уступал ему в споре, Коля часто восхищался его сообразительностью и цепкой памятью, Коля, не стесняясь, первый приходил мириться после, казалось бы, смертельных ссор, а ведь жители тех мест от рождения горды, очень горды… Если, конечно, он не был болен, а болел он часто… И тогда Ганя отправлялся коротать свои бесконечные, тупые, унылые дни к соседке, старушке Агафье, которая очень его любила и стремилась украсить его одиночество. Ее он почти не вспоминал в студенческие годы, зато Коля нередко снился. Во сне он выглядел очень спокойным, печать усталости на детском личике – неизменная спутница недоедания – сменилась выражением радости. А Ганя просыпался среди ночи грустный, благодарил судьбу за редкостное везение, и стирал, стирал из памяти огрызки своего чертова детства, пока наконец не преуспел в этом занятии… Во всяком случае, он добился того, что Степка Пахомов, чьим подшефным он являлся в ючюгяйском интернате – настоящем земном раю – стал приходить ему на ум гораздо чаще. Это были легкие, приятные воспоминания. Даже запои дяди вспоминались теперь чуть ли не с радостью.
В Туймаде Ганя наконец понял, что значит истинная свобода. Чувствовалось дыхание больших открытых просторов. Он никому ничего не был должен. И ни от кого ничего не ждал. Он даже не был обязан общаться со своими однокурсниками. И его не могли за это осудить, поколотить, объявить бойкот, как это случалось в интернате или в школе. Здесь не было всевидящего ока вечно раздраженной тети Зои и сестер-шпионок, которых надо было еще и кормить. У Гани вошло в привычку после лекций некоторое время фланировать в одиночестве по улицам города, которые казались ему в те годы прекрасными. Иногда он бродил в компании Сережи Лю. Тогда они, дружно проигнорировав послеобеденные самостоятельные занятия в библиотеке, пропускали где-нибудь по стаканчику портвейна на собранную по всем карманам мелочь, пытались знакомиться с девушками, и вообще, веселились от души. Сын объякутившихся эмигрантов, Сережа Лю, на зависть Гане, одинаково хорошо говорил на двух языках, якутском и русском; правда, совсем не знал родного.
Только Создателю ведомо, с каким трудом Ганя, ломая всю свою психику и весь свой речевой аппарат, учился разговаривать по-русски. Это было для него невероятно трудно – главным образом потому, что этот язык никак не соответствовал его духу, и явно проигрывал родному, с его меткими сравнениями, пышными метафорами, чисто по-восточному цветистыми оборотами, долгими вступлениями и туманными иносказаниями. Разумеется, русский казался ему слишком примитивным, грубым и абсолютно не звучным. По правде говоря, Гавриил Гаврильевич так и не научился достаточно хорошо разговаривать на этом языке. Он до сих пор начинал нервничать, когда по долгу службы, как вот сейчас, был вынужден долго на нем общаться. И только существование покойного Александра Сергеевича Пушкина в какой-то мере примирило его и с языком, и с ныне здравствующими и не всегда гениальными его носителями.
«Какой якут не любит Пушкина!», – восклицал, бывало, Сережа Лю, пытаясь закадрить очередную красотку при помощи очередных цитат из классика. В таких случаях Ганя обычно только глупо улыбался и кивал головой. Он был согласен с товарищем, просто ему трудно давалось одновременное восхищение и стихами, и красоткой. Красотки иногда соглашались пойти с ними в парк кататься на аттракционах… Как все происходило невинно и мило! Не беда, что девушки были городские, ухоженные и капризные, а они – только вчера из бог весть какого захолустья, в одинаковых синих толстовках со здоровенными заплатами на рукавах, и это была самая лучшая их одежда; плохо обутые, вечно голодные… Но зато веселые, полные надежд и постриженные по последней моде сезона под «полубокс»!
