355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Рюрик Ивнев » Часы и голоса » Текст книги (страница 3)
Часы и голоса
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:01

Текст книги "Часы и голоса"


Автор книги: Рюрик Ивнев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 7 страниц)

«Дай мне силу вспомнить это счастье…»
 
Дай мне силу вспомнить это счастье.
Я уже все прошлое забыл:
Цвет и запах корабельной снасти,
Хруст песка, дорожные столбы,
Шелест трав, покачиванье лодки,
Деревянных станций огоньки,
Все мои потери и находки,
Все моря и все материки.
Дай мне силу, вопреки забвенью,
Всем законам тленья вопреки,
Снова вспомнить каждое мгновенье,
Каждый вздох и каждый взмах руки.
 

1965

«Скрипят корабельные снасти…»
 
Скрипят корабельные снасти,
Рокочут валы океана:
Слишком большое счастье
Не может быть постоянным.
 
 
И даже у тихих причалов,
Лаская листья деревьев,
Ветер шепчет упрямо:
«Счастье ведет к потерям».
 
 
И я ощущаю душою
Стон ветра и боль океана:
Счастье слишком большое
Не может быть постоянным.
 

1965

Верный друг
 
Я знаю: можно верить собаке —
Она не покинет тебя никогда
И будет безмолвно любить одинаково
Твои золотые и злые года.
 
 
В минуту неистовых воплей Борея,
Покорная общей с тобою судьбе,
Не мысля куда-нибудь скрыться скорее,
Еще горячее прижмется к тебе.
 
 
И если ты даже бродяга бездомный,
Она, своих ласковых чувств не дробя,
В шалаш полусгнивший войдет, как в хоромы,
И теплою шерстью согреет тебя.
 
 
Она не предаст, не изменит вовеки
И, не понимая наук и искусств,
Всю жизнь не устанет искать в человеке
Таких же простых и возвышенных чувств!
 

1965

Моя собака
 
Вся жизнь – это только накипь
На круглых волнах столетий…
Лучше моей собаки
Нет ничего на свете.
 
 
Я это знаю, знаю,
Неумолимо твердо…
У моей собаки такая
Славная рыжая морда.
 
 
Ну как в нее не влюбиться,
Ну как до нее не дотронуться,
Ее мягкая шерсть золотистая
Как желтый песок на солнце.
 
 
Пусть, на нас человечьи души
Глядят с высоты Ай-Петри.
Эти пестрые длинные уши
Будто парус при сильном ветре.
 
 
Но, впрочем, все это враки
Иль вымысел – бред поэта.
У меня никакой собаки
Нет и не было в жизни этой.
 

1965

Волчонок
 
Волчонок смотрит в теплое окно:
Блестят заиндевевшие деревья.
Здесь так тепло, но все равно
Его влекут, как древние кочевья,
Просторы и туманы за окном.
Здесь так тепло. Но что ему тепло?
Он рвется за окно душой и шерстью,
Не знает он, что есть добро и зло,
А прежде было право кровной мести.
Не знает он, что люди жгли людей
И на кострах сжигали с ними книги.
Не знает он, что есть почти везде
Темницы, плахи, цепи и вериги.
Волчонок смотрит в теплое окно
И тайно рвется каждою шерстинкой
В дремучий лес, далекий, но родной,
С единственным оружием – инстинктом.
 

13 декабря 1965 г.

Москва

Примирение
 
Бульвар гудит. Погода неплохая,
И юности не до благоразумия,
А тут же, рядом, охая, вздыхая,
Как навсегда затихшие везувии,
От бурной жизни старцы отдыхают.
Зеленые, веселые скамейки
И фейерверка огненные змейки,
Как давний сон, они припоминают.
Пусть некогда юнцам, а старцам смысла нет
Считать года и думать о грядущем.
К тем и другим приник вечерний свет,
Как примиритель самый наилучший.
 

1966

Берега
 
Все берега необозримые,
Которые меня встречали,
Зовут вернуться, чтобы с ними я
Делил и радость и печали.
О берега Невы, Риона,
Широкой Волги, бурной Мтквари
Я вижу вас как на ладони!
Вы те же, вас ничто не старит,
И с вами вместе остальные
Зовут меня со всех сторон,
Вместив в себя свои стальные
И голубые груды воли.
Мы слиты с вами воедино,
Но я за вас в броне седин
Вступил в неравный поединок
С разящим временем один.
Пусть все окончится не сказкой,
Не сбросить со щитов года,
Но я окутан вашей лаской
И с ней останусь навсегда.
 

3 августа 1966 г.

