Текст книги "Из незавершенного"
Автор книги: Самуил Маршак
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Конечно, нельзя да и не к чему накладывать запрет на такие мало значащие, модернистические аллитерации. Но совершенно очевидно, что именно эта легкая, поверхностная игра звуками порою заводит поэта – по его же собственному выражению – "куда-то не туда".
Слишком кудрявая, как бы зацветшая образами и созвучиями речь ведет к тому, о чем так гневно сказал когда-то Лев Толстой, получив письмо со стихами:
"Писать стихи – это все равно, что пахать и за сохой танцевать..." {32}
Особенно много случайных рифм и аллитераций в цикле стихотворений Вознесенского "Треугольная груша".
"Алкоголики" – "глаголешь", "прибитых" – "прибытие", "небесных ворот" "аэропорт".
Неизвестно, какое из слов в каждой из этих пар вызвало другое, созвучное ему: "прибитые" – "прибытие" или наоборот.
Вполне реалистично и убедительно сравнение аэропорта с "небесными воротами". Но в "Архитектурном отступлении" Вознесенского аэропорт – не просто ворота, а некий "апостол небесных ворот" (кроме того, что он еще и "автопортрет" поэта и "реторта неона"). А это настраивает автора на какой-то библейский, чуть ли не апокалиптический лад. Отсюда и алкоголики-ангелы, которым аэропорт нечто "глаголет", возвещая некое "Прибытие". Речь здесь идет о прибытии самолетов, но рядом с глаголом "возвещая" – да еще и с большой буквы – это слово звучит почти мистически.
Поэтическое воображение позволяет нам видеть в самых обычных явлениях нечто значительное, торжественное, даже таинственное. Но в "Треугольной груше" на непосредственные ощущения автора воздействует еще цепь звуковых ассоциаций, по-своему направляющая и отклоняющая в стороны поэтическую мысль. Он как бы пьянеет от аллитераций, найденных им же самим.
Вознесенский любит сближать идеи и понятия, которые Ломоносов называл "далековатыми". Что же, в этом-то и заключается задача и путь поэта – так же, как и ученого, который постигает мир, находя общее в явлениях, далеких одно от другого. Путь, а не самоцель.
И там, где это сближение у Вознесенского естественно и метко, оно доходит до ума и сердца читателя.
Вот отрывок из его "Сибирского блокнота":
Ты куда, попрыгунья
С молотком на боку?
Ты работала в ГУМе,
Ты махнула в тайгу...
Ты о елочки колешься.
Там, где лес колдовал,
Забиваешь ты колышки:
"Домна". "Цех". "Котлован".
Как в шекспировских актах
"Лес". "Развалины". "Ров".
Героини в палатках.
Перекройка миров.
Казалось бы, что общего между колышками, отмечающими в тайге расположение будущих построек, и условными обозначениями места действия в театре Шекспира?
А между тем это меткое, осенившее автора сравнение придает подлинное величие скромному труду московской девушки, которой выпала честь обозначить колышками будущие стройки Сибири.
После этого так естественно звучат патетические строки, которыми кончается стихотворение:
Героини в палатках.
Перекройка миров.
Неожиданное сближение далеких образов и понятий находишь у Вознесенского и в цикле стихов "Треугольная груша". Но здесь оно далеко не всегда оправдано и убедительно. Вспомним "Отступление, в котором бьют женщину".
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
Как белые прожектора.
Эта строфа своим четким ритмом, аллитерациями (бьют – блестит – белок бьются – белые) и глухими ударами мужских рифм выразительно передает и тесноту машины, в которой происходит избиение, и бешеную борьбу в тесноте и темноте.
Но не слишком ли это изысканно и литературно? Не слишком ли рассчитано на читателей из своего же поэтического цеха?
Несмотря на все ужасы изображенной сцены, она вряд ли кого-нибудь по-настоящему взволнует.
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
Срывает ручку, как рубильник,
Выбрасываясь на шоссе.
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили и лупили
Лицом по лугу и крапиве...