У Сережи Лю не было друзей, а он в них и не нуждался. Не то чтобы он был особенно скрытен, как-то неприятен, скуп или высокомерен. Вроде парень как парень. Ганя впоследствии размышлял над загадкой его характера. И единственное, что пришло ему на ум – Сергей не нуждался ни в чьем обществе, потому что жил напряженной внутренней жизнью. Внешние проявления этой жизни были ему не очень интересны, хотя он и не отказывался от них явным образом. Он ни с кем не соперничал, но никого и не поддерживал, ни с кем не дружил, ни в какие общества, столь популярные в те далекие наивные времена, не вступал. Просто жил, как живется. От своих родителей он унаследовал просто фантастические выдержку и спокойствие. И ни Гане, никому из сокурсников не суждено было узнать, через какой ад пришлось пройти этим людям, покинувшим свою родину; более того, они никогда не услышали даже намеков на причины, побудившие их совершить такой отчаянный поступок. Впрочем, справедливости ради надо заметить, что этим никто особенно и не интересовался. Каждый, верный установившимся в этом стылом краю нехорошим традициям, свято хранил драгоценные скелеты в темных тяжелых шкафах, тщательно следя за тем, чтобы они, не приведи Диалектика, не испортились. Между тем, чувство собственного достоинства, прочно сросшееся с образом Сергея, невольно внушало уважение. Но не внушало мысли добавить лишних граммов симпатий к его личности. Люди на самом деле не очень любят тех, кто сильнее их. Они готовы слепо восхищаться, преклоняясь перед каждым их жестом, но при удобном случае готовы растоптать. Можно сказать, что парни, соседи по комнате, Сережу просто терпели.
Письма из дома Ганя получал очень редко. При всем богатстве спектра противоречивых чувств, охватывающих его при слове «дом», письма от тети и сестер он всегда прочитывал с удовольствием.
Ганя навсегда запомнил тот день, когда, будучи уже третьекурсником, он получил конверт, надписанный незнакомым почерком. Вернее, сначала он и не заметил, что почерк незнакомый – просто крупные буквы, выведенные женской рукой… Он вернулся с лекций чуть раньше остальных, обнаружил внизу на вахте конверт, адресованный себе, схватил его, радостный, быстро поднялся на второй этаж и рывком распахнул дверь в свою комнату. На кровати возле окна лежал Сережа Лю и читал книгу. Он вздрогнул, поднял голову, затем заметил конверт в его руках и улыбнулся.
– А, я видел письмо. Хотел забрать, чтобы заставить тебя танцевать, потом…
– Что потом? – задиристо спросил Ганя, любуясь своим отражением в оконном стекле, слегка подпрыгивая и вставая в боксерскую позу.
– А потоо-ом, – Сережа зевнул. – А потом мне стало лень.
– Молодец! – воскликнул Ганя, сделал стойку на руках и прошелся между тумбочками. Так, на руках, он добрался до своей кровати, подумал, в какую сторону упасть, затем кое-как принял нормальное положение и сел.
– А еще говорит, что у него там нет девушки, – фыркнул Сережа, наблюдая за его выкрутасами.
– Ну, может, и есть, – хвастливо подтвердил Ганя, вскрывая конверт.
Сережа снова углубился в чтение. Ганя развернул письмо и… перед глазами у него все поплыло. Он еще раз взглянул на конверт. Конечно, это не почерк его сестры Куоска Нади или тети Зои… Просто очень похож. Пробежав письмо, которое, как выяснилось, написала соседка Матрена, Ганя очень долго сидел, застыв на кровати в той позе, в которой оно его настигло. Во всяком случае, когда он наконец заметил на себе взгляд Сережи Лю, у него сложилось впечатление, что тот наблюдал за ним довольно продолжительное время.
– Хочешь спросить, что случилось? – спросил Ганя со сдавленным смешком. – Незачем. Совсем незачем.
Он спрятал письмо в нагрудный карман рубашки и вышел из комнаты. Этого не может быть. Так не бывает. Это неправда. Ганя быстро шел по улицам города, ничего не видя перед собой, с полным ощущением, что его крепко стукнули по затылку. Время от времени он мотал ноющей головой и оглушенно улыбался. Когда на его пути попадались ларечки с разливным красным вином, он механически начинал шарить по карманам в поисках мелочи, что-то оттуда выуживал и покорно клал перед неизменно жалостливой толстой русской тетей, механически же глотал содержимое стакана, предложенного в обмен на звонкие монетки, и шел все дальше и дальше, на все больше и больше деревенеющих ногах.