Москва

Все не так…
 
Сколько тихой нежности и плавности
В этой доброй женщине седой.
Молодость почти столетней давности
Мне тепло кивает головой.
Неужели это сон? Я в тереме,
Странно в нем, но на душе легко.
Вдруг все то, в чем твердо был уверен я,
Разлетелось по миру песком?
Как же это ситцевое платье
Все пожары мира не сожгли?
А столбы железные понятий
Вырваны, как травы, из земли.
Все не так, как это полагается,
Как привычный глаз установил.
Может быть, задорный взгляд красавицы
Всем красавцам головы кружил.
Но сейчас уже не это главное,
А главней и радостней всего,
Что со мною рядом это славное,
Это неземное существо.
 

1966

Почтовая бумага
 
Мне кажется: весь мир в одном
Простом, чуть склеенном конверте.
А горькой муки больше в нем,
Чем в ледяном дыханье смерти.
 
 
Но сколько радости порой,
Ни с чем на свете не сравнимой,
Как не сравним и почерк твой,
И взор неистово любимый.
 
 
Пусть или слишком деловиты,
Иль слишком скупы писем груды,
Но от Камчатки до Тавриды
Когда-нибудь ты встретишь чудо.
 
 
Тогда и скромный почтальон,
О всех томящихся радея,
Хотя живет не в сказке он,
На миг бывает чародеем.
 
 
Листкам почтовым не узнать,
Что суждено им на мгновенье
Вершиной счастья просиять
И стать вершиной вдохновенья.
 

1966

Синяя птица
 
В двух шагах от Москвы, громыхающей сталью,
Мы случайно нашли тишину и покой.
Мне казалось, что мы никогда не дышали
И не знали, что значит дышать так легко.
 
 
Потому ли, что все мы прозрели впервые,
Потому ли, что лес сам внезапно прозрел, —
Он открыл нам радушно свои кладовые,
Что открыть для других ни за что не хотел.
 
 
Там сокровища древних преданий дремали,
Там таились сказания вещих слепцов,
Там в просмоленных свитках хранились скрижали
Из еще никогда не начертанных слов.
 
 
Мы стояли, вернее, мы просто летели
Мимо белых, почти невесомых берез,
Мимо чудом из сказок поднявшихся елей,
До которых еще не добрался мороз.
 
 
Мы попали в слияние ласки и света,
В устье виденных нами, несбывшихся снов,
Наш незримый полет был последним ответом
На немые вопросы угасших веков.
 

1966

Глухомань
 
Впереди и за плечами
Только небо, только звезды,
Только листья, только воздух,
Только тишина ночная.
 
 
Мнится мне, что в океане
Растекающейся зелени
То плыву я, то ныряю
И тревожно и уверенно.
 
 
Где же люди? Где шаги их?
Где знакомый звон трамваев?
Подмосковье иль Египет
Мне созвездьями кивает?
 
 
Вижу только эту зелень,
Покорившую пространство,
Словно перевоплощенье
Слов в зеленое убранство.
Плыть бы век, как в древней сказке,
По раскинувшейся зелени
Ею найденным, обласканным,
А для всех других потерянным.
 

11–13 июля 1966 г.

Москва

Дачные поезда
 
Есть что-то странно притягательное
В обычных дачных поездах.
Не в них ли поиск подсознательный
Тепла забытого гнезда?
Чтоб взвесить все необъяснимое,
Еще не создано весов.
Пусть сотни раз мелькали мимо мы
Знакомых станций и лесов,
Все ж от волнения дрожим мы,
Как перед буквами любимыми
Почти истертых адресов.
Ты наклоняешься, качаешься
Под музыку стальных колес,
В чужом дыханье растворяешься
И не удерживаешь слез.
Тебе в тот миг невольно кажется,
Что ты в кругу своей семьи,
Хотя уют ее не вяжется
С потертой спинкою скамьи.
И все ж ты радостью утешен,
Мечтою сам себя согрев,
Как листик, вдруг зазеленевший,
Средь стужей скованных дерев.
 

24 июля 1966 г.

Станция Отдых – Москва

«Кому из нас не кажется минутами…»
 
Кому из нас не кажется минутами,
Что все предметы радугой окрашены,
Что мы несемся с ветрами попутными
К своей мечте от берега вчерашнего?
Смотрю, как голубок шажками мелкими
Дорогу мне перебегал потешно.
Я не слежу за часовыми стрелками
И верю, что дела пойдут успешно.
Сегодня все мне кажется пленительным,
Как будто я впервые мир увидел
Глазами сердца, а не умозрительно.
Должно быть, так смотрел на мир Овидий.
И благодарен я простому платьицу.
Как крылья бабочки, наивно пестрому,
И псу, который от машины пятится,
И в синем небе облачному острову…
Кончался день, но странно: был уверен я,
Что этот день лишь только начинается,
И меж закатом с огненными перьями
И светом зорь не замечал я разницы.
А все, что со стихами так не вяжется,
Вдруг увязалось и легко и прочно:
И хлеб обдирный, и сырок, и ряженка,
И толчея обычная в молочной.
 

