Текст книги "Из незавершенного"
Автор книги: Самуил Маршак
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Маршак Самуил
Из незавершенного
Самуил Яковлевич Маршак
Из незавершенного
ВОЙНА ТРЕХ ДВОРОВ
У меня было пальто с пелеринкой. Пелеринка надевалась на плечи поверх пальто и застегивалась на шее. Такое же пальто было и у старшего брата. Сшила нам обоим мама по старой заграничной картинке.
Мы с братом чувствовали, что мама затевает что-то неладное, когда она, вся в лоскутах и нитках, становилась перед нами на колени и принималась в десятый раз запахивать и распахивать на нас пальто, еще без пуговиц и рукавов. Мы стояли недовольные, часто моргали глазами и думали:
"На кого только мы похожи будем!"
И в самом деле, мы были ни на кого не похожи. Ни у одного мальчика – ни в городе, ни у нас на слободке – не было пелеринки. Мальчишки на улице не давали нам проходу.
Мы ходили в такую школу, куда надо было носить свою чернильницу. Чернильницы нам купили "непроливательные" – тяжелые баночки из толстого зеленого стекла с воронкой внутри.
Идем мы как-то с братом по улице осенью, когда уже холодеть стало. Шагаем по твердой земле, по самой середине улицы – чтобы собак у ворот не дразнить. Сумки у нас – через плечо, чернильницы в руках.
Вдруг слышим голоса, смех. Мальчишки играют в бабки. Пестрые, крашеные кости расставлены во всю ширину улицы. А один из мальчишек отбежал немного назад и целится в кости плоской свинцовой "биткой". Раз – и сшиб пару.
Брат осторожно перешагнул через ряд костей. Я тоже шагнул, но нечаянно задел бабку ногой.
Мальчишки рассердились. Один замахнулся на меня, а другой – в рваных штанах, рыжий, рябой – подскочил ко мне, скривил щеку и говорит:
– Разрешите перышко в вашу чернильницу обмакнуть – прошение в управу написать!
Я поднял руку с чернильницей, а он меня ударил под самый локоть. Покатилась моя чернильница боком по дороге. Хорошо, что не разбилась – из толстого стекла была сделана.
Брат закричал издали:
– Эх вы! На маленького напали!
Они – на него. Со всех сторон обступили. Дергают за полы пальто, за пелеринку, дразнят:
– Какой это у вас фасончик?
– Чего это вы юбочку на плечи надели?
Брат закричал не своим голосом:
– Дураки! Разбойники! Сумасшедшие арестанты!
И легонько ударил рыжего мальчишку левой рукой, – в правой у него была чернильница.
Мальчишки захохотали, сбили брата с ног и навалились на него всей кучей. Чернильницу у него сразу отняли и стали перебрасывать по всей улице, как мяч. Пропала чернильница, разбилась о камень. Я подскочил к рыжему и вцепился обеими руками ему в тело, – у него сзади в штанах была дыра. Рыжий разом обернулся, поймал меня и прижал коленом к земле. Не помня себя, я заколотил ногами по земле и заорал на всю улицу.
И вдруг мальчишка отпустил меня и кинулся удирать. На бегу он успел крикнуть ребятам:
– Евдак... Те-кай!
Смотрю: за мальчишками гонится целая орава других мальчишек, а впереди этой оравы несется рослый парень в синей рубашке и в кожаном фартуке.
Тут и мы с братом замахали руками и пустились в погоню.
Жарко, весело. Улица пустая, широкая. Ноги в осенней траве путаются. Гоним мы мальчишек и такие слова кричим, что и сами в первый раз слышим.
До самого кладбища гнали. А потом постояли немного, посмотрели бегущим вслед и спокойно пошли назад.
Я иду рядом с большим парнем в кожаном фартуке и, задыхаясь от восторга и благодарности, спрашиваю;
– Это вас зовут Евдак?
– Меня.
– Какой вы сильный! Вас все мальчишки на улице боятся.
А он отвечает:
– Нет. Они только на нашей улице драться не смеют. На своей дерись сколько хочешь, а на чужой нельзя.
– А чьи они, эти мальчишки?
– С рязановского двора, кишечники. А сюда они ходят с нашими ребятами в бабки играть. Ну, бабки одно дело, а драться – другое. А вы чего такие чудные? – вдруг спросил он меня.