Ничего не скажешь, – даже чересчур изобразительно и выразительно. Но почему-то все это больше похоже на пересказ эпизода из какого-то фильма, чем на непосредственные впечатления от жестокого и безобразного зрелища.
Даже сцена избиения лошади в стихотворении Некрасова трогает и потрясает нас куда сильнее.
...Ноги как-то расставив широко,
Вся дымясь, оседая назад,
Лошадь только вздыхала глубоко
И глядела... (так люди глядят,
Покоряясь неправым нападкам)... {33}
К женщине, которую избивают в стихах Вознесенского, мы не чувствуем настоящего, сколько-нибудь глубокого сострадания, потому что ровно ничего не знаем о ней и видим только ее ноги, бьющиеся в потолок машины, "как белые прожектора".
Александр Блок не слишком много рассказал нам о женщине-самоубийце в стихотворении "Под насыпью во рву некошеном...".
Мы знаем только, что она "красивая и молодая" и что лежит она под железнодорожной насыпью "в цветном платке", на косы брошенном...".
Но как много говорят нам о ней немногие строчки:
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
...Да что – давно уж сердце вынуто!
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов...
Не подходите к ней с вопросами,
Вам все равно, а ей – довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена, – все больно.
Эти простые, поставленные в конце строфы да и в конце всего стихотворения – на падающем дыхании – слова "все больно" проникнуты такой глубокой, такой неподдельной скорбью.
Я знаю, что не следует противопоставлять одного поэта другому, особенно поэтов разных времен. У каждого из них свой мир, свой почерк, свои темы и ритмы.
И все же стоит иной раз напомнить современному поэту о глубине и высоте, достигнутой его предшественниками.
Разумеется, я далек от того, чтобы ставить рядом и сравнивать между собой неизвестную женщину, выбросившуюся из автомобиля в Нью-Йорке, и русскую пригородную девушку, жадно вглядывавшуюся в окна мимолетных поездов и раздавленную "любовью, грязью иль колесами".
Но нельзя не почувствовать, что в стихах, в которых так бесчеловечно избивают женщину, автор остается сторонним наблюдателем.
Сминая лунную купаву,
Бьют женщину...
Даже гневное восклицание поэта по адресу истязателя – "Стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!" – не согревает строк, в которых так мало непосредственности и человечности.
Кстати, совершенно непонятно, почему Чайльд-Гарольд попал в одну компанию со стилягой и битюгом. Может быть, он и был в некотором смысле "стилягой" своего времени, но уж с битюгом у него, кажется, нет ровно ничего общего.
В "Треугольной груше" есть и удачи. До предела впечатлительный поэт не мог не почувствовать всем своим существом разнузданность, растленность нью-йоркских вертепов, не мог не услышать в печальных и протяжных мелодиях негров, поющих низкими голосами, подавленную силу и тяжелую мужскую скорбь.
Однако все это тонет в какой-то истерической сумятице впечатлений и чувств.
Тот, кто ценит Андрея Вознесенского, его быструю мысль и остроту ощущений, не может закрывать глаза и на его слабости.
Надо помнить стихи Баратынского:
Когда по ребрам крепко стиснут
Пегас упрямым седоком,
Не горе, ежели прихлыстнут
Его критическим хлыстом {34}.
–
В мою задачу не входит обзор нашей молодой поэзии. Обозревать ряды поэтов, выстраивая их по росту и сравнивая между собой, могут только те, кто за лесом не видит деревьев, а потому не видит и леса.
Нельзя складывать поэтов и говорить об их сумме. Это американцы, любители больших сумм, придумали ансамбль из тридцати "girls" в расчете на то, что тридцать девушек пленят зрителей ровно в тридцать раз больше, чем одна.
И если я назову здесь несколько имен, то этот перечень отнюдь не охватывает всех поэтов, которых я считаю достойными внимания.
Я упомяну только тех, чье творчество представляется мне характерным примером в разговоре о путях нашей поэзии.