1966

«Я не хочу ни мудрых изречений…»
 
Я не хочу ни мудрых изречений,
Ни пышных слов, ни выкладок ума.
Верни мне классы и урок черченья,
Игру в крокет и томики Дюма,
Шум детских игр, и смех, и огорченья,
И первый платонический роман.
Верни мне все, что стало древним мифом,
Улыбки материнской теплоту,
Карамзина, и даже логарифмы,
И Торричеллиеву пустоту.
Верни мне дни, когда дыханье рифмы
Еще не ощущал и за версту…
Все вдаль ушло, а небосвод и ныне
По очереди шлет нам свет и тьму
Такой же черный и такой же синий,
Никак не поддающийся уму.
И гласом вопиющего в пустыне
Мой крик истошный кажется ему.
 

1966

Незримо с нами
 
Друзья всегда незримо с нами,
Пусть это не совсем обычно,
Они не в застекленной раме,
А в наших мыслях и привычках.
 
 
И если мы на пароходе,
Они сопутствуют нам в море
И первыми всегда приходят,
Когда нас постигает горе.
 
 
И не было таких мгновений,
Когда б они нас забывали,
Когда б их траурные тени
В нас ярче солнца не сверкали.
 
 
Их снимков нам не надо трогать,
Чтоб оживить воспоминанья,
Мы вечно чувствуем их локоть
И ощущаем их дыханье.
 
 
Так, принимая в нас участье,
Они все предрассудки рушат,
Оберегая наше счастье,
Облагораживая души.
 
 
Лишь иногда щемящей болью
Мы нарушаем равновесье
И плачем, плачем поневоле
При виде опустевших кресел.
 

1966

Русская зима
 
Ты плывешь без лодки и без весел
По снегам глубоким Подмосковья,
Как по Волге у ее низовья,
Видя только белизну и просинь.
 
 
Белый цвет тебя сопровождает,
Как дитя заботливая няня,
Он один все краски порождает,
Что от глаз скрываются в тумане.
 
 
И плывя по этим белым волнам
Русских зим, в одну соединенных,
Радостью такой ты переполнен,
О которой знает отдаленно
Юноша, ни разу не влюбленный.
 
 
Все кругом белым-бело, все в белом,
Ты плывешь, забыв про все волненья
Это счастье, счастье без предела,
Каждому дано со дня рожденья.
 

1966

Трижды золотые сны
 
Проплывают в подсознанье
Первой ласточкой весны
Золотых воспоминаний
Трижды золотые сны:
Хвойные леса Ликани,
Будто детскими руками,
Синевой обведены.
И без всяких понуканий
На единственном экране
Ткут невиданные ткани
Золотых воспоминаний
Трижды золотые сны…
После бури в океане
Дни лазурны и ясны,
Чайка это или сани, —
Мы опять летим лесами
В блеске снежной белизны,
Не подозревая сами,
Что своими голосами
Мы рисуем очертанья
Золотых воспоминаний,
Где ютятся в подсознанье
Трижды золотые сны.
Полстолетья легкой ланью
Из народного сказанья
Промелькнуло, став преданьем…
Но тепло мне от дыханья
Молодой моей страны.
И опять звездою ранней,
Первой ласточкой весны
Проплывают в подсознанье
Золотых воспоминаний
Трижды золотые сны.
 

1966

Зимнее море в Сухуми
 
Был хмурый день, темнели облака.
Цвета небес тебя не украшали.
Безмолвно ты лежало в серой шали,
Как будто утомленное слегка.
 
 
Любившее недавно горячо,
Ты никого теперь не обольщало
Ни золотисто-радужной парчой,
Ни серебристо-лунным покрывалом.
 
 
Ты было морем, морем без прикрас,
Ты было зимним морем одноцветным,
Но взгляд твоих огромных серых глаз —
Прекрасней блеска жемчугов несметных.
1966
Норд-ост
Сегодня с отсветом трагическим
Каспийский ветер – яростный норд-ост —
Мне показался вестником магическим
Надземных бурь, грозящих тверди звезд.
 
 
Он звал меня к последнему сужденью,
К слиянию понятий всех времен,
Он возвещал о светопреставленьи
Обрывками заоблачных знамен.
 
