Текст книги "Рождение Венеры"
Автор книги: Сара Дюнан
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 27 страниц)
12
Четырьмя днями позднее изувеченные тела тех мужчины и женщины нашли за пределами городских стен, в оливковой роще вблизи дороги между Флоренцией и деревней Импрунета.
Жара стояла так долго, что люди уже начинали бояться засухи и гибели урожая, и решено было пройти крестным ходом и доставить в город, для молитв и для богослужения, чудотворную статую Пресвятой Девы Импрунетской. Если Господь и осерчал на Флоренцию, то, быть может, он прислушается к заступничеству Пресвятой. Но так как шествие становилось все более многолюдным, по мере приближения к городским воротам вбирая все больше народу, то оно стало веером расходиться по окрестным полям. Так и получилось, что один мальчик очутился у края виноградника и там набрел на окровавленные трупы под лозами. Будь я на месте отца на заседании Совета, я бы, наверное, спросила, что за болван позволил перевезти тела в столь приметное место, – но никто, разумеется, ничего не сказал.
Поскольку преступление произошло за городскими стенами, это как бы не касалось самой Флоренции, и потому на площади Синьории не звучало никаких воззваний и проклятий. И все же весть об убийствах разнеслась повсюду как чума. Убитая женщина была проституткой, а мужчина – ее гостем. Их трупы смердели, раны кишели личинками мух. Брезгливостью наш город никогда не страдал. Если бы ту женщину судили за распутство, то добрая толпа собралась бы поглядеть, как ей отрезают нос. Те же самые люди, наверное, и раньше видели человеческие внутренности, выпущенные во имя справедливости, однако столь кощунственное насилие обожгло души людей, и в них эхом отозвались мрачные пророчества Монаха. Кто же мог сотворить такое? Это было столь гнусное деяние, что проще было истолковать его как возмездие: будто сам дьявол выбрался из ада и принялся рыскать по улицам, чтобы до срока затребовать обреченные ему души.
Дома отец снова собрал нас, чтобы рассказать, как пришли гонцы от французов и ушли с кучей даров и льстивых заверений в невмешательстве – но без гарантий безопасности. Удовольствуются ли они этим? Или у Карла хватит духа вторгнуться в Тоскану? Все, что нам оставалось, – это ждать. А жара все продолжалась. По-видимому, заступничества Богородицы оказалось недостаточно.
Я сидела у себя в комнате. Мое Благовещение было завершено, но мне оно не нравилось. Да, удалось показать смятение Пресвятой Девы, и движение Ангела получилось живым, но их мир оставался монохромным, а у меня пальцы ныли, тоскуя по цвету. Раньше я по возможности занималась домашней алхимией: похищала с кухни яичные желтки (повар безоговорочно верил в мою баснословную любовь к меренгам), которые, если примешать к ним свинцовых белил, давали оттенок близкий к телесному. Черную краску я изготовляла из жженных миндальных скорлупок, растертых с сажей из лампы, где горело льняное масло, а однажды я даже изобрела приемлемый оттенок яри-медянки, налив крепкого уксусу в медные плошки. Но когда обнаружилось, что плошки перепачканы и испорчены, на кухне поднялся переполох, да и качество получившейся краски оказалось скверное. Да и потом – какие сюжеты можно изображать, используя только черный, телесный и зеленый цвет?
Прошла почти неделя с тех пор, как мы виделись с художником в часовне. Рабочие уже начали сооружать леса, чтобы он мог приступить к работе. Я больше не могла ждать. И позвала Эрилу.
После известия о моих месячных она страшно разволновалась за меня. Когда мне выберут мужа, она окажется в доме, где ее госпожа будет госпожой всего дома, а значит, и сама она обретет безграничное влияние. У Эрилы было куда больше вкуса к жизни, чем у многих невольников. Но и жизнь обходилась с ней не так жестоко, как с другими. Были такие дома, где рано или поздно с нею обошлись бы недостойно (по городу ходило немало рабынь с большими животами, которые прислуживали господам не только в столовой, но и в спальне), но мой отец был не из таких хозяев, а Лука, хотя и пытался к ней подступиться, получил от ворот поворот. Томмазо, насколько мне было известно, вообще на Эрилу не заглядывался. Слишком тщеславный, он избегал всего, что не ведет к верной победе.