– Как чудные?
– Да вот польта на вас такие... Будто у певчих из костела. И чернильницы...
Он прыснул, отвернувшись в сторону. Его товарищи тоже засмеялись.
– Мы нездешние, – виновато сказал брат, – мы всего три дня как в этот город приехали.
– А вы русские? – спросил рыжий.
– Да, – сказал я.
– Нет, – сказал брат, – Мы евреи.
– Ну, это ничего, – ответил рыжий. – У нас во дворе тоже есть еврейчик, Жестянников Минька. Тут мы расстались.
–
Больше мы в пелеринках и шляпах не ходили, а чернильницы стали прятать в карман, – чернила из них не выливались.
Только это не помогло. Кишечники нас запомнили. Жили они совсем рядом с нами – на большом дворе с открытыми настежь воротами. Через весь двор была там протянута веревка, а на веревке висели сухие и легкие, как папиросная бумага, кишки и пузыри. Они шелестели от ветра и очень нехорошо пахли. Вся наша улица пахла кишками.
У ворот встретил нас как-то одноглазый мальчишка-кишечник. Он свистнул и сказал, озираясь по сторонам:
– Вам тут, на нашей улице, все равно не жить. Подкараулим и убьем.
Мы с братом очень перепугались и не знали, что делать. Большим жаловаться нельзя. Я отправился искать Евдака.
Сначала пошел по нашей улице, потом по переулку, потом по той улице, где была драка. Вот и ворота, откуда выскочили сапожники. В самом конце двора маленький домик. По двору бегает мальчишка, смуглый, краснощекий, и ловит, подбрасывая на бегу, гимназическую фуражку без герба.
– Злые тут у вас собаки? – закричал я издали.
– Не кусаются, – отвечал мальчишка. – А вы до кого, до портного или до сапожника?
– Як сапожнику, – сказал я, – а вы кто?
– Мой отец портной Жестянников, а я Минька.
Он показал мне дверь к сапожнику. Я вбежал и оробел. У перевернутого ящика сидели на скамеечках мальчишки, а среди них сам сапожник. Глаза у сапожника были наполовину закрыты, а лицо у него все заросло бровями, усами и бородой. Когда я вошел, Евдак весело колотил молотком по большому и неуклюжему сапогу, из которого торчали деревянные гвозди, а другой мальчишка чистил грязными руками картошку.
Сапожник хрипло кашлянул и спросил:
– Вы от кого?
Потом приставил руку к уху и сказал нетерпеливо:
– Ась?
Я не знал, что отвечать. Мальчишки засмеялись, а Евдак покраснел.
– Они до меня, – сказал он, вставая. Потом взял меня за плечи и выпроводил на двор. Там я наконец перевел дух.
– Евдак, – прошептал я, – знаешь, тот кишечник, одноглазый, сказал, что подкараулит нас и убьет.
– Ладно, – ответил Евдак хмуро, – коли что, покричи меня, – я приду.
– Да! – сказал я. – А ты думаешь, он будет ждать, пока ты придешь. Ведь от тебя до нас очень далеко.
– Где же далеко, – засмеялся Евдак, – наш забор навпротИ ваших ворот. Вот иди сюда.
Он повел меня к забору за домом. На заборе сидел Минька.
Я тоже вскарабкался на забор и увидел через дорогу наши ворота.
– Евдак, – сказал я с забора, – завтра воскресенье. Приходи к нам.
Евдак молчал.
– И вы тоже приходите, – сказал я Миньке.
– Хорошо, придем оба, – сразу ответил Минька за себя и за Евдака. Завтра утром придем.
– У нас книг много, – сказал я на прощанье, перелезая через забор, есть интересные, с картинками.
– Ладно, не обманем! – сказал Минька.
–
И в самом деле, на другой день пришли оба.
У нас было две комнаты – столовая с большой лампой и столом, накрытым скатертью, и другая комната, где ночью все спали, а днем занимались мы с братом. Минька, не снимая в комнатах фуражки, бойко разговаривал с нашей мамой. А Евдак молчал и на мамины вопросы отвечал очень тоненьким голоском.
Только потом, когда мы заперлись в спальне, он повеселел и заговорил своим голосом. Мы достали с полки очень большую и очень толстую книгу с картинками. Евдак не знал, что такие книги бывают на свете, и спросил:
– Это ваша еврейская книга?