 
Казалось, мощь неистового Каспия
Перекликалась с гулом тех часов,
Когда упала Атлантида на спину,
Чтоб слиться с тенью мертвых голосов.
 
 
Я натиск бури выдержал стоически,
Не отступив от жизни ни на пядь.
И снова – свет, и снова гимн лирический,
Который будет все века звучать.
 

1966

Рокот Мтквари
 
По городу бродить не устаю
И перечислить не пытаюсь звенья
Любви глубокой до самозабвенья,
Навеки полонившей грудь мою.
Резьба балконов, окон и перил,
Дома, в которых каждый камень мил,
И теплый воздух, лаской напоенный,
Убор осенний, золотой и синий,
И рокот Мтквари – словно гимн без слов.
Какой неописуемый улов
До сей поры не превзойденных линий!
Не может голова не закружиться,
Не может вздох не замереть в груди.
Не устаю я целый день бродить,
Как будто околдованный столицей,
Как будто все, что вижу я вокруг,
Мне Грузия преподнесла, как сказку,
Как ключ неосязаемый к Дамаску,
Как щит для отраженья тяжких мук.
 

1966

«У каждой мысли есть свои оттенки…»
 
У каждой мысли есть свои оттенки,
У ощущений – собственные гаммы.
И, как мы ни стараемся упрямо
Поймать их магнетические стрелки,
Они таятся за двойною рамой.
 
 
Ни сочетанье опыта и знанья,
Ни поступь торжествующей науки
Не помогают нашему сознанью
Любовь слепую отделить от муки.
 
 
А иногда, вне всяких ожиданий,
Какие-то неведомые токи
Сквозь лес души проносятся, как лани,
Ломая все понятия и сроки.
 
 
По-прежнему себя не понимая,
Слова и звуки пропуская мимо,
Мы чьи-то руки мысленно сжимаем
С волнением, никак не объяснимым.
 

1967

Наедине с природой
 
Наедине с природой, независимо
От всех философических препон,
Магический я слышу перезвон
Высоких сосен и деревьев лиственных.
Я и природа. Никаких посредников!
И хоть все горы на меня обрушь,
Я не приму назойливых серебреников
За то, чтобы покинуть эту глушь.
Ослепшие становятся здесь зрячими,
Оглохшие здесь обретают слух,
Как будто мы впервые мыслить начали
Вне тесных пут свиданий и разлук.
 

2 июня 1967 г.

Мы встречаемся и расходимся
 
Мы встречаемся и расходимся,
Будто перистые облака,
То случайно в вагоне поезда,
То у маленького ларька.
Мы, друг друга совсем не зная,
Составляем целую рать,
Но воистину неземная
Сила тянет нас всех узнать.
Незнакомые все ж знакомы
По улыбке и блеску глаз,
Незнакомые все ж знакомы
И всегда у любого дома
Будут двери открыты для нас.
Мы себя узнаем в прохожих,
И они понимают, кто мы.
Давний образ внезапно ожил,
Яркой спичкой мелькнув из тьмы.
Кто-то утром водою студеной
Напоил вороного коня,
Чье-то сердце согрело смущенно
Жаром солнца целого дня.
Это люди, простые люди!
Боже мой, когда ж мы поймем,
Что, мечтая всю жизнь о чуде,
Каждый день растворяемся в нем.
 

1967

Озеро Неро
 
Я не знаю, то детские грезы ли
Или мужественные мечты.
Выплывает волшебное озеро
Из убийственной темноты,
Расцветает, как дикая лилия,
И ласкает глаза страны.
Вез него так легко не могли бы мы
Ощущать наши вещие сны.
Боже мой! Это – Русь стародавняя,
Это – мать наших дум и забот,
Это все, что нас мучило, ранило
И что в нас никогда не умрет.
С фантастическим именем Неро, —
Большей милости ты не проси! —
Было озеро символом веры
В негасимое пламя Руси.
Может быть, мнится мне потому-то
Здесь знакомым все и родным,—
Это озеро перламутра,
Каждый камешек древней стены,—
Что мой предок с неистовым жаром —
Был ли молод он или стар —
Кремль ростовский отстаивал яро
От свирепых набегов татар.
Я не знаю, но так или иначе —
Да святятся эти места,
Как Московскою Правдою вынянченная
Человеческая мечта!
 

1967

Пусть промчится столетий двадцать…
 
Пусть промчится столетий двадцать, —
Можно ль время остановить?
Но должны мы себе признаться:
Арифметики нет у любви.
 