– А когда я найду художника, что я ему скажу?
– Спроси его, когда мне можно принести их. Он поймет, о чем речь.
– А вы сама-то понимаете? – съязвила она.
– Эрила, ну пожалуйста. Сделай это для меня – всего один раз. Теперь уже не так много времени осталось.
И Эрила, хоть и бросила на меня суровый взгляд, все-таки пошла исполнять поручение, а позже, когда она вернулась и сообщила, что завтра утром он будет в саду, я поблагодарила ее и сказала, что пойду туда сама.
Я поднялась на заре. В воздухе разносился запах свежего хлеба, и у меня в животе заурчало от голода. Сад на нашем заднем дворе был самой большой маминой отрадой. Разбили его недавно, чуть больше десяти лет тому назад, но отец привез туда большие деревья с виллы, так что сад выглядел старым. Там росла раскидистая смоковница, гранатовое дерево, грецкий орех, кусты самшита, перемежавшегося с душистым миртом, а на грядках в изобилии произрастали ароматные травы для кухонных нужд – шалфей, мята, розмарин и базилик. А еще глаз радовали пестрые цветы, сменявшие друг друга по мере того, как сменялись времена года. Моя мать, с ее врожденным вкусом к платоническим усладам, считала, что сады приближают нас к Богу, и всегда превозносила пользу созерцания для растущего ума. Я приходила сюда зарисовывать кустарники и травы – их разнообразия тут хватило бы, чтобы заселить фон для дюжины вариаций Благовещения и Рождества.
Однако у сада имелся и один недостаток. Не ограничившись растениями, мать завела тут и кое-какую живность: голубей с подрезанными крыльями и своих любимых павлинов – двух самцов и трех самок. И лишь для нее одной они приберегали свое почтение, даже приязнь. Они узнавали ее по звуку шагов, а когда она приходила – обычно с мешочком зерна, – самцы бежали ей навстречу. Поев, они важно расходились, распустив для нее хвосты веером. Я терпеть не могла павлинов – и за тщеславие, и за зловредный нрав. В детстве я как-то залюбовалась их опереньем и попыталась погладить одну из птиц, но та так больно клюнула меня, что с тех пор павлиньи клювы преследуют меня в кошмарах. Когда я думала о тех двух трупах в поле или о девушке, чье тело обглодали собаки, я невольно представляла себе, что бы сделали с их глазами клювы павлинов.
Но в то утро они нашли другую добычу. На каменной скамье сидел художник, а рядом с ним лежали кисти и десяток скляночек с красками. Он бросал зерно двум павлинам и внимательно наблюдал, как оба, упрямо сложив хвосты, волочат их за собой, словно веники. Но, завидев меня, один из павлинов испустил раздраженный резкий крик и двинулся в мою сторону, распустив свой веер в угрожающем танце.
– А!.. Не шевелитесь, – воскликнул художник, хватаясь за кисти, и руки его запорхали над склянками; он, несомненно, заранее решил, как смешает краски.
А я окаменела на месте.
– Пожалуйста! – проговорила я в смятении. Мгновенье он переводил взгляд со своей кисти на меня,
потом достал немного зерна из мешочка и вытянул руку вперед, издав при этом горлом какой-то чудной квохчущий звук. Птица наклонилась, как бы благодаря, и важно двинулась к ладони с угощением.
– Не бойтесь их! Они безобидны.
– Это вам так кажется. А у меня до сих пор на руке шрам остался, и он доказывает обратное. – Я постояла, наблюдая за ним. Нужно быть очень смелым человеком, чтобы с руки кормить таких тварей. Из тех, кого я знала, только моей матери и ему это удавалось. – Как это у вас получается? Несправедливо, что Господь наделил вас и пальцами фра Анджелико, и даром святого Франциска.
Он не сводил глаз с птицы.
– В монастыре в мои обязанности входило кормить животных.
– Но не павлинов же, – пробормотала я.
– Нет, не павлинов, – ответил он, по-прежнему разглядывая немыслимое оперенье. – Их я никогда раньше не видел. Только слышал про них.