– Нет, это русская, называется журнал, – сказал я.
Мы все взобрались, поджав под себя ноги на сундук и стали перелистывать удивительную книгу. Скоро книгой целиком завладел Минька. Он и переворачивал огромные страницы, и читал подписи под картинками. Читал неверно: первые буквы кое-как прочтет, а остальные сам выдумает.
– Караван в Монпасье. (В книге было сказано: "Карнавал в Монпелье".)
– Пожар в Соединенных Штанах.
Мы все очень смеялись над Минькой.
В этот день наша мама собиралась в город. Она вызвала меня и брата в другую комнату, показала, где в буфете находится печенье для гостей, а на прощанье сказала:
– Только по улице не гоняйте. Там вас мальчишки поколотят. Сегодня праздник, – они все за воротами.
Мама ушла. Мы сразу поели все печенье. Потом Минька сказал:
– Давайте в казаки-разбойники!
Мы побежали на двор. Только успели мы сосчитаться, как услышали свист. Оглянулись – у нас на дворе чужой мальчишка стоит, одноглазый кишечник!
На его свист ответили свистом на улице.
– Вы чего тут стоите? – спросил брат.
– Мы не до вас, – вежливо ответил ему одноглазый. – Мы до их.
И он указал на Евдака с Минькой.
– До нас? – закричал Минька, расстегивая свой толстый кожаный кушак с медной пряжкой.
– Постой, Минька, – сказал Евдак, – не кипятись. А чего вам от нас надо?
– Вы чего на нашу улицу ходите? – спросил одноглазый, беспокойно озираясь.
– Здесь не улица! – закричал Минька, – тут чужой двор. Ждите нас у фортки на улице, не убежим!
Евдак поднял с земли большой кирпич и повернулся к одноглазому боком.
А из-за дома крались уже длинной цепью мальчишки.
Тут был и рябой, и другие кишечники. Человек семь, а то и больше. У всех были в руках рогатки, колья из плетня и кирпичи.
– Вон их сколько, – сказал Евдак задумчиво. – Текать надо.
Брат шепнул нам всем:
– На старый завод! Там спрячемся.
В конце двора за деревьями был у нас недостроенный и давно заброшенный завод. Кажется, пивоваренный. Широкие двери его были заперты. В завод можно было проникнуть только по шаткой лестнице, которая вела на чердак.
Не поворачиваясь, мы стали медленно и незаметно пятиться к заводу. Впереди нас прыгал, будто гарцевал на коне, Минька, отстреливаясь обломками кирпича. У него самого было уже поранено ухо, – кровь ниточкой текла за воротник. Минька сам не замечал этого, а я, как только увидел у него кровь, начал плакать.
– Жидовская команда, – кричали кишечники, – Минька – жид! Евдак жидовский казак! Идите сюда, свинью резать будем, салом губы намажем!
Но мы были уже у лестницы. Я никогда на нее не решался взобраться, а тут полез. Евдак с Минькой и брат задержались немного. Перед лестницей они нашли груду битых кирпичей. Набрав сколько можно было в карманы и в полы рубах, они полезли за мной. Мы добрались до небольшой площадки без перил. Посмотрели вниз – страшно. Я сунулся было в открытую дверь на чердак, но там было еще страшнее: никакого пола не было, и только несколько балок отделяли чердак от нижнего помещения. Одна из балок шла от самого порога к той двери, что была на противоположной стороне. Я кое-как уселся на пороге. Рядом примостились Евдак, Минька и брат. Площадка была ненадежная, оставаться на ней было опасно: того и гляди, рухнет.
Внизу бесились кишечники. Они извивались, корчились, показывали нам свиное ухо, зажав полу рубахи в кулак.
– Жидовская крепость! – кричали они. – Вот мы сейчас вас оттуда вниз побросаем!
У лестницы они нашли целый склад артиллерийских снарядов – груду кирпичей. Кирпичи полетели в нас.
– Ребята! – сказал Минька. Он был до того красен, что рядом с ним было жарко стоять. – Ребята, я проберусь по балке туда (он указал на дверь по другую сторону чердака), слезу...
– Там нет лестницы! – перебил его брат.
– Ничего, как-нибудь сползу... Домой сбегаю и живо наших ребят позову. А вы все оставайтесь здесь, кричите и камни бросайте, чтобы они не видели, как я слезать буду.
– Почем кишки, – закричал он вниз. – Эй, вы, кишечники, дохлую собаку съели, кишки продали!
Не давая врагам опомниться, Евдак продолжал за Миньку:
– У нас на дворе старая кошка сдохла! За пятак продам. Кишки первый сорт! Кошачьи кишки, кошачьи кишки!
Мальчишки внизу совсем одурели и все разом полезли на лестницу. Евдак и брат выбежали на площадку и запустили в них десятком кирпичей. Лестница зашаталась. Несколько раз мальчишки брали ее приступом, но дальше середины не двинулись.
А Минька в это время полз на брюхе по чердачной балке, обхватив ее руками и ногами. Внизу под ним были пустые железные баки. Сорвись Минька, он бы расшиб голову.
У нас почти кончился запас кирпичей. Евдак сказал нам:
– Залезайте на чердак, ребята, мы дверь запрем, – тут и крючок есть.
Я на четвереньках попятился с порога на балку. Вот когда страшно стало! Я сидел верхом на бревне, держась руками за порог. Мне казалось, что балка подо мной качается, как лодка.
– Подвинься! – сказал брат. – Дай и мне сесть.
– Не подвинусь! – заревел я. – Я и так падаю!
Брат перелез через меня. Мы оба чуть не полетели вниз.
Наконец Евдак захлопнул дверь и накинул крючок.
Стало темно. Свет шел только с противоположной стороны. Там у открытой двери сидел Минька. Он, видимо, обдумывал, как ему спуститься без лестницы. Вдруг он повернулся спиной к выходу, ухватился руками за порог и спустил ноги. Потом он исчез.
Тут заколотили в нашу дверь – кулаками, ногами, камнями, палками. Мне показалось, что бревно подо мною треснуло.
– Евдак! – закричал я, – открой дверь! Слышишь, Евдак! Я не могу держаться больше! Я упаду!
– Ничего, я тебя держу, – ответил Евдак, крепко обхватывая меня рукою и дыша мне в шею. – Не упадешь.
Дверь стали рвать. Попробовали подсунуть под нее палку.
И вдруг мы услышали снизу рев. Будто голосов стало гораздо больше, чем прежде. Будто весь двор полон народу. Дверь перестали рвать. Палка так и осталась в щели.
– Текай! Текай! – закричали на площадке. Заскрипела, затрещала лестница от топота.
Евдак открыл дверь, и мы вылезли опять на площадку. Видим, мальчишки бегут, кто куда. Рябой барахтается на земле. Одноглазый сидит на заборе, а Евдаков товарищ – сапожник – его за ногу держит. Минька носится по двору, размахивает ремнем и орет:
– Не пускай к забору! Гони назад! Держи ворота!
Когда мы спустились по лестнице, никого на дворе уже не было. Кишечникам удалось прорваться на улицу. Минька с сапожниками гнал их до кладбища.
Жалко, что мне не пришлось гнать их на этот раз. Очень это весело мчаться по дороге за убегающим врагом. Когда я выбежал за ворота, толпа была уже далеко. Только звериный вой разносился по всей улице.
После этого кишечники нас больше не трогали. Как-то подошел к нам на улице рябой и сказал, что он с одноглазым поссорился и больше компании с ним водить не будет.
А в другой раз подошел к нашим воротам сам одноглазый и стал вызывать меня и брата знаками на улицу. Мы вышли.
– Не найдется ли у вас, – сказал одноглазый тихо и мирно, какой-нибудь плохонькой, завалящей книжки? Почитать охота.
Мы вынесли ему журнал с картинками.
Он взял книжку и спросил:
– А вы евреи?
– Да, евреи, – сказал я; на этот раз я не побоялся сказать правду. – А зачем ты спрашиваешь?
– Я хочу еврейской грамоте учиться. Очень мне жиды нравятся!.. А вы скажите Евдаку и Миньке, чтобы они меня не трогали.
– Ладно, скажу, – обещал я.
С тех пор мы больше не дрались. А с Евдаком я до сих пор дружен. Он в Ленинграде на "Скороходе" работает. Миньку на войне убили.
ГОРБУН
А недалеко от нас была церковь, высокая, белая. Несколько раз в день она громко-громко звонила. Звон ее, казалось, наполнял все пространство между небом и землей. А место у нас было тихое. Только петухи пели по дворам да люди разговаривали через улицу, да коршун изредка кричал с неба, летая над городом.
Когда звонила церковь, ничего не было слышно во всем городе, кроме звона. Церковь с колоколами, как гроза с громами, заглушала все, что было вокруг и внизу.
Я слушал, и мне казалось, что колокола что-то говорят. Ведь не болтают же без смысла люди, когда говорят много часов подряд, не уставая и не путаясь, когда спрашивают и отвечают. Но колокола говорили непонятно, не по-русски, а скорее всего так, как разговаривали пекаря в пекарне по-турецки или по-татарски – млы, блы, бом, дзын.
Мальчишки, с которыми я бегал, знали, когда звонят к вечерне, когда – к обедне. Митрошка-кишечник и сам звонил раз – должно быть, в самый маленький колокол. А я не знал, что такое обедня и вечерня, потому что я был еврей (я думал, что обедня это такая долгая, спокойная, сытная, как обед, молитва). Мне совестно было спрашивать мальчиков об этом – я даже немного побаивался церкви и церковного звона. В будни никто на нашей улице не помнил, что я еврей, а в воскресенье и в праздник все мальчики в новой одежде ходили в церковь, а я один с прорехами в штанах стоял у забора и от нечего делать рубил палкой головы лопуху и крапиве.
Внутрь церкви я, кажется, никогда не заглядывал. А может быть, мимоходом, вскользь я как-нибудь и заглянул, потому что смутно помню много золота и серебра в темноте и чей-то спокойный, громкий, гудящий голос, который казался мне голосом великана.
Мальчики на улице называли меня жидом. Они все были православные. Мне казалось, что они сами себя так назвали из самохвальства. Славным называют человека, когда хвалят его. Правым бывает тот, кто говорит и поступает, как надо. Они, значит, и правые и славные. А что такое жид? Жадина, жаднюга, жила – вот что это такое.
Я не знал, как мне дразнить русских мальчишек. Никто на нашей улице еще не придумал для них обидной клички. А если сам выдумаешь, кличка не пристанет. Мой старший брат читал книжку об инквизиторах. Это такие монахи, которые судили [и] жгли хороших людей на кострах. Самого злого инквизитора звали Торквемада.
И вот, когда Митрошка-кишечник начинал дразнить меня жидом, я кричал ему, сжимая кулачки:
– Инквизитор! Инквизитор! Торквемада!
Но Митрошка только смеялся.
В воскресенье у Митрошки и у всех был праздник. Об этом громко и весело на весь мир болтали и гудели колокола. И когда ударял большой колокол, мне казалось, что сверху на головы роняли длинную и прямую рельсу, и она звенит, падая и выпрямляясь. Вся земля дрожала от звона.
В такие дни я к Митрошке и не лез. Колокольня со всеми колоколами, земля, небо, воздух – все было в эти дни за него. Много людей шло по нашей улице к церковной площади, и все они были, конечно, православные. А я был по праздникам совсем один. Правда, у меня был верный товарищ, мой старший брат, но он не запускал змея, не гонял голубей, не играл в бабки, как православные. Он почти всегда читал книжки. У него был целый сундук с книжками. Он часто забирался в этот сундук с ногами и разглядывал свои сокровища, как скупой рыцарь.
Был у меня и другой приятель, Митрошкин брат. Мне было восемь лет, а ему двадцать, но мы были с ним одного роста. Мы не ходили друг к другу в гости, а встречались у низкого плетня, отделявшего его огород от нашего двора. Он стоял по одну сторону плетня, я по другую.
Голова у него была закинута назад. На голове – новенький картуз с блестящим козырьком. Все лицо будто истыкано иголкой – это от оспы. Глаза закрыты, как у спящего, – только ресницы часто-часто дрожат. Он был слепой. А маленьким он остался оттого, что у него выросло два горба – спереди и сзади.
Никто не знал его имени, – звали его на улице просто "Слепой" или "Горбатый". Мальчишки звали еще конопатым.
Его всегда можно было найти у плетня. Он стоял там прочно, будто вкопанный в землю. Когда мне становилось скучно, я бежал к плетню и видел издалека новенький синий картуз с блестящим козырьком.
Горбун меня ждал. Мы говорили с ним друг другу только приятные вещи. Мы жаловались друг другу на Митрошку и на других мальчишек-босяков. Мне они мазали губы салом, то есть не мазали салом, а просто терли мне губы кулаком, говоря, что в кулаке сало. А у слепого они стаскивали с головы картуз и вырывали из руки короткую суковатую палку.
Слепой соглашался со мною. Я тоже с ним никогда не спорил. Нам с ним было хорошо, до того хорошо, что у меня горло сжималось и дух захватывало. Я любил, когда со мной разговаривают терпеливо и ласково, а слепой был добрый и спокойный человек. Делать ему было нечего, и он никуда не торопился.
Я рассказывал ему об инквизиторах и спрашивал, волнуясь:
– Разве это хорошо жечь людей, которые совсем не виноваты?
Слепой у себя дома говорил по-хохлацки, а мне он отвечал по-русски пронзительным, но сдавленным голосом, как утка крякает.
Солнце палило, и мне казалось, что ресницы у слепого закрыты оттого, что он греется и нежится, как наша кошка, которая сидит зажмурившись на крыльце.
На колокольне звонили вовсю. Казалось, звонаря вот-вот раскачают вместе с колоколами и высокую колокольню, и всю нашу церковную площадь. Но уши привыкали к этому медному звону, и у плетня было совсем тихо...
Три двора воевать перестали. Кишечники больше нас не трогали. Евдак был занят, – он работал с утра до вечера, а по вечерам уходил к матери, которая служила на хуторе.
Горбун заболел. Отец его, огородник, пришел домой пьяный и отодрал Митрошку за какое-то злодейство. Заодно досталось и горбуну. Однажды под вечер на огороде послышался вой. Гляжу – бежит Митрошка. Никто за ним не гонится, а он, согнувшись, несется по огороду и, надрываясь, кричит. Так визжит на бегу собака, когда ее больно ударишь камнем. Потом я услышал другой голос, незнакомый, скрипучий, плачущий. Это в первый раз плакал мой друг – горбун.
После отцовских побоев он слег, – вернее, сел, потому что он не лежал, а почти сидел на кровати.
В это самое время, когда я одиноко слонялся по двору, что-то загрохало, затарахтело на улице. К нам в калитку вошел мужик, отпер ворота и ввел под уздцы лошадь, которая тянула за собой воз с узлами, стульями, зеркалами, горшками и ведрами. Стулья были не венские, гнутые, как у нас, а мягкие, с высокими спинками, зеркала большие, в деревянных рамах, а на самом верху клади покачивалась клетка с несколькими птицами. За возом шел человек в длинном пальто и мягкой шляпе (так у нас на улице никто не одевался). У него были темные густые усы и маленькая клинышком бородка. Говорил он с извозчиком печальным голосом и все время тихо, успокоительно покашливал. Такие голоса бывают у священников.
Наша семья занимала только небольшую часть длинного одноэтажного дома во дворе. Недалеко от нашей простой белой двери была другая дверь, обитая зеленой клеенкой и всегда закрытая. Теперь ее открыли. Я стоял у воза и смотрел, как перетаскивали в дом зеркала, стулья, столы. Я даже принял участие в работе – занес в квартиру одно ведро и клетку с птицами. Человек в шляпе спросил, как меня зовут, и дал мне серебряный двугривенный.
Вечером, когда я лежал уже в постели, прислушиваясь к тому, как двигали мебель за стеной, опять послышался на дворе скрип колес и топот копыт. Потом женские голоса. Я не скоро заснул в этот вечер, а рано утром, когда все спали, был уже на дворе. Соседская дверь была закрыта. Около нее стояло ведро с углем и открытый ящик с растрепанными книгами без обложек и переплетов.
Я дождался минуты, когда из двери вышел вчерашний человек без пиджака, в подтяжках. Потом вышла сонная старуха с опухшей щекой и вынесла пустой и холодный самовар. Потом показалась женщина помоложе, толстая, в мелких рыжеватых кудряшках.
Эта женщина сказала:
– Павел, а ведь место-то тут сыроватое.
Человек с бородкой ответил ей, тихо покашливая:
– Ничего, Саша, вот только пустим завод, так сейчас и переедем в город. А здесь у нас будет конторка и комнатка для меня при заводе.
Скоро они оба зашли в дом, а старуха стала разводить самовар.
Я уже хотел было вернуться домой, чтобы рассказать брату обо всем, что я видел и слышал, как вдруг дверь опять открылась и через порог легко перескочила девочка лет двенадцати в голубом платье.
В соседних дворах было много девочек, но такой я еще не видел. Не то, чтобы платье на ней было лучше, чем у других девочек, – платье было самое обыкновенное, хоть и голубое. И сама она была, я думаю, не какая-нибудь особенная. Только очень новая, незнакомая. Я еще был босой, неумытый и заспанный, а она уже гладко причесана и чисто одета, будто собралась в город.
Выйдя из дому, она было пустилась вскачь, но потом, увидев меня, важно нахмурилась, отвернулась в сторону и пошла по дорожке среди травы спокойным шагом. Я издали следил за ней.
Она дошла до старого завода, поднялась по шаткой лестнице на площадку без перил. Заглянула в открытую дверь чердака, а потом, не поворачиваясь, попятилась к краю площадки.
– Упадете! – хотел я крикнуть ей, но было уже поздно: она упала. Как она падала, я даже не заметил. Услышал только визг, а потом что-то негромко шлепнулось в траву. Подбегаю – она лежит и молчит. Глаза закрыты. Расшиблась, умерла. Я заорал во все горло, сам не помню что. Она вскочила, прижала обе ладони к моим губам и шепчет:
– Молчи, дрянь, молчи, дрянь.
А у самой по щекам бегут слезы и губы в крови.
Я замолчал.
Она стерла кровь с губы и стала осматривать себя со всех сторон. Не себя осматривала, а одежду. На одной ноге у нее оборвалась подвязка, чулок спустился. На платье пояс разорвался.
– Мальчик, – сказала она, – ты можешь иголку с белой ниткой достать?
– Могу, – говорю я, – но у вас кровь с губы бежит, надо позвать кого-нибудь.
– Не надо никого звать, – отвечает она сердито. – Я губу прикусила, когда падала. У тебя есть платок, мальчик? А то я свой пачкать не хочу, чтобы дома не узнали. А ты скажешь, что через забор лез и ногу поцарапал. Вон у тебя и, правда, царапина на ноге.
Я дал ей платок. Она помочила его в бочке, которая стояла под ржавой водосточной трубой, и приложила к губе. Потом вытерла все лицо и, наклонившись над бочкой, стала глядеться в воду, как в зеркало.
Я украдкой раздобыл дома иголку с белой ниткой и живо принес девочке. Она успела уже привести в порядок смятое платье и пригладить волосы.
– Как вас зовут? – спросил я ее.
– Шурой зовут, – сказала она, – а ты отвернись, пожалуйста.
Через несколько минут все было пришито.
– Слушай, мальчик, – прошептала она, наклоняясь к самому моему уху. Если ты кому-нибудь скажешь, что я слетела сверху, я тебе...
Она подумала немного, а потом сказала:
– Я с тобой навсегда поссорюсь...
Она опять подумала, потом схватила мою руку и поднесла ее к моему лбу.
– Перекрестись, что никому не скажешь.
Я был очень испуган и готов был поклясться всем святым, что никому не скажу. Но перекреститься я не мог. В нашей семье никто никогда не крестился.
– Я не умею, мне нельзя, – сказал я ей.
– Как не можешь? – Спросила она гневно. – Ты что, креститься не умеешь? Разве ты собака или кот, а не человек?
И она громко рассмеялась.
– Ну ладно, – сказала она потом и стала озабоченно рыться в кармане платья.
– Вот что, мальчик. Хочешь, я тебе подарю зеркальце? Видишь, тут круглая крышечка, она отодвигается и опять задвигается. А когда я пойду в город, я тебе куплю пистолет и пистоны или коробку папирос.
Я отказался от зеркальца, пистолета и папирос. Я поклялся ей, как умел, что до самой своей смерти никогда никому не скажу о ее падении.
Тогда девочка взяла меня за плечи и сказала, улыбаясь сквозь слезы:
– Ты очень хороший мальчик. Я тебя люблю. – И она крепко поцеловала меня в щеку.
Она выстирала в бочке мой платок и разостлала на траве сохнуть.
Так я познакомился с Шурой.
Это была та самая Шура Ястребова, из-за которой в продолжение многих лет шла потом между тремя дворами ожесточенная война.
ВТОРОГОДНИК БАЛАНДИН
Толстый преподаватель истории и географии в синем сюртуке с золотыми пуговицами и золотыми наплечниками шел вприпрыжку по коридору гимназии. Впереди него бесшумно скользил, низко наклонив голову, батюшка в рясе. Перед батюшкой мчался во весь опор высокий и стройный немец, размахивая левой рукой, а правой прижимая к груди классный журнал в гладком черном переплете.
Все они шли из учительской в классы. Двери комнат по обе стороны коридора были широко открыты, а у дверей стояли дежурные ученики. В начале коридора – усатые молодые люди, дальше – подростки, а еще дальше пухлые мальчики. Вот исчез немец, и за ним быстро закрылись двери одной из комнат. Там сразу стало тихо, между тем, как в соседних комнатах еще хлопали крышками парт и ревели, как в зверинце.
Преподаватель географии подошел ко второму классу. Чистенький мальчик, смуглый, почти черный, встретил его у дверей и шаркнул ножкой:
– Здравствуйте, Павел Павлыч.
– А, Курмышев! – ласково прогудел Павел Павлович и погладил мальчика широкой ладонью по стриженой голове.
Павел Павлович влетел в класс, подпрыгивая, как на рессорах. В комнате было светло и весело. Тридцать семь гимназистов с шумом поднялись со своих мест, в последний раз стукнув крышками парт. Павел Павлович тяжело взобрался на кафедру, блестевшую, как новенький цилиндр, и раскрыл журнал.
Курмышев стоял у кафедры, как стрелочник у паровоза. Он читал листок:
– Отсутствующие – Барабанов, Гарбуз, Зуюс, Мироносицкий, Панчулидзе, Расторгуев и Цыпкин.
Павел Павлович взял в пухлые пальцы перо и что-то записал в журнал.
Не успел Курмышев добраться до своей парты, как с кафедры прозвучал густой бас Павла Павловича:
– Курмышев!
Курмышев вернулся к кафедре.
– Откройте окошко, – сказал Павел Павлович.
Курмышев влез на подоконник и с треском открыл окно. Окна открывались в первый раз этой весной. Подул ветер и зашелестел географическими картами. В класс ворвался из сада посторонний голос:
– Мишенька! Мишенька! Вернись! – кричала в саду женщина.
В классе засмеялись.
Павел Павлович грозно посмотрел на класс и сказал:
– Если так, господа, сидите при закрытых окнах. Курмышев!
Курмышев, который еще не успел слезть с подоконника, захлопнул окно.
– Теперь Павлушка рассердился – резать будет, – сказал Курмышеву мальчик на передней парте. – Он свежий воздух любит, а в классе духота.
И правда, Павел Павлович сидел на кафедре и тяжело дышал.
– Чем это у вас здесь пахнет? – сказал он, нюхая воздух. – Дежурный!
– Не знаю, Павел Павлыч, – сказал Курмышев.
– Говорите, что у кого на завтрак. У тебя? – ткнул он пальцем мальчика на первой парте.
– Пирог.
– У тебя?
– Жареная печенка.
– У тебя?
– Бутерброд с колбасой.
– У тебя?
– Яичница, – сказал смущенно толстый мальчик, сидевший в конце класса на "Камчатке". Весь класс захохотал.
– Яичница! – передразнил Павел Павлович, – завтракали бы дома, а то превращают класс в кухмистерскую. Яичница!
Классу стало весело.
– Дудкин суп в класс принес! – крикнул кто-то.
Павел Павлович встал во весь рост.
– Кто это сказал? – спросил он.
Все молчали.
– Кто сказал про суп?
Никто не отзывался.
– В таком случае Дудкина вон из класса, пока виновный не сознается.
Дудкин направился к двери.
– А ну-ка вернись! – закричал Павел Павлович, когда Дудкин уже закрывал за собой дверь.
Дудкин вернулся.
– Ты что это сделал ногой, когда выходил?
– Ничего, Павел Павлович.
– Это у него походка такая, Павел Павлович, – крикнул с места Баландин.