 
Пусть любовь, как подбитая птица,
Дух мятежный не в силах спасти,
Но не хочет она приземлиться
И в небесные глуби летит,
 
 
Чтоб в краю ослепительно белом
Вспомнить прежнюю силу и страсть
И оттуда трепещущим телом,
А не мертвою птицей упасть.
 

1967

Поговори со мною, ветерок
 
Поговори со мною, ветерок,
Верни мне запах смятых трав зеленых,
Чтоб в памяти восстановить я мог
Без напряженья каждый уголок
Белян варшавских, вихрем унесенных.
Приникни к холодеющим губам,
Ворвись мне в душу, освяти седины,
И, пролетев по кубикам-годам,
По океанам, рекам, городам,
Зажги мне снова лампу Аладдина.
 

1967

«Уходит все в пустые дали…»
 
Уходит все в пустые дали,
И никогда не возвращается
Ни запах чая, ни миндаля,
Ни пряный аромат акации.
Уходят поезда российские,
 Уходят конные и пешие,
Уходят дальние и близкие,
И протекают воды вешние.
Не огорчайся и не сетуй,
Что от тебя любовь уходит,
И с нею вся твоя планета,
Как легкий дым над пароходом.
И ты уходишь постепенно,
Роняя листья сожалений,
Как неоконченная песня,
За уходящим поколеньем.
 

1967

Часы и голоса
 
Не перечислить всех часов,
От нас ушедших без возврата,
Как и далеких голосов,
Что были близкими когда-то.
Но есть один заветный час,
И голос есть один заветный,
Они не покидают нас,
Хотя их близость незаметна.
То – час раздумий в тишине,
И голос собственного сердца.
Ни наяву и ни во сне
От них нам никуда не деться.
 

30 октября 1967 г.

Москва

«Машины летят, будто птицы небесные…»
 
Машины летят, будто птицы небесные,
Как будто им тесно у нас на земле,
Как будто им мало лесов, перелесков,
Асфальтовых простынь, зеленых аллей.
 
 
Их путь трафаретен: дела и прогулки,
Пансионаты и скромные дачи.
Но что-то на мысль вдруг меня натолкнуло,
Что есть у машин и другие задачи.
 
 
На солнце блестя, утопая в лучах его
И выплывая пловцами стремительными,
Они нам дарят свои краски участливо,
Как будто в музее картин изумительных.
 
 
Лучи фонарей как сигналы надзвездные
В потоке машин на заре и ночами,
Как будто они с дня рождения созданы
Миры открывать за своими плечами.
 
 
Чтоб мы, наслаждаясь классической радугой
И близостью чьих-то веселых зрачков,
Запомнили эти мгновения надолго,
А может быть, даже на веки веков.
 

1970

«Я пью тебя, пленительная жизнь…»
 
Я пью тебя, пленительная жизнь,
Глазами, сердцем, вздохами и кожей.
Казалось бы, что все – одно и то же,
Как совершенно точный механизм.
Но как мы ошибаемся, – о боже!
 
 
На самом деле все разнообразно
И каждый день наполнен новизной.
По-разному горят в ночи алмазы
Бездонных звезд – зимою и весной.
 
 
По-разному мы ощущаем лето
И ненасытной осени настой.
Мы знаем все вопросы и ответы,
И все ж кричим мы времени: «Постой!»
 

12–14 мая 1972 г.

Москва

«Когда закатный луч в обиде…»

А. Зелонджеву в его сейф


 
Когда закатный луч в обиде,
Что он потерян для других…
Мы, это только раз увидя,
Уже запечатляем в стих.
В лесу мы прячемся за ветви, —
Должно быть, от себя самих.
И то, что нас легко отвергли,
Мы снова превращаем в стих.
Мы сокрушаемся, но скупо,
Когда обидели других.
И боль за наш дурной поступок
Опять мы обращаем в стих.
Но в глубине души нам ясен
Математический расчет:
Что стих, будь трижды он прекрасен,
Нас от терзаний не спасет.
 

1972

Запятые
 
Средь ужаса внезапных катастроф,
Смертей, убийств, пожаров, наводнений
Мы – словно запятые между строф
Или, вернее, – призрачные тени.
 
 
И если мы сохранены пока,
Считайте это чудом небывалым.
Так будьте другом каждого цветка,
Увядших листьев и травинок малых.
 
 
Не разоряйте теплых птичьих гнезд,
Не потакайте жалкому невежде
И, как зеницу, берегите мост,
Ведущий от отчаянья к надежде.
 

1972

«Она сама себя не понимает…»
 
Она сама себя не понимает,
Да и не сможет никогда понять,
Свою планету нежно обнимая,
Как сына обожающая мать.
 