Он пытался анализировать свое поведение за последние два с половиной года, находил в нем много предосудительного, главным образом то, что он, дожив до третьего курса, так ни разу не выбрался на каникулы в родные места. Очень слабым оправданием звучало, что никто из немногих родственников особенно не настаивал на его приезде, не говоря о предложении материальной помощи в этом дорогостоящем предприятии. После первого курса он действительно очень хотел поехать навестить родных, но денег не было, и никто ему не мог помочь. Он остался на все лето в душной, пыльной Туймаде, и добрые люди из деканата нашли ему работу на многочисленных стройках города, так как в длинные летние каникулы выселяли из студенческого общежития. А там предоставляли бесплатную крышу над головой, одноразовое питание, к тому же по окончании работ неплохо платили. Осенью он купил себе дорогущее драповое пальто и даже умудрился послать немного денег тете Зое. После второго курса, прошлым летом, он уже и не особенно рвался в родные места – слишком далеко, да и что там делать? Пол-лета съела практика в ближнем улусе, на остальные пол-лета он устроился на работу в приемную комиссию университета, а там уже и на картошку пора…
Письмо, полученное им, было очень коротким, и сообщало, что на прошлой неделе состоялись похороны Веры, старшей дочери тети Зои, что остальные чувствуют себя более-менее нормально, и что она, Матрена, живет хорошо, только вот иногда сильно мучает кашель, особенно после того, как прошлой осенью потеряла сына (!), его звали Васенька, ему было два годика… При прочтении этих строк Ганя почувствовал сильный толчок в груди, и все его существо пронзила внезапная догадка, перешедшая в непоколебимую уверенность. Зная образ жизни Матрены, никто не посмел бы утверждать что-либо наверняка, но Ганя был уверен в своем отцовстве так же твердо, как в том, что он сам вырос без отца. Все косвенные доказательства имелись налицо. Ее внезапные настойчивые попытки заговорить с ним, затем столь же внезапное отчуждение, так что ему, в конце концов, надоело за ней гоняться. И родственники, тетя Зоя и сестра Надя, которые упорно избегали в своих письмах любое упоминание о делах соседки, что вообще-то выглядело довольно подозрительно. А он, дурак, был им в глубине души благодарен, так как хотел, чтобы они, да и весь поселок, как можно реже вспоминали о подвигах его юности. По сути, оказывается, все от нее отвернулись, ожидая, что само как-нибудь образуется. Вот и образовалось. Конечно, вряд ли Ганя женился бы на Матрене, но сына он должен был увидеть живым… Должен. Живым. И Веру застать живой. Помочь словом. Присутствием. Ганя в ту ночь много плакал.
Вернулся он только под утро, ненавидя целый свет. Не раздеваясь, грохнулся на кровать и тяжело забылся. Разумеется, о лекциях не могло быть и речи. Он как будто издалека, из совсем другого мира, слышал, как брезгливо отзывались о его внешнем виде соседи по комнате, от природы не переносившие никаких резких запахов (впрочем, как и он сам, когда пребывал в обычном состоянии). Они возмущались его поведением и даже, кажется, вечером хотели организовать комсомольское собрание. Только Лю не участвовал в этом коллективном вербальном линчевании, что, впрочем, было неудивительно, так как он никогда ни в чем не участвовал. Ганя понимал чувства своих товарищей, но ничем не мог им помочь. Он просто валялся, как тряпка, и не знал, спит он или нет, жив он еще или уже нет. Он оглох от звуков биения собственного сердца. Значит, все-таки жив?
В один миг он обрел и потерял сына, а также услышал горькую весть о том, что его старшая двоюродная сестра Вера была насмерть забита мужем в пьяном запале, а его уважаемый зять, тракторист Уйбаан, сидит в тюрьме.
Он очнулся только к обеду, с дикой головной болью, и сквозь полусомкнутые ресницы увидел опять читающего Сережу Лю. «Прогуливает, что ли?» – вяло подумал он и слабо пошевелился. Сережа внимательно посмотрел на него и произнес:
– Жив?
– Нет, – сказал Ганя и попытался улыбнуться.
Сережа встал, налил из чайника холодной воды в граненый стакан, некогда украденный из студенческой столовой, и протянул Гане. Расплескивая живительную влагу, Ганя жадно припал к стакану. Никогда в жизни ему не хотелось пить сильнее. Он попытался сесть, но это ему не удалось.
– Да ты лежи, лежи, – спокойно сказал Сережа и вернулся на свое место. Затем произнес с какой-то неопределенной улыбкой, и голос его звучал при этом печально:
– Мой папа всегда говорил: «Достойный муж ест и пьет медленно».