Из всех молодых поэтов, появившихся за последние годы, пожалуй, больше других сказал о себе и при этом с наибольшей открытостью Евгений Евтушенко.
Должно быть, поэтому его и заметили больше и раньше, чем многих других.
По традиции, проложенной Маяковским и так соответствующей революционной эпохе, Евтушенко и его сверстники завоевали на первых порах популярность устными выступлениями. Им были нужны не столько заочные читатели, сколько непосредственные и зримые слушатели, от которых можно ждать прямого и немедленного отклика. Это установило живую связь между поэтами и аудиторией и в какой-то степени помогло им освободиться от налета книжности, которым так часто покрывается лирическая поэзия.
Пожалуй, со времен Маяковского поэты никогда не собирали так много слушателей, особенно из среды молодежи, как в последние годы. Но эстрада, если она не трибуна, а только эстрада, таит в себе и немало опасностей. Очень часто она ведет к демагогии, к позерству, к поискам дешевого успеха. И нужна трезвая голова и подлинное чувство собственного достоинства, чтобы устоять, не поддаться "чаду упоительных похвал", о котором говорит в своих стихах Баратынский, чтобы научиться отличать самые бурные аплодисменты от настоящей и серьезной оценки поэтического труда.
Нечего греха таить, и в наше время не всегда легко молодому поэту (хоть и много легче, чем поэтам предшествующих поколений) пробиться к читателю. Иной раз для этого ему приходится изрядно поработать кулаками. И очень часто мы видим сначала кулаки этого пробивающего себе дорогу поэта, а потом уже и его самого.
Такими "кулаками" были, например стихи молодого Валерия Брюсова – "О, закрой свои бледные ноги!", – в которых еще нельзя было провидеть классически уравновешенного Брюсова поздних лет.
Аудитория, состоящая из молодежи, раньше признала Евтушенко, чем мы, люди более зрелого возраста. Что-то демагогическое, бьющее на эффект, какое-то самолюбование, а порой нескромная интимность заставляли нас настораживаться при чтении его стихов, изредка и случайно доходивших до нас.
Что-то изнеженное, родственное Игорю Северянину, а то и Вертинскому {33}, чувствовалось иной раз в его стихах:
...И, улыбаясь как-то сломанно
И плача где-то в глубине,
Маслины косточку соленую
Губами протянула мне... {36}
Но день за днем мы стали все больше узнавать Евгения Евтушенко, поэта разнообразного, неровного, может быть, еще не вполне проявившего себя, но всегда внятного и заставляющего прислушиваться к своему голосу.
Хорошо сделала "Молодая гвардия", выпустив в этом году довольно большой том его стихов {37}.
Многое в этом сборнике оказалось для меня – думаю, к цля других читателей – неожиданным и новым.
По первым своим впечатлениям я никак не ожидал от Евтушенко таких полновесных и зрелых стихов, как, например, "Глубина".
Я не могу отказаться от желания процитировать их здесь полностью:
Будил захвоенные дали
рев парохода поутру,
а мы на палубе стояли
и наблюдали Ангару.
Она летела одаренно,
в дно просвечивало в ней
сквозь толщу волн светло-зеленых
цветными пятнами камней.
Порою, если верить глазу,
могло казаться на пути,
что дна легко коснешься сразу.
лишь в воду руку опусти.
Пусть было здесь немало метров,
но так вода была ясна,
что оставалась неприметной
ее большая глубина.
Я знаю: есть норой опасность
в незамутненности волны
ведь ручейков журчащих ясность
отнюдь не признак глубины.
Но и другое мне знакомо,
и я не ставлю ни во грош
бессмысленно-глубокий омут,
где ни черта не разберешь.
И я хотел бы стать волною
реки, зарей пробитой вкось,
с неизмеримой глубиною
и с каждым
камешком
насквозь!
Было бы хорошо, если бы Евтушенко всегда помнил эти строчки:
...с неизмеримой глубиною
и с каждым камешком насквозь!
В этих прозрачных до дна стихах Евтушенко следует основному направлению русской поэзии, ясной и глубокой, верной пушкинскому началу.
И вместе с тем он умеет остро чувствовать время, наш сегодняшний день.
Есть у него трогательные и умные "тихи – о "временном":
Рассматривайте временность гуманно.
На все невечное бросать не надо тень.
Есть временность недельного обмана
потемкинских поспешных деревень.
Но ставят и времянки-общежитья,
пока домов не выстроят других...
Вы после тихой смерти их
скажите
спасибо честной временности их {38}.
Евгению Евтушенко удалось здесь передать без громких слов ту обстановку строящейся страны, образ которой дал и Андрей Вознесенский в отличных стихах "Из Сибирского блокнота".
Такую же вдумчивость и сосредотеченность мы находим в стихах Евтушенко, посвященных родной природе:
...В грузовике на россыпях зерна
куда-то еду,
вылезаю где-то,
вхожу в тайгу,
разглядываю лето
и удивляюсь, как земля земна!
...Все говорит как будто:
"Будь мудрее
и в то же время слишком не мудри!.." {39}
Порт не только любуется природой, но и как бы сам чувствует себя частью русской природы. Недаром же так органично, так естественно рифмуются в его стихах о Волге слова _"России"_ и _"меня растили"_, а в другом стихотворении – _"российскому"_ и _"росистому"_.
Ведь рифмы – не побрякушки, не внешние украшения стихотворных строчек. По рифмам и ритму можно иной раз безошибочно судить о степени искренности автора.
В стихах "Русская природа" Евтушенко говорит:
Я не умру!
Ты, как природу русскую,
природа русская,
прими в себя!
Это мужественное отношение к смерти не случайно в нашей молодой поэзии. Его можно найти и у другого поэта, которого, впрочем, сейчас уже нельзя причислить к "молодым", – у Евгения Винокурова:
Я, как в воду, войду в природу,
И она сомкнется надо мной... {40}
Может быть, читая приведенные здесь строгие и ясные, чуждые внешних эффектов строки Евгения Евтушенко, кое-кто и не узнает его. Где тут свойственный ему буйный молодой задор, его разговорно-интимные интонации?
Какие девочки в Париже
ай-ай-ай!
Какие девочки в Париже
просто жарко!..
Из этих стихов ("Парижские девочки") мы узнаем, что с парижской точки зрения
Стиляжек наших платья – дилетантские
и что у настоящих – парижских – "стиляжек" голубые волосы и ковбойские брючки.
По словам Евтушенко, при виде парижских девочек, покачивающих "мастерски боками", он и его спутники вылезли "в окно автобуса по пояс"
И кое-кто из членов делегации,
про бдительность забыв, разинул рот.
Но вот на улицах Монмартра появляется девушка, "вся строгая",
с глазами красноярскими гранитными
и шрамом, чуть заметным над губой.
Она так не похожа на "парижских девочек", что Монмартр замирает при ее появлении, а поэт восторженно восклицает:
Всей Франции
она не по карману.
Эй, улицы,
понятно это вам?!
Неужели Евтушенко и в самом деле думал, что эта громко сказанная фраза "Всей Франции она не по карману" может быть воспринята, как лестная аттестация строгой красноярской девушки?
Здесь мы опять встречаемся с тем эстрадным Евтушенко, который не жалеет пряностей при изготовлении горячих и острых блюд.
А между тем в его парижском цикле мы находим такие превосходные стихи, как "Верлен".
...Плохая память у Парижа,
и, как сам бог теперь велел,
у буржуа на полках книжных
стоит веленевый Верлен...
Естественны, метки и сатирически значительны и рифмы и аллитерации в этом четверостишии ("веленевый" – "Верлен"). Это не то, что "кокосы" "кокотки" и "луковый" – "лукавый" в других его стихах.
Стихотворение о Вердене подымается до высокого обличительного пафоса:
Вы под Верлена выпиваете
с набитым плотно животом.