 
Воистину, она ничем не скована.
Как пульс в ней бьется щедрость, доброта,
Священный гнев, любовью продиктованный,
И ослепительная красота.
 
 
Но что творят ее шальные дети,
Сжигая все – от листьев до корней.
Когда бы жили мы тысячелетья,
Мы б осторожней обходились с ней!
 

13 июня 1974 г.

Голицыно

Колонный зал в марте 1918 года
 
Сколько раз эти люстры смотрели,
Не мигая, мне прямо в глаза,
И, закутанный плотно в шинели,
Замирал от волнения зал.
 
 
Я казался песчинкой беззвучной
И себе самому, и другим.
Брестский мир плыл тяжелою тучей,
Задыхались от счастья враги.
 
 
Все гудели: «Конец неизбежен», —
От кадетов и меньшевиков
До заклятых врагов зарубежных
И отечественных кулаков.
 
 
А под сводом Колонного зала
Голос Ленина твердо звучал.
Торжествующее начало
Дней победных он возвещал.
 
 
Этот день не забыть никогда мне,
Пусть ракетами мчатся года,
Не давнишним, а будто недавним
Он мне будет казаться всегда.
 

1976

ВОСПОМИНАНИЯ

Александр Блок на берегах Невы

На одну невидимую нить были нанизаны, как бусины, и это венецианское окно снимаемой мною комнаты, и ветки берез с едва раскрывшимися почками, и книга Александра Блока «Нечаянная радость», и колеблемая ветерком желтая занавеска, похожая на мантию самого солнца, которое взошло в это майское утро 1909 года только для того, чтобы взглянуть, как юный студент теряет голову не от любви, а от стихов.

Но если я потерял голову от стихов Александра Блока, то и неожиданно сделал находку – ответ на мучивший меня вопрос, почему мои стихи не печатают. Ответ был равносилен падению с Эйфелевой башни. Хотя я видел ее только в раннем детстве, но хорошо представлял, что это значит. «Нечаянная радость» Блока, казалось, убедила меня в том, что, еще не родившись, я уже умер как поэт. Забегая вперед, скажу, что через два с половиной года Александр Блок если не воскресил меня, то, во всяком случае, не подписал смертного приговора, вынесенного тогда его стихами. Он же протянул мне рецепт для воскресения.

В чем же была тайна обаяния стихов Александра Блока? Никто из нас, всей тогдашней молодежи, любящей поэзию, не мог этого объяснить обыкновенными словами. Мы становились в тупик, когда кто-нибудь из «трезвомыслящих» говорил нам, что «куплеты Блока» ничто перед такими, к примеру, стихами Батюшкова:

 
Я берег покидал туманный Альбиона,
Казалось, он в волнах свинцовых утопал.
За кораблем вилася гальциона,
И тихий глас ее пловцов увеселял.
 

Нам эти стихи очень нравились, но «Незнакомка» Блока, лишенная торжественности Батюшкова и полная неведомой нам таинственной силы, больше волновала, больше кружила голову.

В то время никто из нас еще не знал, что Александр Блок, по его же словам, был лишен самого элементарного музыкального слуха. Да и вряд ли мы тогда поверили бы этому, очарованные прежде всего тончайшей инструментовкой, музыкой его поэзии.

Певучесть стихов Блока была равна соловьиной. Мы могли только чувствовать эту певучесть, но не анализировали ее.

Теперь я думаю, что, может, отсутствие музыкального слуха и сделало столь тонким и изощренным его поэтический слух.

В 1911 году «его величество случай» поселил меня рядом с Александром Блоком, с его Большой Монетной – на Малой Монетной в маленьком деревянном особнячке, похожем на мальчика, заблудившегося в каменном лесу новых домов, стремительно выраставших на Каменноостровском проспекте за рекой Карповкой. Подумать только, Александр Блок проходит каждый день по улицам, по которым хожу я! И опять взрывается пласт времени и перекладывает по-своему все предметы и впечатления, ставя знак равенства между реально существующими вещами и оттенками мыслей и ощущений.

И над всем этим витает маленькое облачко все более и более увеличивающегося желания пойти к Александру Блоку. Оно вырастало как бы пробиваясь через ограду юношеской скромности, препятствовавшей ворваться без спроса в жизнь большого поэта. Только в эти дни я понял по-настоящему, что спор с самим собой куда труднее спора с другими. Мой товарищ Юра Ясницкий говорил мне, что если я не решусь пойти к Блоку теперь, когда он живет рядом с нами, то я уже никогда к нему не соберусь, и добавлял: «И будешь потом рвать на себе волосы».