Гане в тот момент было наплевать, что именно говорил по этому поводу старый Лю, но впоследствии он часто вспоминал эти слова. Они проникли в его воспаленный мозг сквозь обнаженные на тот момент нервы и прочно засели там на всю жизнь. Ганя лежал, у него дико кружилась голова и переворачивались внутренности. Было такое ощущение, будто он собирал себя по кусочкам. Когда он наконец осмелился оглядеть себя, его едва не вырвало от отвращения. Брюки и ботинки в грязи, на куртке – засохшие следы блевотины, все руки в глубоких ссадинах, синяках и кровоточащих порезах. Он потрогал лицо, пошевелил ногами. Вроде нигде не болит. Но смрад действительно стоял жестокий.
– У тебя дети есть? – спросил он внезапно Сергея. И обрадовался, что с перепою, оказывается, можно болтать что угодно.
– Что-о-о? – удивился тот. – Да вроде нет. Нет еще. Еще не женился.
– А у меня был сын. Я не был женат, но у меня был сын. Он умер. И сестра двоюродная умерла. Не говоря о матери и отце, которые тоже умерли, правда, давно. В общем, все умерли, и никто не счастлив. Кстати, дядя тоже умер, он пил много. Наверное, им кажется, что так лучше… Друг Коля тоже умер, от голода. Кто там еще у меня умер? Мне впору открывать похоронную контору… Ах да, в шесть лет я хоронил бабушку Агафью. Почти один. Вот.
Сережа слушал его, не перебивая. Потом покопался в тумбочке и кинул сверток таблеток.
– На, аспирин. Помогает.
– Это не человек, а чудовище! – с вполне искренним изумлением простонал Ганя. – Он думает, от смерти спасает аспирин!
– Но ты-то жив, – непривычно жестко бросил Сергей. – Кстати, ребята сказали, если ты к их приходу не приведешь себя в нормальное состояние, они будут ставить вопрос о твоем поведении на…
– …на комсомольском собрании, я слышал. А пошли они…
Сережа пожал плечами. Помолчали.
– А тебя за твои прогулы не будут обсуждать? – спросил Ганя.
– Наверное, но мне уже все равно, – сказал Сергей.
– Как это? – удивился Ганя.
– Наверное, тебе вообще не следует со мной разговаривать. – Сережа отложил книгу и посмотрел на него. – Да, ты же еще не знаешь. Вчера меня с первой лекции вызвали на собеседование в одну организацию. Там я узнал, что мои родители арестованы как враги народа и шпионы. Теперь меня наверняка исключат из университета. Меня и в деканат уже вызывали… Говорят, некоторые преподаватели заступились за меня, но я уверен, что напрасно. Зря они это делают…
– Ничего себе, – присвистнул Ганя. Он был подавлен и удручен. И испуган. Невольно он начал припоминать, что и как он говорил при Лю, как себя с ним держал. То ли от сильного похмелья, то ли от сильного страха, Ганю бросило в холодный пот и затряс мелкий озноб. Одновременно каким-то странным образом ему стало легче. Может быть, от сознания того, что кому-то может быть гораздо хуже, чем ему. При этом он пытался понять, как Сергей мог оставаться таким спокойным в сложившихся трагических обстоятельствах. Попасть в застенки спецслужб… да это же в тысячу раз хуже, чем просто умереть… Ганя закрыл глаза и вся невозможная, нелепая тяжесть бытия навалилась на него. Он чувствовал себя так, как будто по его грудной клетке и ребрам прошелся огромный трактор. Было больно, тоскливо и при этом отчего-то стыдно. Лежа на спине с закрытыми глазами, он медленно и внятно произнес:
– Я ничего не слышал, что ты сказал. И ты тоже ничего не слышал, что я сказал… Знаешь, у меня не все так безнадежно, как у тебя. Я еще смогу встать…
– А мы и не падали, – вздохнул Сергей.
На том они и закончили общение. Ганя, охая, выполз из кровати и, переодевшись, поплелся мыться.