Вы всех поэтов убиваете,
чтобы цитировать потом!
Столь же значительно и остро современно другое стихотворение из того же заграничного цикла – "Тень".
Вниманье, парижское утро!
Вдоль окон бистро и кафе
проходит по улице "ультра",
обмотанный пестрым кашне...
Глаза он под шляпою прячет,
и каждую ночь или день
у дома Тореза маячит
его осторожная тень...
Ажаны от страха немеют,
С ней встретясь в полночную темь.
Не только маячить умеет
умеет стрелять эта тень...
И кончаются эти слова сильной и действенной строфой:
Париж, не поддайся смятенью.
Я верю – сомкнувшись тесней,
Расправишься с этою тенью
Ты, город великих теней!
Как убедительно звучит здесь обычная у Евтушенко игра слов – "_тень_" и "город великих _теней_"!
Этот пример лишний раз показывает, что и рифмы, и аллитерации, и словесная игра оправдывают себя лишь в тех случаях, когда они мобилизованы поэтической мыслью, а не слоняются без дела.
Евтушенко пишет много и разнообразно. И он не прочь поиграть и даже подчас щегольнуть аллитерациями. Но он не опутывает себя их сетями настолько, чтобы потерять возможность свободного и толкового разговора с читателем. Он отзывается на самые острые темы сегодняшнего дня.
Это существенная и важная черта его дарования. Без живой связи с обществом, со своей страной и миром, без чувства гражданственности немыслим настоящий поэт.
Но широта интересов идет порой у Евтушенко в ущерб глубине, в ущерб той сосредоточенности, которая составляет главнейшее условие поэтической мысли.
Читая многие его стихи, задаешь себе иной раз вопрос: почему те же мысли не изложены прозой?
Это чаще всего относится к его стихам, в которых за смысловой темой не чувствуется темы музыкальной.
И я думаю, что не ошибусь, если скажу, что размеры и ритмы у него часто случайны, а иной раз и расходятся с содержанием.
То его стихи (по всей вероятности, нечаянно) ложатся на мотив уличной песенки "Купите бублики", то в них слышатся полузабытые "Кирпичики".
Он не задумывается над выбором стихотворных размеров, и они часто подводят его.
Возьмите стихотворение на такую значительную тему, как "Песни революции":
...Купите сборники.
Перечитайте пристально.
Не раз, не два должны вы их прочесть.
Себе вы напевайте
вслух и мысленно
и вашим детям,
если дети есть.
Услышите вы
скорбное и дальнее
тяжелое бренчание кандальное.
Увидите вы
схваченных и скрученных,
истерзанных,
расстрелянных,
замученных.
Не приторным и ложным гимнам времени
они своим
заветным песням верили,
Они их пели,
крадучись,
вполголоса.
Им было петь не в полный голос
горестно...
Кто узнает в этих унылых и однообразных ритмах Революцию, которая и в самые тяжелые свои годы была полна энергии, жизни, веры в победу? Сравните эти вялые строки с подлинными песнями революции. Ведь даже "Похоронный марш" звучал величаво, бодро, во славу жизни.
А здесь мы читаем:
Увидите вы схваченных и скрученных,
истерзанных,
расстрелянных,
замученных.
По интонации это скорее похоже на песню нищих слепцов, просящих подаяния, чем на стихи о песнях революции.
А уж неверная музыкальная настроенность неизбежно ведет автора ко множеству ошибок и неточностей.
Неужели до революции революционные песни пелись только вполголоса? И разве нельзя было придумать для гимнов царского времени более меткие эпитеты, чем "приторные и ложные"? А как искусственно и надуманно звучит строчка:
Им было петь не в полный голос
горестно...
Я остановился так подробно на этом стихотворении, далеко не самом типичном для Евгения Евтушенко, отнюдь не из желания выставить напоказ его слабые строчки.
Но расхождение ритма и содержания, столь заметное в этом стихотворении, для него не случайно.
И это объясняется прежде всего отсутствием сосредоточенности.
В лучших стихах размеры, ритмы, интонации рождаются вместе с поэтической мыслью.
Вы не можете себе представить "На холмах Грузии" Пушкина, "Выхожу один я на дорогу..." Лермонтова или "Незнакомку" Блока написанными в другом размере и ритме. Музыкальная их тема возникла вместе со смысловой.
"Не искушай меня без нужды..." Баратынского так и родилось в форме романса. Оно было романсом еще до того, как на него была написана знаменитая музыка.
Наши великие поэты знали, в каком ключе, роде, жанре они пишут. И каждое их стихотворенье было не только поэтическим, но и музыкальным произведением.
То "бормотание", которое предшествовало у Маяковского писанию стихов, было, по всей видимости, нужно ему для выбора того или иного размера и ритма.
Этот выбор не должен быть случайным. Надо быть уверенным, что возок, на котором вы едете, – по выражению Некрасова – "спокоен, прочен и легок" {41} и довезет вас до цели, – как уверен был Данте, что его терцины могут с честью служить ему на протяжении всей его трилогии.
Многие из наших молодых поэтов берут случайные размеры – такие, какие бог на душу положит.
Грешит этим – правда, далеко не всегда – и Евгений Евтушенко...
О Шекспире
"Слова, слова, слова", – говорит Гамлет, отвечая на вопрос, что он читает.
Слова, слова, слова – часто говорим и мы, читая многие написанные до нас и в наше время книги.
Слов, произносимых и печатаемых, становится с каждым веком, десятилетием и даже годом все больше и больше. Кажется, это непрестанно размножающееся говорящее племя грозит утопить нас в море бумаги. Созданные людьми по их образу и подобию, слова, словосочетания и целые книги унаследовали от людей их нравы, повадки и характеры. Есть книги умные и глупые, добрые и злые, тихие и кричащие, скромные и честолюбивые, есть книги – друзья человечества, а есть и враги, даже книги-людоеды. Но, пожалуй, больше всего на свете равнодушных книг, о которых только и можно сказать: "слова, слова, слова".
Люди сыты словами, люди все больше и больше перестают им верить. Происходит обесценение слов, инфляция, подобная денежной инфляции. Однако, по счастью, у этого плодовитого словесного племени наблюдается не только рождаемость, но и смертность. Как и люди, книги стареют, дряхлеют и умирают.
В томах и томиках, мирно стоящих на полках, происходит какой-то непрестанный и незаметный для глаз процесс: во многих из них явственно проступает скелет, обнажаются мелкие, своекорыстные, демагогические, плохо спрятанные побуждения автора, и они становятся неинтересными, а иной раз даже отталкивающими.
Но, пожалуй, еще чаще недолговечность их объясняется тем, что они тонут, как в реке забвения Лете, в массе подобных им книг.
Давайте же сегодня – в дни Шекспировского юбилея – посмотрим свежими и непредубежденными глазами, жив ли, здоров ли и жизнеспособен ли наш 400-летний юбиляр, или же он остается в музеях и университетах только потому, что был когда-то признан великим, что ему поставлены памятники и что библиотека посвященных ему научных трудов пополняется с каждым годом.
В разные времена бывали люди, которые пытались поколебать авторитет Шекспира, посмотреть, уж не голый ли это король. Как известно, Вольтер и другие французские писатели XVIII века считали его гениальным, но лишенным хорошего вкуса и знания правил. А величайший писатель девятнадцатого и начала двадцатого века, оказавший огромное влияние на умы своих современников и последующих поколений во всем мире, Лев Толстой, – особенно в последние годы своей жизни – попросту не верил Шекспиру, считал его драматические коллизии неправдоподобными, а речи его героев неестественными, вычурными и ходульными.
Жизнь – диалектична, и каждый знаменитый писатель должен быть готов к тому, что последующие поколения посмотрят на него со своей точки зрения, что в одну эпоху он будет на ущербе, в другую его не будет видно совсем, а в третью он засияет полным своим блеском.
Так было и с Шекспиром. Чего только о нем не говорили, чего только не писали! И наконец совсем было потеряли его как личность, распространив среди широких кругов читателей ничем не доказанное убеждение в том, что Шекспир был не Шекспиром, а кем-то другим. В этом меньше всего повинно серьезное шекспироведение. Но достаточно высказать сомнение в чем-либо, чтобы оно распространилось и даже укоренилось глубже, чем точно проверенные факты.
В ту пору, когда автором произведений Шекспира называли то Бэкона, то графа Редклиффа, то графа Дэрби, то Марло (и даже королеву Елизавету!), виднейший русский писатель Максим Горький говорил:
– У народа опять хотят отнять его гения.
Однако, насколько мне известно, авторы оригинальных и сенсационных гипотез, касающихся личности Шекспира, постепенно перестают кружить над ним стаями и не омрачат для миллионов читателей земного шара шекспировских торжеств этого года.
Юбилейные даты не назначаются людьми по произволу. Но для чествования памяти Шекспира, пожалуй, нельзя было выбрать более подходящее время, чем наше, полное великих коллизий и потрясений.
Если в прошлом одним критикам казалось безвкусным, а другим неестественным и неправдоподобным нагромождение ужасов, интриг, преступлений и кровопролитий в трагедиях и хрониках великого драматурга, то наш век полностью оправдал его. Время оказалось лучшим его комментатором. Оно вернее всех литературоведов раскрыло нам глаза на загадку Калибана, заставило наших современников ценою своего опыта понять, в чем сущность трагедии юного Гамлета, диалектически разрешить многие противоречия в речах и поступках героев трагедий.
Одно время казалось, что, по сравнению с очень сложными характерами в романах конца XIX и начала XX века, характеры персонажей Шекспира бедны, чуть ли не примитивны.
Революционные эпохи резко отличаются от тех, когда люди едва замечают замедленный ход истории, не чувствуя подземных толчков и забывая, что эволюция неизбежно прерывается время от времени взрывами революций.
Вот почему нам легче понять Шекспира, чем нашим отцам и дедам. Нам довелось увидеть собственными глазами и ощутить всем своим существом крутые повороты истории.
В такую эпоху, полную действия, в котором одни принимают участие добровольно и по убеждению, а другие поневоле, нам кажутся убедительными шекспировские контрасты. Мы, понимаем, что у его героев характеры не менее сложны, чем у персонажей в романах более мирных и спокойных лет, и даже превосходят их в сложности, но в действии, в борьбе проявляются не все, а главные человеческие черты.
Но этот правдивейший из портов особенно дорог людям нашего времени своим великим оптимизмом – противопоставлением Гамлета, Ромео, Джульетты, Дездемоны, – отчиму и матери Гамлета, Макбету, Ричарду Третьему, Гонерилье и Регане 1{}.
Это не наивный оптимизм поэт романтиков разных времен, обольстивших и обманувших своими иллюзиями не одно поколение.
Шекспир остается оптимистом в конечном итоге, за вычетом всего жестокого, страшного и мрачного, что он знал и рассказал о человечестве. Но он верил, что в конце концов Человек с большой буквы преодолеет Калибана.
В наши дни Шекспир кажется понятнее и современнее многих писателей девятнадцатого и даже нынешнего века.
Сейчас во время новой вспышки звериного расизма красноречивее, чем заповедь "Люби ближнего", звучат слова Шейлока: "Когда нас колют, разве у нас не идет кровь, нас щекочут, разве мы не смеемся, когда нам дают яд, разве мы не умираем?.."
Чернокожий африканец Отелло, ревность которого раздувает, как пламя, искусный интриган Яго, навсегда сохраняет в глазах читателей и зрителей свой величавый и благородный человеческий облик.
В вашей стране Шекспира ценят и любят давно. Величайший русский поэт говорил о нем: "Наш отец Шекспир". Первый и лучший из русских критиков Белинский был его восторженным почитателем.
Но только после революции, которая сделала грамотным все многомиллионное население Советского Союза, Шекспир стал достоянием всех читающих и мыслящих граждан нашей страны. Нет театра, который бы не ставил его пьес, нет городс, и сельской библиотеки, где бы не было Шекспира.
Мне лично выпали на долю счастье и большая ответственность – перевести на русский язык лирику Шекспира, его сонеты.
Не мне судить о качестве моих переводов, но я могу отметить с удовлетворением, что "Сонеты" расходятся у нас в тиражах, немыслимых в другое время и в другой стране. Их читают и любят и ценители поэзии, и самые простые люди в городах и деревнях.
Шекспира часто трактовали как психолога, глубокого Знатока человеческой природы. Сонеты помогли многим понять, что он прежде всего поэт и в своих трагедиях...
Некоторые из критиков, весьма положительно оценивая мои переводы сонетов Шекспира, в то же время очень деликатно и довольно бегло упрекают меня в том, что я будто бы слишком "просветляю" Шекспира, лишая его известной темноты и загадочности.
При этом они неизменно ссылаются на то, что я и в оригинальных своих стихах люблю ясность, прозрачность и лаконизм.
Но справедлив ли их упрек? Полагаю, что нет.
В тех отдельных местах текста, которые остаются загадочными и для всех современных комментаторов (как, например, "Свое затменье смертная луна пережила назло пророкам лживым" – сонет 107-й), я целиком сохраняю Загадку, не пытаясь ее расшифровывать.
Иначе обстоит дело с распространенным предложением или целым периодом. _Как переводить непонятное_? Слово за словом, как переводят речь умалишенного?
Что же, придумывать что-нибудь свое непонятное?
Вспомните чеховскую акушерку Змеюкину, которая говорила о непонятном примерно так (цитирую по памяти):
"Они хочут свою образованность показать и потому говорят о непонятном..."
Работая над переводом, я вникал в каждую строчку Шекспира – и в ее смысловое значение, и в звучание, и в совпадения с пьесами Шекспира. Мне казалось, что у меня в руках собственноручное завещание Шекспира.
Вероятно, после прежних корявых и косноязычных переводов сонетов мой перевод мог показаться слишком свободным, естественным, живым?
Но ведь и в оригинале в сонетах звучит устная, непринужденная _светская_ речь – светская, как у Пушкина, как у всех поэтов Возрождения, а не семинаристских периодов литературы, когда "душили трагедией в углу".
Чем же объясняется моя большая ясность и отчетливость по сравнению с оригиналом?
1) Язык Шекспира, хоть в общем он понятен англичанам, несколько архаичен. А я пишу современным русским языком (хоть и всячески избегаю неуместных модернизмов).
2) Русские слова гораздо длиннее английских. Поэтому приходится чем-то жертвовать. Я жертвую некоторыми эвфуистическими украшениями. От этого – и бОльшая ясность.
–
Мне было бы жаль, если бы некоторым критикам удалось подорвать доверие русских читателей (а их миллионы) к моему Шекспиру...
ПРИМЕЧАНИЯ
Из незавершенного
Война трех дворов. – Первый из цикла рассказов о детских годах поэта, задуманного Маршаком в середине 1920-х годов. В рассказах должны были действовать одни и те же "сквозные" персонажи: товарищи детских игр в слободе на Майдане – Митрошка-горбун, Митюха Гамаюн и другие ребята.
Работа над рассказом была начата примерно в 1924 году, но часто прерывалась на долгое время: сохранилось семь вариантов начала рассказа. Последний, самый полный, вариант рассказа написан приблизительно в 1930 году.
В 1957 году Маршак просмотрел машинопись рассказа, но никаких исправлений в текст его не внес.
Печатается по черновому автографу приблизительно 1930 года.
Горбун. – Из цикла рассказов о детских годах Маршака. Рассказ датирован: "Токсово, 1930 г.", следовательно, написан в июле – августе 1930 года.