И вот я решился. Волнуясь с каждой ступенькой все больше, поднялся по лестнице и нажал наконец кнопку звонка, от которой отскакивал раз десять, если не больше.

…Дверь открылась. Все оказалось проще, чем я ожидал. Никто меня не спросил, кто я такой, живу ли я в Петербурге или приехал из провинции и по какому делу пришел. Потом, когда я рассказывал моим сверстникам о посещении Блока, восхищаясь той простотой, с которой он меня встретил, кто-то из них пытался острить, что нет ничего удивительного в том, что автор «Незнакомки» так легко и просто принял незнакомца. Когда Блоку сказали, что пришел студент, он вышел в переднюю и повел меня в глубь квартиры. Если бы это происходило сейчас, в наши семидесятые годы, то я бы не удивился, но тогда обстановка, в которой жил Блок, меня поразила. В ней ничего не было типичного для того времени, для среднебуржуазного быта, даже обязательных, как погоны или кушак для солдата, спальни, столовой и гостиной. Александр Блок выбросил этих «трех китов» в свои большие светлые окна. Все три комнаты напоминали усеченную анфиладу. В каждой из них были широкие диваны, полки с книгами, цветами, небольшие книжные шкафы. Полное отсутствие громоздкой мебели, несколько картин, из которых я запомнил Кустодиева и Судейкина, и две или три фарфоровые вазы. Модных тогда кресел и диванов стиля «модерн» не было, стулья простые, полумягкие. Быт отсутствовал или так глубоко запрятался, что его никак нельзя было обнаружить.

Мы прошли через две комнаты в третью. Все двери были раскрыты настежь. В последней комнате Блок остановился у одного из столиков, на котором не было ничего, кроме нескольких книжек, по-видимому, только что полученных. У меня было такое впечатление, как будто я вошел не в незнакомую квартиру, а в обжитую, где я часто бывал. И Александр Блок был простым, отнюдь не натянутым. Обычно большинство известных людей бессознательно играют роль, которую полагается играть знаменитостям. Блок не задал мне ни одного трафаретного вопроса, он просто начал говорить со мною, как с человеком, с которым часто встречался, и вышло как-то естественно, что я без всякого прямого вопроса начал ему рассказывать, что учился в Тифлисском корпусе, но не захотел поступать в юнкерское и приехал в Петербургский университет только потому, что в Петербурге у меня много родственников, в Москве – никого. Блок слушал с таким вниманием и интересом, что я рассказал почти всю свою биографию и, конечно, не скрыл, что начал писать стихи с девятьсот четвертого года, и что в девятьсот шестом году дал тетрадь моих ученических стихов преподавателю русского языка Владимиру Ивановичу Базилевичу, и как меня удивило то, что, указав на наименее слабые стихи, – он ни слова не сказал про политические, вроде «Добьемся кровавой ценою свободы, столь жданной для всех». Блок улыбнулся, вероятно вспомнив свои стихи девятьсот пятого года, и задал мне единственный вопрос: «Какого поэта вы больше всего любите?» Я молчал, так как сказать «вас» было бы как-то неудобно. «А стихи молодого Алексея Толстого вам нравятся?» Молодого Алексея Толстого я не читал, поэтому я промолчал. Блок, вероятно, это понял и взял со стола маленькую книжечку стихов, прочел:

 
Родила меня мать в гололедицу,
Пестовал меня лютый мороз.
 

Разве это не хорошо? Или вот:

 
И росли золотые волосики
У меня на груди и спине.
 

Мне эти стихи очень понравились, но сказать «нравятся» не повернулся язык. Потом я понял, что это было глупо с моей стороны, но, наверное, объяснимо: я так был счастлив, что разговор с Блоком шел гладко и естественно, что боялся какой-нибудь неудачной фразой все испортить. Ответил я так: «Стихи хорошие, но не такие, которые любишь до самозабвения». Александр Блок улыбнулся опять, вероятно поняв, чьи стихи я люблю до самозабвения. Беседа закончилась тем, что я попросил его прочесть мои стихи и рассказик, напечатанные в одном сборнике. Блок взял мой адрес и сказал, что свое мнение он мне напишет.

С этого дня я только и думал о том, что мне напишет Блок. Наконец пришел ответ в лиловом конверте с черной подкладкой.

Письмо было очень суровое, но доброжелательное. Он дал мне рецепт лекарства, которое должно было вылечить меня от слепого подражания декадентам.