Сергея Лю через неделю действительно исключили. Как-то по-тихому, вроде бы по состоянию здоровья, потому что не было большей нелепости, чем уличить этого неглупого и старательного парня в неуспеваемости. Никаких иных формальных поводов к его изгнанию из альма матер не существовало, да и этот был фальшивый, но кого это удивляло? Между прочим, чудесным образом не пострадали преподаватели, посмевшие заступиться за опального студента (хотя наверняка все они заработали жирные минусы в своих личных делах, которые вели сотрудники могущественных органов). Правда, порядком струхнули трое студентов. Это были ничем не примечательные ребята, и что-то хорошее о них можно было сказать только на ежегодных комсомольских аттестациях, и только про их «правильную жизненную позицию». Они учились средненько, не были ни злыми, ни добрыми, ни веселыми, ни скучными – вообще никакими. Разве что пугали всех вокруг своей необычайной преданностью партии и правительству. Непонятно каким образом их заподозрили в особо тесных связях с сыном репрессированных, и затаскали на беседы в контору, и доныне расположенную на улице Дзержинского… Наверное, это была последняя шутка Сережи Лю, его задумчивая улыбка напоследок… Ганя еще больше налег на учебу и начал потихоньку откладывать со стипендии – на дорогу. Успешно завершив третий курс, он наконец-то отправился на каникулы в родные места…
* * *
Вальяжные «старцы» из ЦК только покосились на попутчика, навязанного им в последний момент. Они прекрасно понимали, кто, как говорится, есть кто. Но Даниила раньше не видели, потому слегка опасались. Хотя быстро примирились с существованием этого невзрачного человечка с внешностью инженера и пригласили пить водку с осетриной.
Где-то через час Даниил, сославшись на усталость (а он действительно устал за сегодняшний день), отошел в уютный уголочек возле запасного выхода, укрылся своей легкой курточкой и закрыл глаза. Он хотел собрать разбегающиеся мысли, подготовиться к предстоящей работе как следует. Когда он начал тщательно вспоминать детали задания и обдумывать, как бы побыстрее и почище со всем этим разделаться, на него напала неожиданная дремота. Ровно гудел мотор самолета, через три-четыре ряда вольготно расположились его сановные попутчики и солидно разговаривали между собой ни о чем. Он хотел было помотать головой и попросить у кого-нибудь кофе, но не смог. Гораздо приятнее было вот так развалиться и пребывать в состоянии блаженного полунебытия. «Странно, неужели две рюмочки водки стали на меня так действовать, – досадливо поморщился он. – Старею, что ли»… И тогда он увидел мать. Она проходила по салону самолета со стороны кабины пилотов, сгорбившись, шаркая полусогнутыми ногами и слегка удивленно оглядываясь по сторонам. Даниил невольно улыбнулся, представив ее стюардессой. В неизменном белом платочке и в своем бордовом, самом нарядном платье со скромными оборками, которое она очень любила. И в плоских, стоптанных старушечьих сапожках из грубой кожи, без молнии, верно служивших ей почти все времена года, исключая только самое холодное. На два зимних, самых морозных месяца она так же прочно пересаживалась на валенки. Палящий летний зной этим сапожкам был, как всегда, нипочем, Даниил их хорошо помнил. «Сколько же им лет, наверное, четверть века уже», – с грустью подумал он. Украдкой наблюдая за матерью, Даниил неожиданно почувствовал прилив умиления. «Мама…», – тихо позвал он. Она заметила его и улыбнулась издали. «Ой, сынок, – сказала она, осторожно усаживаясь на крайнее через проход кресло, в том же ряду, что и он. – Как же тебя угораздило-то?»
– Мама, – кротко сказал Даниил. – Ты опять?
Голубые глаза матери сияли так же ярко, как и в молодости. Большой, тонкий, чуть крючковатый нос торчал вроде бы угрожающе, но все равно как-то смешно и очень по-родному. «От ее внешности мне почти ничего не досталось, – почему-то пожалел Даниил, вдруг посмотрев на нее глазами постороннего человека. – Хорошая порода»… А вслух сказал:
– Почему ты не приходила так долго?
– Ты же ученый у меня… Мать не признаешь… – то ли она шутила, то ли вправду так считала – скорее, и то, и другое. – Я думала с тобой поговорить, но только ты не хотел-то, сорванец этакий! Все ждала – вот выпьет водочки, оттает… поговорим… ан нет… О злыднях все думает. Хорошо, что о годах своих подумал, о старости, вот и мать вспомнилась и пришла к тебе!
Да, конечно, это был один из первых постулатов, который ему вдолбили еще в школе – если «объект» помещен в среду, которую он считает для себя безопасной, слегка расслаблен подходящими средствами (напитки, музыка, еда – все, что угодно), нет ничего проще, чем внушить ему нужную тебе мысль посредством простых и сложных ассоциаций… Глупо было спрашивать. Даниил рассмеялся, мать тоже. И внезапно все встало на свои места.
– Хорошего человека убивать тебя посылают, чистая у него душа, Нанечка, – негромко, но с силой сказала мать. – А грех-то на тебе ляжет…
Помолчали. «Это же моя работа», – хотел было ответить Даниил, но слова застряли где-то глубоко в груди. Вместо этого он заныл, совсем как в детстве:
– Мама, мама, я совсем запутался, уже ничто меня не радует, ничего не хочется… Жизнь проживаю, а кажется, все зря!
– Отогнать надо злыдней от себя, Нанечка!
– Мама, ты не знаешь! – воскликнул Даниил, и тут…
Самолет качнуло. Яркие лампы, освещавшие салон по всей его длине, разом погасли. В тусклом желтом мерцании маленьких круглых лампочек индивидуального освещения, оставшихся гореть над несколькими креслами, ему удалось разглядеть, как со стороны хвоста самолета на них медленно надвигалась… Норма Норвилене. Даниил оцепенел от ужаса. Когда первые страх и недоумение («разве это возможно?») прошли, Даниил обратил внимание на то, как странно она выглядела. Приглядевшись, он задержал дыхание, затем задышал чаще и зажмурился. Обычно Норма одевалась очень скромно, даже мешковато, преимущественно в темные тона. Ноги никогда не открывала, волосы не распускала и косметикой не пользовалась. А сейчас перед ним предстала соблазнительная красотка, сошедшая со страниц заграничного журнала – одного из тех, которые иногда проходили через его руки. Он не сомневался, что это Норма, но все же… Короткая и очень тесная ярко-красная кофточка, скорее открывающая высокую грудь со всей ее анатомией, чем защищавшая от постороннего взора. Смело подведенные глаза, благородный нос, влажные, пухлые губки. Роскошная платина длинных прямых волос, струящихся и переливающихся при каждом движении. И главное – ноги, ноги! Доктор Вербицкий мог бы поклясться на чем угодно, что таких стройных, длинных и красивых ножек он еще никогда ни у кого не встречал. Тонкая ткань кокетливой мини-юбочки, бесстыдно обтягивающей аккуратные бедра, едва могла заслонить собою то место, откуда они начинались. И ему невольно захотелось посмотреть, откуда же они все-таки начинаются…
Когда ошеломление этим неожиданным явлением немного прошло, Даниил оглянулся на мать. Второй его шок заключался в том, что мама тоже видела Норму! И смотрела на нее с неподдельным удивлением и скрытым ужасом. Тем временем…
– Ничего не хочешь, говоришь? – низким томным голосом обратилась Норма к Даниилу, подойдя к нему совсем близко. – Как же так?
Даниил тихо застонал. Он понял, что всегда, всю жизнь хотел эту странную, невозможную женщину, и только ее одну. Еще с самого детства, с того самого дня, когда он, в запале обычной детской ссоры обозвав ее «чухонкой», немедленно отлетел к ближайшей стенке от одного ее спокойного, насмешливого взгляда. За что Норму поставили в угол в красной комнате на целых три часа и лишили ужина – без специального разрешения возбранялось пользоваться подобными приемчиками по отношению к кому бы то ни было. Даниил весь вечер злорадно нарезал круги вокруг нее и осторожно дразнился. Она терпела, терпела и вдруг заплакала… А может быть, еще раньше, даже с самого первого дня пребывания в этом чудном интернате, с 12 лет, когда воспитательница водила его, новенького, по жилому корпусу и знакомила с ребятами. Они постучались в одну из комнат, и когда в ответ на слабое «да» воспитательница толкнула дверь, Даня увидел маленькую светленькую девочку. Она сидела за большим столом в комнате, которая казалась просто огромной, и быстро что-то писала в толстую тетрадку. Две тонкие косички торчали над ее склоненной шейкой. Увидев их, она слезла с высокого стула, подошла прямо к нему и, серьезно глядя в глаза, спросила: «А у тебя мама есть?». Ей было десять лет…