– А зачем вам их изображать? Не думаю, что святая Екатерина общалась с животными.
– Крылья ангелов, – пояснил он, а маленький свирепый клюв между тем то и дело тыкался в его ладонь. – Для «Успения» на потолке алтаря. Поэтому я хочу видеть их перья.
– В таком случае осторожнее! Как бы ваши ангелы не затмили самого Господа. – Я вдруг сама удивилась тому, как легко идет у нас разговор, словно утреннее солнышко прогнало прочь неловкость, рожденную в сумраке часовни. – А каких птиц вы брали за образец там, у себя на Севере?
– Голубей… гусей и лебедей.
– Ну конечно! Ваш белоснежный Гавриил!
И мне снова вспомнились волнистые крылья на той незаконченной фреске в его комнате. Но теперь-то он ловко обращался с цветом. Я видела это по его рукам. Чего бы я только не отдала за то, чтобы и мои ногти покрылись разноцветной запекшейся коркой! Павлин, доклевав свой корм, чинно пошел прочь, уязвив меня полным невниманием. На меня снова накатил приступ тоски. Художник снова взялся за кисть, и я придвинулась к нему поближе.
– Кто смешивает вам краски?
– Я сам.
– Это трудно?
Он покачал головой, а пальцы все двигались, быстро-быстро.
– Поначалу – пожалуй. А теперь – нет.
Мне до зуда в пальцах захотелось прикоснуться к краскам, так что пришлось сжать кулаки.
– Я могу назвать каждый оттенок на каждой стене Флоренции, и я знаю рецепты десятков этих красок. Но, даже сумей я раздобыть нужные ингредиенты, у меня нет мастерской, где я могла бы смешивать их, и нет возможности располагать собой по своему усмотрению, без чужого надзора. – Я немного помолчала. – Я так устала от туши и пера. Тушь дает только тень жизни, и ото всего, что бы я ею ни изобразила, почему-то веет меланхолией.
На этот раз он оторвался от работы, поглядел на меня, и наши взгляды встретились. И снова, как это уже было в часовне, я почувствовала, что он меня понял. Свернутые в трубочку рисунки жгли мне ладонь. Там было мое «Благовещение» и еще дюжина рисунков, самых лучших и дерзновенных. Или сейчас, или никогда. От внезапно накатившего страха вспотели ладони, и я повела себя резче, чем собиралась. Я просто протянула ему свои рисунки.
– Будьте искренни, ладно? Мне нужна правда.
Он не шевельнулся, и по тишине, наступившей вслед за моими словами, я догадалась, что разрушила нечто, что уже начало вырастать между нами, но сейчас я слишком волновалась, чтобы понять, как следует поступить.
– Простите. Я не имею права выносить свое суждение, – сказал он тихо. – Все, что я могу, – это исполнять свою работу.
Хотя он произнес это беззлобно, его слова уязвили меня в самую душу, словно удар павлиньего клюва.
– Значит, мой отец ошибся в вашем таланте. А вы навсегда останетесь учеником и никогда не станете мастером. – Моя рука по-прежнему была вытянута в его сторону. Я уронила рисунки на скамью возле него. – Ваше мнение – или ваша репутация. Вы не оставляете мне выбора, художник.
– А что за выбор тогда остается у меня?
На этот раз он не стал отводить глаза. Взгляд длился долго, очень долго, выйдя за всякие рамки приличий, так что в конце концов отвести глаза пришлось мне.
В глубине сада показалась Эрила. Для вида я набросилась на нее, хотя прекрасно знала, что она издалека наблюдала за нами.
– Что ты тут делаешь? – Я перешла на итальянский. – Следишь за мной…
– Ах, госпожа, не топайте на меня ногами, – проговорила она с наигранным смирением. – Вас разыскивает ваша матушка.
– Мама! В такой-то час? Что ты ей сказала?
– Что вы в саду, рисуете листья.
– О! – Я обернулась к художнику. – Вам нужно уходить отсюда, – сказала я ему на латыни. – Скорее. Она не должна застать вас здесь, рядом со мной.
– А как же ваши листья?
Похоже, он теперь лучше понимает по-итальянски. Он взял угольный стержень, и из-под пальцев его мгновенно появилось любимое апельсиновое деревце моей матери, гнущееся под тяжестью готовых упасть плодов. Когда он вручил мне листок бумаги, я не знала – смеяться мне или плакать. Он собрал свои краски и положил в мешок, лежавший рядом. А потом взял мои рисунки и отправил их туда же.
– Мне все равно, что вы скажете, – бросила я ему вдогонку. – Только не лгите мне.
Свежий хлеб, испеченный нашим поваром, был восхитителен. Я уминала его за обе щеки с ломтиками вяленых персиков, а мама, охваченная волнением, только пила разбавленное вино. Письмо рано утром принес гонец, но она, скорее всего, знала о нем заранее: моя сестра Плаутилла приглашала родных и друзей в гости. Ребенок должен был появиться на свет через несколько месяцев, а сейчас самое время показать родне чудесное белье и одежду, купленную в ожидании этого события, Я уже и забыла об этом приглашении. А вот мама, похоже, и думать ни о чем другом не могла. Она велела Эриле причесать меня и заранее подобрать мне лучшие наряды.
– Если он вам не понравится, тогда придется что-то срочно придумать, – проговорила Эрила с полным шпилек ртом, а потом зачесала мне волосы назад и всадила в них тяжелые перламутровые гребни.
– О чем это ты?
– Не о чем, а о ком. Когда это вы в последний раз, собираясь повидать сестрицу, наряжались в пух и прах?
Она высвободила последний локон из раскаленных щипцов, и мы обе увидели в зеркале, как он скользнул вниз вдоль моей щеки. Мгновенье-другое сохранялась совершенная симметрия, а потом левая прядь решительно опустилась ниже правой.
Мать при виде меня даже не пыталась скрыть тревогу:
– Боже! До чего же темные у тебя волосы! Наверное;, все-таки нам следовало их перекрасить. Ну а что с твоим платьем? Давай-ка поглядим. Золотой отлив снова вошел в моду, но, мне кажется, отец предпочел бы, чтобы ты надела шелк поярче. Тебе был бы к лицу темно-красный цвет,
Я не помнила, чтобы отец хотя бы раз сделал разумное замечание касательно моего гардероба.
– А вам не кажется, что это будет чересчур пышно? – спросила я. – К чему нам вызывать благочестивый гнев на улицах?
– Проповедник еще не правит нашим городом! – возразила мать, и, пожалуй, я впервые различила в ее голосе нотки презрения по отношению к монаху. – Пока мы вправе одеваться как нам вздумается, отправляясь навестить родных. Тебе пойдет этот оттенок. А еще надо потрудиться над твоим лицом. Стоит нанести немножко белил, а то кожа слишком смуглая. Эрила тебе поможет, если не будет все время сплетничать.
– Матушка! – сказала я. – Если все это делается ради мужчины, то проще выбрать слепого. Тогда он не заметит ни одного моего недостатка.
– Нет, дорогая моя, ты не права. Ты очень хороша собой. Очень хороша. Твой здоровый, радостный дух озаряет тебя внутренним светом!
– Да, я умна, – сказала я угрюмо. – А ум и красота – не одно и то же. Как я слышала уже много раз.
– От кого? Неужели от Плаутиллы? Она не настолько жестока.
Я замешкалась.
– Нет, не от Плаутиллы.
– Значит, от Томмазо? Я пожала плечами. Мать задумалась.
– У твоего брата острый язычок. Пожалуй, тебе лучше жить с ним в дружбе.
– Я тут ни при чем, – мрачно возразила я. – Он сам вечно обижается.
– Ну и пускай. Когда дело доходит до важных вещей, то кровь горячее воды, – жестко произнесла она. – Ладно. Давай теперь подумаем о башмачках.
13
Плаутилла напоминала корабль на всех парусах. У нее даже лицо располнело. Казалось, она прямо-таки утопает в собственной плоти. Волосы утратили прежний золотистый оттенок – теперь не время их осветлять. С таким-то животом ей, пожалуй даже на крышу не подняться. Но она, похоже, об этом и не жалела. Толстая и безмятежная, она походила на животное, уютно устроившееся у водопоя, слишком крупное, чтобы куда-то спешить. К тому же было слишком жарко.
Мы прибыли первыми. Мама вручила Плаутилле засахаренные фрукты и миндаль, а та повела нас смотреть на недавно обставленную спальню. На стене висели новые гобелены, на постели красовались простыни, по краям украшенные вышивкой и монограммой с семейным гербом. Сбоку стояла колыбелька с покрывалом из белого камчатного полотна, отороченным золотой и серебряной бахромой. Свадебный сундук красовался на почетном месте, и танцующие сабинянки казались чересчур бодрыми для нынешнего зноя. Утихает ли мужская похоть в такую душную пору? Дитя, зачатое в разгар лета, вызывает подозрения; вероятно, потому, что это связано с двойным жаром – воздуха и вожделения. Впрочем, я была еще слишком юна, чтобы кто-то посвящал меня в сокровенные параграфы сей тайной премудрости. Несомненно, скоро я обо всем узнаю не понаслышке.
По словам Томмазо, Маурицио поставил тридцать флоринов против четырехсот, что родится девочка. Видимо, надеется возместить разочарование денежным выигрышем, хотя я сомневаюсь, что такая сумма покрыла бы его расходы на роскошное приданое для малыша и прочие покупки. Все было по последней моде: ароматные белые вина для будущей матери, стайка молодых голубей, которых предстояло зарезать сразу после рождения ребенка, потому что их мясо легко усваивается. Сверху было слышно, как птицы воркуют во дворе, не ведая об ожидающей их участи. Уже нашли и держали в доме повитуху, а теперь подыскивали подходящую кормилицу. Комната была обставлена и украшена со вкусом – разными благочестивыми картинами и скульптурами, – для того чтобы Плаутилла во время родовых мук видела только прекрасные вещи, отчего возрастали бы красота и благонравие ребенка. Я была тронута. Надо отдать должное Маурицио, он сделал все, чтобы угодить своей толстощекой голубке.
– Мама говорит, что художник уже закончил поднос к рождению, – сказала Плаутилла, тяжело переводя дух, когда мы закончили осмотр всех ее богатств, – и что он получился чудесный. Я попросила на одной стороне изобразить Сад Любви, а на другой – шахматную доску. Маурицио так любит играть, – добавила она и по-детски захихикала над собственными словами.
Неужели я тоже буду говорить нечто подобное, когда выйду замуж? Я поглядывала на свою упитанную, счастливую сестру почти с ужасом. Теперь она знает намного больше моего. Но отважусь ли я когда-нибудь распрашивать ее?
– Не тревожься. – Она заговорщицки подтолкнула меня. – раз у тебя начались месячные, ты очень скоро сама все поймешь. – Она состроила гримасу. – Хотя, скажу тебе сразу, это не совсем то же, что книжки читать.
Так что же это такое? – хотелось мне спросить. Расскажи мне. Расскажи мне все.
– Это больно? – вырвалось у меня как-то почти само собой. Плаутилла сложила губки бантиком и молча поглядела на меня, смакуя миг своего торжества.
– Конечно, – ответила она просто. – Так узнают, что ты – чистая девушка. Но потом боль проходит. И тогда все совсем не так плохо. Честное слово.
И, глядя на нее, я подумала, что она говорит серьезно, и впервые в жизни я осознала, что эта тщеславная глупышка наконец-то нашла себе в жизни занятие по душе. Я порадовалась за нее, но одновременно еще больше ужаснулась за свое будущее.
Наша беседа прервалась: прибыли новые гости, друзья семьи, все – с небольшими подарками. Плаутилла с улыбкой переходила от одного к другому. А потом к нам присоединился тот мессер.
Он был в винно-красном бархатном плаще, еще более красивом, чем тот, что был на нем в церкви; мой отец, несомненно, одобрил бы такой выбор ткани. Он выглядел старше, чем в наши прошлые встречи, но ведь дневное освещение более жестоко, чем свечное пламя или свет масляных ламп. Он заметил меня сразу, как только вошел в комнату, но вначале подошел поздороваться с моей матерью. Я видела, как она сложила руки и внимательно выслушивала его любезности. Они явно виделись не первый раз. Удивилась ли я? До сих пор сама не понимаю. Гораздо позже я слышала, что нередко с первого взгляда распознаешь людей, которым предстоит переменить твою жизнь. Даже если поначалу они совсем тебе не нравятся. А я уже заметила его. Как и он – меня. Бог нам в помощь теперь.
Я подкараулила Плаутиллу, неловко кружившую между гостями по комнате, и притиснула ее к ближайшей стенке – во всяком случае, приблизилась к ней настолько, насколько позволял ее живот.
– Кто он?
– Кто?
– Плаутилла! Я же не могу ущипнуть тебя, как раньше. Иначе у тебя еще схватки начнутся, а я не вынесу твоих криков. Зато, когда ты родишь, я буду безнаказанно щипать твоего ребенка, и пройдут годы, прежде чем он сумеет на меня пожаловаться.
– Алессандра!
– Ну, я жду. Кто он? Она вздохнула:
– Его зовут Кристофоро Ланджелла. Он из знатного рода.
– Не сомневаюсь, – ответила я. – А чем я привлекла его внимание?
Но времени сплетничать больше не было. Он уже отошел от мамы и направлялся в нашу сторону. Плаутилла оторвалась от меня и с улыбкой поплыла по комнате. Я неловко замерла на месте, разглядывая свои ноги, своим видом опровергая все мыслимые представления о женственности и обаянии.
– Юная госпожа, – обратился он ко мне, отвесив легкий поклон, – мы, кажется, друг другу не представлены.
– Нет, – буркнула я, бросив на него быстрый взгляд. Лучики мелких морщинок вокруг глаз. Ну, значит, по крайней мере, он умеет посмеяться, подумала я. Но станет ли он смеяться вместе со мной? Я снова уставилась в пол.
– Как поживают сегодня ваши ноги? – спросил он по-гречески.
– Может быть, вам лучше у них об этом спросить? – ответила я голосом, в котором сама услышала ребяческую обиду. Я чувствовала, что мать наблюдает за мной, что она мысленно велит мне хорошо себя вести. И даже если ей не слышно, о чем мы беседуем, то по моей мимике она легко отличит ехидство от смирения.
Он снова поклонился, на этот раз гораздо ниже, и произнес, глядя на подол моего платья:
– Как вы поживаете, ножки? Наверное, радуетесь тому, что сегодня танцевать не нужно? – Он замолк. Потом поднял глаза и улыбнулся. – Вы тоже были в церкви. Как вам понравилась проповедь?
– Наверное, будь я грешницей, то, слушая его, я бы уже почуяла запах кипящего масла.
– Тогда вам повезло, что вы не грешница. А как вы думаете, много ли таких, кто слушает его и не чувствует этого запаха?
– Немного. Но, мне кажется, в его речах бедняки услышали стенания тех, кто богаче их.
– Ммм… По-вашему, он проповедует бунт? Я задумалась:
– Нет. Мне кажется, он проповедует угрозу.
– Это правда. Но я слышал, что он умеет изливать желчь на всех – не только на богатых или напуганных. Он обрушивается со страшными нападками на Церковь.
– Пожалуй, Церковь этого заслуживает,
– В самом деле. Вам известно, что у нашего нынешнего Папы над входом в спальню висит образ Мадонны? Только вот у Мадонны этой лицо его собственной любовницы.
– Неужели? – оживилась я.
– Да-да. Рассказывают, что столы у него ломятся от жареных певчих птиц, так что в лесах вокруг Рима смолкли все звуки, а его детей привечают в доме, как если бы грех вовсе и не был грехом. Однако человеку свойственно ошибаться, не правда ли?
– Не знаю. Мне кажется, для этого и существует исповедальня.
Он рассмеялся.
– Вы слышали о фресках Андреа Орканьи в трапезной Санта Кроче?
Я покачала головой.
– На его «Страшном суде» между зубов у дьявола – головы монахинь. А у самого сатаны такой вид, как будто он страдает несварением от множества проглоченных кардинальских шапок.
Я невольно захихикала,
– Ну, расскажите мне, Алессандра Чекки, вы любите искусство нашего прекрасного города?
– О да, я им восхищаюсь, – ответила я. – А вы?
– Тоже. Потому-то моя душа и не замирает от слов Савонаролы.
– Вы не грешник? – спросила я.
– Напротив. Я часто грешу. Но я верю, что сила любви и красоты – это тоже один путь к Богу и к искуплению.
– Вы следуете древним?
– Да, – театральным шепотом ответил он. – Только не рассказывайте об этом никому, потому что определение ереси с каждой минутой становится все шире.
И сколь ни наивно это было с моей стороны, я поддалась его заговорщическому очарованию.
– Ваша тайна умрет вместе со мной, – восторженно ответила я.
– Я уверен в этом. Ну так скажите мне – какой защиты нужно искать, когда наш безумный монах учит нас, будто темные неграмотные старухи лучше разбираются в делах веры, чем все греческие и римские мыслители, вместе взятые?
– Надо дать ему почитать «Защиту поэзии» Боккаччо. В его переводах историй о греческих богах можно найти только христианнейшие из добродетелей и нравственных истин.
Он отступил на шаг и внимательно поглядел на меня, и я могу поклясться, что угадала в его глазах восхищение.
– Да, я уже слышал, что вы – дочь своей матери.
– Я бы не сказала, что мне очень приятно слышать это, мессер. Мой брат всем рассказывает о том, что матушка, когда носила меня, видела насилие на улицах города и потому я оцепенела от ужаса у нее во чреве.
– Значит, ваш брат жесток.
– Да. Хотя это не мешает ему быть честным.
– Может быть. Но в данном случае он ошибся. Вы с удовольствием предаетесь своим занятиям. В этом нет ничего дурного. Вам нравятся только античные авторы или кто-нибудь из наших нынешних тоже?
– Данте Алигьери. Он, по-моему, величайший поэт из всех, кого только рождала Флоренция.
– …и родит впредь. Здесь нам не о чем спорить. Вы знаете наизусть «Божественную комедию»?
– Не всю! – возмутилась я. – Мне только пятнадцать лет.
– Это хорошо. Если бы вы решили прочитать ее наизусть целиком, мы бы сидели здесь с вами до второго пришествия. – Он снова задержал на мне взгляд. – Я слышал, вы рисуете?
– Я… Кто вам это сказал?
– Вам не надо меня опасаться. Я же вам уже доверил свою тайну – разве вы забыли? Я упоминаю об этом просто потому, что я поражен. Это так необычно.
– Не всегда так было. Вот в древности…
– Знаю. В древности были женщины художницы. – Он улыбнулся. – Вы не единственная, кто знаком с Альберти. Хотя и он тогда не знал о том, что у нашего Паоло Учелло была дочь, которая работала в отцовской мастерской. Самый малый воробушек – так ее называли. – Он помолчал. – Пожалуй, вам стоило бы показать мне как-нибудь свои работы. Я с удовольствием бы их посмотрел.
Из-за его локтя показался слуга, обносивший гостей засахаренными фруктами и вином с пряностями. Мой собеседник взял бокал и протянул его мне. Но чары уже были разрушены. Мы немного постояли молча, глядя каждый куда-то в сторону. Молчание становилось если не тягостным, то красноречивым. Потом он спросил вкрадчивым голосом, каким говорил тогда, во время танца:
– Алессандра, вам известно, зачем мы с вами сегодня встретились?
У меня внутри что-то сжалось. Разумеется, мне следует ответить «нет», как наверняка подсказала бы мне мать. Но я-то знала правду. Как я могла не знать?
– Да, – ответила я. – Думаю, что да.
– Вы бы этого хотели? Я поглядела на него:
– Я и не подозревала, что мои чувства будут приниматься во внимание.
– Обязательно будут. Потому я вам и задаю сейчас этот вопрос.
– Вы очень добры, мессер. – И я почувствовала, что краснею.
– Нет. Ничуть. Но мне хотелось бы считать себя справедливым. Мы с вами – случайные пловцы в этом море. Время бороться в одиночку уходит в прошлое. Поговорите с вашей матерью. Не сомневаюсь, мы с вами еще увидимся.
Он отошел от меня и вскоре покинул дом Плаутиллы.