В шестидесятые годы я прочел запись в дневнике Блока: «…ноября 1911 года. Приходил студент Ковалев с честными, но пустыми глазами». И я подумал, как опасно приходить к знаменитостям. А вдруг бы он написал «с выразительными, но лживыми глазами»? Это было бы куда неприятнее. Зато в письме ко мне, в котором он подвергал строгой критике мои стихи, он писал: «Все, что Вы рассказывали мне о себе, было гораздо живее и интереснее того, что Вы пишете».

Александр Блок был замкнут не для всех, но для многих. Числясь в литературном кругу Петербурга, он в то же время как бы отсутствовал в нем, так как не любил бывать в литературных салонах и ни разу не был в кафе «Бродячая собака», хотя там очень часто бывала его жена.

У Блока было врожденное отвращение ко всякой ходульности, напыщенности, шаблону, пошлости и мещанству. Даже легкий налет пошлости раздражал его и вызывал неприязнь к тем, кто был в этом повинен.

Особенно он ненавидел «окололитературных прилипал», которые проникали во все щели помещения, в котором хотя бы чуть-чуть «пахло литературой». От них некуда было деться, и оставалось только одно – терпеть их присутствие, так как все же их услугами иногда администраторы театров и литературных кафе пользовались. Все они были назойливы и трусливы, и стоило им резко ответить, как они стушевывались. Корректный и вежливый Блок не мог произнести резкого слова и поэтому просто избегал те места, где мог их встретить.

Я представляю себе, как его отпугивала одна мысль, что какая-нибудь весьма почтенная дама, вздыхая и охая, начнет просить его, чтоб он ей рассказал, как он себя чувствует, когда создает стихи или же отвечает на вопрос: «Вы часто думаете о своей Прекрасной Даме?», или скажет: «Но кто же была эта „Незнакомка“, которую вы так дивно описали?» Я убежден, что именно эти причины отпугивали Александра Блока от слишком частого соприкосновения с литературным кругом Петербурга.

…Второй раз судьба столкнула меня с Блоком через четыре года после встречи на Большой Монетной именно в одном из салонов, которые он так не любил.

Это было в 1915 году. Жене Федора Сологуба Анастасии Николаевне Чеботаревской удалось каким-то образом «заманить» Блока в свой салон.

Я был на этом вечере с моим другом пианистом Николаем Бальмонтом (сыном поэта). Александр Блок пришел позже, как всегда корректный и собранный, очень мрачный. Мрачность эта не была ни напускной, театральной, ни тем более вульгарной мрачностью опустившегося человека. Это была мрачность, одухотворенная глубоким страданием.

В ту пору публичных собраний было больше обычного, ибо война породила множество благотворительных вечеров в пользу раненых, сбора средств для фронта и т. п. Блок нередко выступал на таких вечерах. Но выступать в салоне… Однако вежливость не позволила Блоку отказаться, когда хозяйка вскоре попросила его прочесть «что-нибудь новое».

И вот он своим характерно глуховатым голосом, без тени скандирования, модность которого он игнорировал, начал вместо «нового» читать самое подходящее к его настроению стихотворение из цикла «Пляски смерти» (1912 год). В сущности, это была публичная исповедь, ибо всем было ясно, кто был героем стихотворения Блока. Когда он дошел до строк, как, утомившись хождением по городу,

 
В зал многолюдный и многоколонный
Спешит мертвец. На нем – изящный фрак.
Его дарят улыбкой благосклонной
Хозяйка – дура и супруг – дурак, —
 

аудитория замерла. Я сидел на одном пуфе, спиной к спине, с Николаем Бальмонтом и почувствовал, как его спина дрожит от сдерживаемого смеха. Я посмотрел на Чеботаревскую и Сологуба. И он и она настолько были убеждены в том, что Блок читал это стихотворение без задней мысли, что все прошло бы вполне благополучно, если бы вдруг не раздался визгливый смешок какой-то девицы. Но и этот смешок быстро утонул в благопристойном молчании, не вызвав, как это бывает в театрах, всеобщего хохота.

Строгое правило не аплодировать, введенное Художественным театром, было установлено и в салоне Сологуба – Чеботаревской. После того как Блок кончил читать, хозяйка сделала как бы маленький перерыв и потом попросила меня прочесть стихи. Я набрался смелости или, вернее, наглости, сидя почти рядом с Блоком, прочесть, да еще вдобавок яростно скандируя, стихотворение – явное подражание Блоку:

 
Пересекаю всю Россию,
И предо мной одно: вокзал,
И в нем горят твои слепые
И сумасшедшие глаза.
 

Кончив читать, я посмотрел на Александра Блока. Но у него был такой отрешенный вид, как будто он даже не слышал того, что я читал.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю