Текст книги "Меланхолия"
Автор книги: Рю Мураками
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 11 страниц)
Мои самые худшие опасения усилились. «У меня любовная история», – вот так прямо и врезала эта голозадая, дрожащая от холода экстеоретичка. «Он артист. Он раза в два, нет, скорее, в три раза старше меня. Но не надо думать, что я хочу видеть в нем образ моего отца. Как бы это объяснить? Это человек, который сумел отказаться от самого себя. Раньше он был скульптором-авангардистом, достаточно известным и признанным, и даже получавшим награды. Но у столичной творческой интеллигенции он вызывал ужас, поэтому лет тридцать тому назад он предпочел уехать в родную провинцию, отказавшись от творческой деятельности. Первый раз, когда мы познакомились, я почувствовала, что у меня подкашиваются ноги. Он был уже стар, но при этом излучал такой свет… ну, ты знаешь, ну как те революционеры, о которых ты рассказывал. Помнишь? Ты сам как-то говорил, что у революционеров такое выражение лиц, словно там смешались черты юности и старости. Так вот, у него то же самое. Я сразу вспомнила, как увидела его. Вначале мы много рассуждали о революции и герилье. Он говорил, что у него такое впечатление, будто бы он ведет свою собственную маленькую войну. По его словам, он должен был бороться с титанами, чтобы, решительно отойдя от норм, не эксплуатировать свое творчество». Нет, ну вы подумайте! Для начала, люди, которые действительно борются против кого-нибудь или чего-нибудь, не делают подобного рода заявлений. Вот о чем я думал в тот момент, но все-таки смолчал. Ничтожество, бездарная дрянь, трус, слинявший к себе в деревню и сыплющий теперь сентенциями. Да и с чего бы такому гению, способному отречься от творчества как средства выражения, прозябать на факультете истории искусств в провинциальном университете? Человек такой силы предпочел бы сделаться садовником, крестьянином или охотником, что ли. Следовало, конечно, все это высказать ей, да я бы и высказал, если бы чувствовал себя получше. Но мне было холодно. Древние божки высосали всю мою энергию, а Савако действовала мне на нервы. «Ну и что должны означать все эти революции и герильи? Хочешь сказать, что ты всего-навсего бедная девочка, умирающая от печали! Настолько подавлена, что готова на все, лишь бы вырваться за пределы своего сознания. И то, что смогла найти только старого, замшелого пердуна, да вдобавок еще и бестолкового, чтобы найти утешение! И никого больше?! Несчастного, которого ты не бросишь, потому что боишься лишиться своего содержания! И это так, потому что ты слишком боишься подвергнуть себя опасности или риску потерять что-либо, ты никогда не бросишь этого старика, этого неудачника!» «Но через некоторое время после нашего знакомства он признался, что общение со мной прибавляет ему решимости для того, чтобы вернуться к творчеству. Язаки, дружок, да понимаешь ты, что я говорю? Человек, ничего не создавший за тридцать лет, вдруг говорит о своем желании снова начать работать! Меня как током ударило, когда я такое услышала. Я вся задрожала, точно!» Савако, – сказал он, – я еще не совсем готов к бронзе или камню. Сначала я должен сделать одну вещь, иначе я не смогу работать». Оказалось, он хотел посмотреть мою матку и постичь тайну Вселенной». Я не выдержал и рассмеялся: «Ха-ха-ха! Скажи мне, какая связь между твоей, пардон, маткой и Вселенной? И объясни-ка, каким образом можно посмотреть матку изнутри?» – «Он попросил раздвинуть бедра пошире и несколько раз на дню исследовал мою матку при помощи гинекологического зеркала. Он считает, что Вселенная и матка по своей сути являются одним и тем же. Именно поэтому я должна оставаться девственницей. Я не должна совокупляться с мужчиной, иначе матка потеряет сходство с Мирозданием».
Год спустя от своего старого товарища по лицею я узнал, что Савако покончила с собой. Между нами не было особой близости, я не спал с ней, но это настолько меня потрясло, что я слег почти на три месяца. Я знал правду. Эта девушка была некрасивой. Ведь я же не мог забыть ее толстую задницу. Но умереть! Может быть, в этом был виноват тот старый извращенец, хотя он в любом случае не сумел бы помешать ей… Таких, как Савако, легион, множество одиноких, печальных девушек. Они так боятся столкнуться с людьми, неспособными им помочь, потому что исходят в своих рассуждениях из неверных предпосылок. Они совершают самоубийства. На самом деле они не хотят умирать, но они мертвы задолго до этого. Какая все-таки дура! Но что поделаешь? То же произошло с Рейко. Ах какая дура! Знаю, ничего не изменишь. Это не глупость. Это просто вина всех остальных, всех из плоти и крови. Я прекрасно это знаю. Какая дура! Да и все вокруг дураки! Неправда, что все эти девицы глупы или что у них нет сил и возможности найти себе приятеля, с которым можно хороню поразвлечься… Нет, просто у них не хватает сил полюбить себя. Я ничего не знал о неврозе Савако. И в конце концов я ничего не понял в случае с Рейко. Просто у меня всегда была тяга к познанию. А самоубийство Джонсона не составило никакой загадки. Он элементарно поглотил зараз десятисуточную дозу анальгетиков на основе морфина. И при этом заявил, что, мол, хочет дать своему сердцу отдых. Он был уже в агонии, он сильно мучился, и никто не нашел, в чем его можно упрекнуть. Никто и не подумал, что он сделал глупость. Все были уверены, что он боролся до конца. Я так много рассказывал о Рейко одному только Джонсону. Я часто говорил ему, что не понимал проблем, связанных с нею, и поведения, которое из этого вытекало. Какой смысл был ей заводить шуры-муры с этим жалким мальчишкой? «Можно подумать, что в этом проявился ее дух противоречия, хотя, с другой стороны, это состояние настолько условно, – ответил, улыбнувшись, Джонсон. – Ты никогда не поймешь, чего она хотела. Многие живут, не зная, чего они хотят. А поскольку мы не знаем, чего желают другие, то нет такой уж необходимости спрашивать себя, почему та женщина ушла от тебя по причине, которую сама не могла понять. И не нужно ломать из-за этого голову. Я не знаю, может ли служить средством для освобождения зарок больше не думать о проблеме или нет, ведь сам акт мышления представляет собой метафорический опыт. Это все равно что смотреть тысячу раз «Пятница, тринадцатое», и тем не менее каждый раз ты рискуешь снова испугаться…» Много чего объяснил мне Джонсон. Манера его объяснений, наверно, соответствовала моей личности. Эта своего рода терапия стоила для меня любого образования, и она позволила мне наконец противостоять всей скорби этого мира.
*****
Едва Язаки произнес слово «скорбь», как на его лице появилось выражение глубокой печали. За все время своей бесконечной речи он прервался первый раз. Правда, он сделал это не для того, чтобы дать мне перевести дух, а для новой порции кокаина.
– Прошу простить меня, – сказал он, слегка встряхнув металлический футлярчик, откуда на мраморный стол высыпалось немного белого порошка.
Он осторожно разровнял его при помощи своей «Американ-Экспресс». Для него, наверно, не существовало более расслабляющего и успокоительного занятия. Никогда бы не подумала, что смогу испытать что-то вроде симпатии, следя за подобным действом. Хранение и употребление кокаина было, конечно, незаконным. Скорее это была дань моде. В моем окружении осталось очень мало людей, которые употребляли кокс или даже крэк. Те, кто еще продолжал колоться, утратили какое бы то ни было обаяние и по большей части были очень больными людьми. Они превратились в глубоко депрессивных и пошлых типов, которые считали, что для лучшего времяпрепровождения достаточно будет и кокаина. Или же это были люди, которым уже не удавалось скрыть тот факт, что они не смогли ничего добиться в своей жизни. Все это гнусно, в конце концов.
Язаки же ничуть на них не походил. В свое время, пять лет назад, по заданию своего университета мне пришлось провести шесть недель в одной деревеньке, что в Аппалачах, среди потомков немецких эмигрантов. Я писала работу на тему «Нищета и бедность в сообществах национальных меньшинств». До сих пор удивляюсь, как я могла пробыть целых шесть недель в таком месте. Вспоминая то время, уверяю себя, что терпеть не могла ту деревню. И тем не менее я и мои товарищи были тогда очарованы этими полуграмотными потомками первых эмигрантов. Из той поездки я вынесла много горького опыта. Кровосмесительный брак был распространенным явлением, ни о какой системе образования не могло быть и речи – настоящее сообщество дегенератов, отгороженное от мира, замкнутое в самом себе. А изучать что-то в этой деревне! Ничего хорошего, даже в самой обычной, повседневной жизни. Солнце уходило за горную цепь, изломанные очертания пиков вырисовывались на темнеющем небе. Когда начинали сгущаться сумерки, мужчины располагались на полуразрушенных террасах и пили домашнее пиво. Женщины не имели права участвовать в некоем подобии невинного вечернего отдыха и довольствовались тем, что наливали пиво в терракотовые кувшины, когда те опустошались, или подносили мужьям вяленое мясо и сухари. Как и мои сотрудники, я была свидетелем реальных примеров дедовских обычаев в патриархальном обществе. Но все-таки мне нравилось наблюдать за мужчинами во время сумерек. Несомненно, мне это было позволено только потому, что я была японкой. Иногда я испытывала непонятное ностальгическое чувство. Эти люди не разговаривали между собой, не созерцали солнечный закат – они просто сидели и пили пиво с видом неизбывной грусти, которая пронизывала этот ритуал, повторяющийся бесконечно, при том что другого развлечения все равно не было. Я не могу найти более точных слов, чтобы описать эту картину, но у меня сложилось впечатление, будто все, что окружало их, приходило с ними в гармонию.
Пока я вспоминала этих людей с Аппалачского плато, Язаки тем временем скатал в трубочку стодолларовую бумажку и втянул через нее белую полоску. Его щеки при этом запали, и я отчетливо увидела морщины на лбу и вокруг глаз. Щетина у рта покрылась тонким белым налетом.
– Чертовски длинную историю я вам тут рассказываю, – проговорил Язаки, и его глаза покраснели.
Он не выглядел ни встревоженным, ни пристыженным. Он больше не выказывал ни чрезмерной уверенности в себе, ни каких-либо сожалений. Я не знала, победитель он или же проигравший. Думаю, он и сам этого не знал. Возможно, что такое знание не представляло для него ни малейшего значения, было лишено какого-нибудь интереса.
Но одно я понимала точно. Я могла с уверенностью сказать, что в нем ощущалась гармоничная меланхолия или скорбь. И когда он произносил это слово, его лицо выражало такую невыносимую грусть, будто бы все, что он рассказывал мне до настоящего момента, служило единственной цели – привести рассказчика в такое состояние.
Стимулировать мысль, возбудиться, расслабиться… Люди употребляют алкоголь или наркотики с различными намерениями. Язаки делал это, чтобы стало заметным то, что я видела перед собой – сочетание его злопамятности и глубокой тоски, от чего он не отделался бы никогда. Вот что хотел сообщить мне этот человек.
Я вставила в диктофон новую кассету и включила на запись. Налитые кровью глаза Язаки внимательно следили за каждым движением моих пальцев вплоть до того момента, когда замигала контрольная лампочка. Я сделала пару глотков вина, спрашивая себя, почему же до сих пор не могу составить объективное суждение об этом человеке. Язаки взял бутылку и, как заправский официант, не произведя ни малейшего шума, очень спокойно подлил мне еще. «Верно, я не могу держаться от него на расстоянии», думала я, глядя, как тягучая красная жидкость заполняет стакан Внутри себя я слышала два голоса. Два голоса с одинаковой интенсивностью. «Оставаться долго с этим человеком слишком опасно», – говорил один. «Вот подожди, сейчас он наконец начнет рассказывать про бездомных», – бубнил второй. Оба голоса говорили так, словно знали, что я не буду прерывать это интервью. «Ты собираешься переспать с ним?» Я ответила сама себе: «Нет». И нечего было ломать голову. Я могла быть уверена в том, что никогда не была неудачницей. То же самое и теперь. И именно поэтому я не стала держать дистанцию по отношению к Язаки.
У вас есть еще время? – спросил он, наполняя свой стакан. Я ответила:
Мне бы хотелось, если вы, конечно, не против, послушать еще немного.
Язаки усмехнулся. Я готова была поклясться, что он все еще издевается надо мной.
Вот я и попал! – произнес он и втянул еще одну полоску кокаина.
Пока он бормотал последнюю фразу, я отчетливо увидела нас с ним, сплетенных в объятиях. В этом не было ничего сексуального. Мы были одеты. Все это выглядело так, будто мы пытались уцепиться друг за друга, спасти друг друга. При этом мы оба молчали. Я не могла определить, кто кого из нас двоих пытался спасти. Кто хотел спастись? Бессмысленный вопрос. Ведь приветствие (если говорить о людях) может быть только взаимным. Прийти на помощь находящемуся в опасности в конечном счете означает отвести опасность и от себя. Я предчувствовала, что по отношению к Язаки все мои надежды и опасения в итоге не будут ничем отличаться друг от друга. И секс с ним уже не шел ни в какое сравнение. Все это предполагало такую опасность, от которой не скроешься даже на краю света.
*****
Так о чем я говорил? Похоже, что Язаки действительно забыл.
Вы хотели рассказать мне о Джонсоне.
Ах да! Джонсон…
Джонсон. Язаки опустил голову и улыбнулся. В его улыбке таилась какая-то жестокость. Она, казалось, говорила: «Ну хорошо. И что же? То ли я расскажу о Джонсоне, то ли о ком-нибудь другом – не имеет никакого значения, так же как и то, что я расскажу вам о нем или же о другом человеке. Я мог бы рассказать о ком угодно, но это была бы та же самая история. И даже не обязательно, чтобы ее рассказывал я. Все это ветер, знаете ли. И вы это прекрасно понимаете – это всего лишь болтовня». Вот что означала его ухмылочка.
Она медленно сползла с лица Язаки, и он продолжил: – Джонсон говорил со мной о многом. А я, если вспомнить, спрашивал его только насчет Рейко. Кучу вопросов задал, и все о ней. Чаще всего мы беседовали в «Блю-Хаус», где собирались все бродяги. Ему разрешалось оставаться там на ночь, и я приходил поболтать с ним. Я и не вспомню, о чем болтал с другими бомжами, а вот о чем с Джонсоном – помню прекрасно. Он всегда изъяснялся очень просто, будто бы его фразы строились в соответствии с некоей таблицей. Его болезнь провоцировала и другие патологии, он не мог часто вставать. Помнится, он отлично понял, что я хотел ему сказать, когда я поведал ему о ревности-изжоге, о ревности, которую испытывал к Рейко и которая пожирала меня изнутри. Лицо его было покрыто опухолями, и когда он улыбался, его улыбка походила на гримасу. Он не стал отвечать прямо па мой вопрос, а сказал такую штуку: «Я должен умереть… На самом деле глупо, я ведь очень хотел съездить посмотреть на развалины ацтекских городов». Он повторил несколько раз «ацтеки, ацтеки» и все смотрел на меня. Как-то он рассказывал мне про эти самые развалины, это было где-то за месяц до его самоубийства, и мне стало его очень жаль, когда я подумал, что СПИД начал разрушать его нервную систему. Да что там! Любой мог подумать то же, услышав, как Джонсон вдруг заговорил об ацтеках! Это не то что бы уж очень из ряда вон выходящее, просто СПИД часто влечет за собой случаи слабоумия. Я часто сталкивался с этим феноменом, как правило, на последних стадиях болезни. Болезнь провоцирует такие расстройства, что вы рискуете в конце концов свихнуться. Страшно, да? Слабоумие… Проще говоря, это изменение личности – в итоге вы становитесь кем-то другим. Тогда я сразу же подумал, что у Джонсона ADC. Долго вспоминать, что это та кое… но вы-то лучше меня знаете английский… Aids Dementia Complex (слабоумие на почве вируса иммунодефицита) или что-то похожее. Ну вот, я – то думал, что Джонсон никогда не отмочит такую фишку, а он возьми и заведи эту волынку про ацтеков. Мне сразу стало худо. «Эй, Джо!» – заорал я, наклоняясь к нему поближе. Существует мнение, будто лицо у больного СПИДом, когда вы смотрите на него, рано или поздно начинает производить странное впечатление. Здесь был характерный случай. Сначала я совершенно не мог смотреть на него, это было невыносимо еще и потому, что я видел его лицо, когда он был в норме. Необходимость лицезреть его в таком состоянии только усиливала мою жалость, которую я инстинктивно испытывал к нему. Его терзали сильные боли, и от этого становилось чрезвычайно грустно. Смиренное лицо, выражавшее глубокую тоску, уже потеряло способность нормально реагировать на внешние раздражители, токсины, язвы, стимуляторы, удары, влажность, тепло. Оно казалось не просто морщинистым, словно иссушенным, а покрытым множеством кишащих существ, как в романах Стивена Кинга, прорывавших в коже борозды, отчего она начинала гнить. Его рот, нос, Глаза были ужасны. Поневоле начинаешь бояться, что лицо больного на последней стадии вот-вот расползется, расплавится. Вот в таком состоянии находился Джонсон. Однако это было лишь первое впечатление. Я испытывал безграничную грусть, глядя на того Джонсона, которого так уважал. Но достаточно было посидеть с ним немного, чтобы это первое впечатление прошло, тем более что никто, кроме меня, подобного и не ощущал. Я не имел возможности проверить это на других, да и не читал ничего по данному вопросу. Джонсон был в своем роде прекрасным примером – стоило только недолго посмотреть на его лицо, и первое впечатление менялось совершенно. Я не хочу сказать, что к этому привыкаешь, нет, это совсем не так. Некоторые болезни так действуют на состояние кожного покрова, что к такому ни за что не привыкнешь. То, что я пытаюсь вам объяснить, имеет нечто общее с каким-то подобием почтения. Почтение, уважение – чувство очень неоднозначное. Не знаю, можно ли выразиться яснее. Для меня это было нечто абсолютно новое, то есть для моего понимания вещей и людей. Я пока не могу выразить это словами, но у меня создалось впечатление, будто я видел тогда лицо нового человека. Я понял, что передо мной человек в своем развитии. И жалость моя тотчас же исчезла, как ранее исчезло отвращение. За свои сорок лет я видел немало людей, самых разных больных, джанки и психопатов, которые по большей части производят впечатление дегенератов, но я никогда не встречал человека в развитии, как Джонсон. И, как я понял, это неразрывно связано со СПИДом. Не знаю почему, но мне кажется, что это явление свойственно только больным СПИДом. Это даже изменило мое представление о прогрессе! Люди представляют себе прогресс очень позитивным и красивым. Это новая, тонкая и мягкая кожа, как после линьки, с гладкой поверхностью, словно у свежего, только что снесенного яйца или еще мягкого панциря моллюска. А у меня такие представления были достаточно расплывчаты, но, глядя на Джонсона, я многое понял. Процесс развития невыносимо уродлив. Я часто думал, не проявляется ли это уродство в результате реакции с внешней средой, из-за чего данный процесс больше смахивает на дегенерацию? Мне показалось: вот здорово, если Джонсон действительно находится в таком состоянии.
Я наклонился к нему и позвал: «Эй! Джо-о… Ты узнаешь меня?» Он ответил очень серьезно: «Ты – мистер Язаки», и я успокоился. Уж не знаю отчего, но вскоре после знакомства Джон сон стал называть меня мистер Язаки. Он никогда не обращался ко мне просто по имени. Ну, тут я понял, что у него нет комплекса ADC. Все-таки мне было немного странно – почему он вдруг заговорил об ацтеках? Но теперь Джонсон стал разглагольствовать о ламах. «Мистер Язаки, а ты знаешь, что в Мексике нет лам? Ламы питаются только теми растениями, которые употребляет в пищу человек. Ламы не дуры поесть. Поэтому-то они и не водятся на высокогорных плато Мексики, откуда пришли в свое время ацтеки, евшие человеческое мясо, чтобы регулярно восполнять недостаток протеинов. Майя, как и ацтеки, также практиковали ритуалы с принесением человеческих жертв своим богам. У ацтеков эти ритуалы приобрели особую форму. Конечно, некоторые исследователи подвергают сомнению такое утверждение. Но я уверен, что духу обязательно присуще нечто физическое. Например, в чувстве страха есть физический элемент. Я не стану говорить тебе о беге трусцой или аэробике, это не имеет никакого отношения к нашему вопросу. Я на все сто согласен с утверждением, в соответствии с которым считается, что недостаток животных белков был причиной расцвета такого людоедского рая, каким была империя ацтеков. Главным образом в пищу шли захваченные на войне пленные. Есть мнение, что ацтеки развязывали войны специально для этой цели. Они берегли своих пленников, те из них, кто был обречен на пытки, могли общаться с женщинами и не испытывали недостатка в еде. Кого-то бичевали, жгли тлеющими головнями, кому-то рубили руки или ноги, но, как бы там ни было, я полагаю, что все это имело единственную цель – установить некоторую связь между пленными и теми, кто принадлежал к воинскому сословию. Ныло бы немыслимо просто убивать их. Нужно было прежде всего придать этому какой-то смысл, отношение. Утром, перед началом церемонии, пока с пленниками еще не было покончено, их подвергали пытке. В разумных пределах и, конечно, никаких унижений. Будущая жертва, которой было суждено стать пищей, должна была обязательно сохранить в неприкосновенности свою честь. Человека заставляли встать, потом ему ломали кости, начиная с пальцев, дальше ломали лучевые кости, потом руки и ноги. Ацтеки очень любили звук, с которым переламывались человеческие кости, – поэтому вопрос, может ли человеческое существо испытывать удовольствие от вида мучений ему подобного, отпадает. Переломав все кости, пленника били горящей палкой, пока на теле не появлялись ожоги. Естественно, несчастный мало-помалу терял силы. И тогда наступал момент, когда его тащили к пирамиде. В глаза, нос, рот и уши ему втыкали тлеющую головню, а напоследок и в зад. Жертва при этом должна была оставаться живой. Его хватали за волосы и поднимали на вершину пирамиды, где он умерщвлялся и разделывался для последующего съедения. Меня всегда удивляло, как они умудрялись воткнуть в него головню? Послушай, ведь человек не мог держаться прямо, правда? Непонятно, как им удавалось вставить эту штуку ему в жопу? Тот, кто вставлял, должен был поставить его на ноги или заставить ползти, а в то время второй раздвигал ему ягодицы, чтобы первый мог видеть анус. Существовало взаимодействие, и взаимодействие, я бы сказал, отработанное! Я думаю, что в развалинах ацтекских городов еще можно увидеть целые башни, сложенные из черепов и костей тех парней, которых сажали на кол, а затем съедали. Ты представляешь? Не думаешь, что кому-нибудь может захотеться посмотреть на это? Вот я, например, очень хочу…» И тут я неожиданно понял, почему Джонсон заговорил про ацтеков, тогда как я вел речь о ревности…
*****
Говорить о ревности как о сжигающем вас изнутри пожаре глупо. Это упрощенчество. Чтобы избавиться от этой весьма дурной привычки, сравните ревность с конкретным примером – ацтека ми, со страданием, которое должны были испытывать приносимые в жертву пленники, с тлеющей головней, которую вставляли им в зад. Вот тогда вы представите себе, что такое настоящая боль, прежде чем осмелитесь утверждать, что ревность – это какой-то там внутренний пожар, и покончите навсегда с этим вопросом. Именно так я понял слова Джонсона. «Да, я все понял, что ты сказал, и спасибо тебе за это», – проговорил я. И принялся рассказывать ему о евреях и нацистах. «Джонсон, мне тоже есть что сказать на эту тему, поэтому-то я и понимаю тебя. Я всегда вспоминаю длинный, бесконечный ряд отхожих мест, как это показал Ален Рене в «Ночи и Тумане». Тебе это покажется странным, но я очень люблю фильмы Алена Рене, особенно документальные. Больше всего мне нравится «Герника», которую я смотрел раз десять, и «Ночь и Туман», ее я смотрел более тридцати раз. В «Ночи и Тумане» самая ужасная сцена не та, где газовые камеры, а сотни сортирных отверстий, вытянутых в ряд, не имеющих ни малейших перегородок, все на виду. Эти примитивные нужники – просто дыры, грубо вырезанные в деревянной доске и располагающиеся на некоем достаточно высоком помосте. Люди должны были взбираться на это сооружение, что бы справить свою нужду. Устройство облегчало наблюдение за заключенными. Для меня нет ничего более страшного, чем такое вот. Нужники Аушвица стали преследовать меня, как только я на чал страдать от ревности к Рейко. И как только чувствовал новый приступ, я заставлял себя вспомнить эти сортирные дыры, тех людей, у которых не оставалось выбора, я заставлял себя вспомнить это, уверяя, что все остальное чепуха. Вот почему, Джо, я отлично понял, что ты хотел мне сказать». Джонсон слушал меня и качал головой. Грустная улыбка появилась у него на губах. «Это не так, – произнес он, – ничего-то ты не понял. Смысл моей истории про ацтеков совершенно иной. Узники Аушвица познали страдание, которое гораздо больше, чем просто слово, и то же самое, вероятно, можно сказать о человеческих жертвах ацтеков. Но эти страдания абсолютно несопоставимы с нашими. И с твоими, и с моими. Можешь, конечно, попробовать представить, но их нельзя сравнивать. И ты способен это понять, потому что ты не дурак. И если ты сравниваешь свои страдания, на которые обрекла тебя твоя женщина, с их, ты совершаешь сделку с совестью. Твоя ревность, такая ощутимая, такая реальная, не имеет ничего общего с твоими представлениями об Аушвице». Я почувствовал, что краснею от стыда. Мне было действительно стыдно. Джонсон надолго замолчал. Мне показалось, что он хотел бы сказать что-то еще и обдумывает это. Он всегда говорил очень внятно, заботясь о том, чтобы найти нужные слова. Но я ошибся. Он все молчал, закрыв глаза. На самом деле он боролся с приступом страшной боли. Кажется, мало кто имеет представление о страданиях, переносимых больными СПИДом в конечной стадии. По выражению самого Джонсона, можно было бы сказать, что его страдание сделалось подобным кристаллу в момент его растворения. Да, так оно и было. Когда боль прошла, Джонсон заговорил снова. «И тем не менее все очень просто, – сказал он. – Я вспомнил про ацтеков по другому поводу. Я лишь хотел показать тебе разницу между муками от ревности и физической болью. Все действия, которые происходят в этом мире, определяются совокупностью информации, которой обладает человек, и совокупностью желаний, которые заставляют этого человека передавать информацию, что он накопил, своему визави. Я болен и не могу отправиться к ацтекам. Ты борешься с ревностью. Твоя борьба, может быть, более болезненна, чем моя. Я ничего не знаю об этом. И все-таки в один прекрасный день у тебя обязательно появится возможность сменить свою боль на острое желание передать кому-нибудь эту сумму информации. Может быть, из этого выйдет комедия: ты запишешься в какую-нибудь группу добровольцев, или поступишь на работу в рекламное агентство, или воспылаешь религиозными чувствами. Словом, что-нибудь в этом духе, я не знаю. Но это случится, ибо речь идет о тебе, и ты – человек. Только ты можешь оценить тот объем информации, которой обладаешь. И именно в этом я тебе завидую. Для меня такое уже невозможно, абсолютно исключено». Так говорил Джонсон, пытаясь подавить охватившую его боль, а и в ту минуту испытал чувство освобождения. Я все повторял «О'кей, о'кей. Все в порядке, я понял…» Как легко говорить «я понял». Неожиданно мне показалось – первый раз в жизни, – что мой двойник повис под самым потолком этой комнаты, что это мой двойник, воняя потом и мочой, смотрел сейчас на нас с Джонсоном. Один из нас умирал, другой получал жизнь обратно… Мы были в одинаковом положении. Даже инопланетяне, если бы они наблюдали тогда за нами, поняли бы, что мы находились в одинаковом положении. Я постиг, что вот-вот могу умереть. То же самое чувствовал и Джонсон. У нас не осталось желания бороться. Та ков был результат, мне он казался фантастическим. Джонсон повернулся ко мне лицом и улыбнулся. Я улыбнулся ему в ответ. «Смог ли я донести до тебя все, что хотел?» – спрашивала его улыбка. «Разумеется. Я понял все, что ты хотел сказать!» Четыре дня спустя Джонсон умер, и я решил завязать с бродяжничеством.
*****
Язаки умолк и посмотрел на меня. Он допил одним глотком остатки вина в своем стакане и налил еще. Глядя на то, как он пил я вспомнила одну вещь, которую как-то вычитала в журнале на борту «конкорда», а может быть, кто-то просто сказал мне об этом Короче, речь шла о том, что вина и шампанское, что подаются на рейсах «конкорда», гораздо более высокого качества, чем на рейсах других авиакомпаний. Мало того, обычно вино подается в бокалах на ножке, тогда как на «конкорде» его разливают в обычные стаканы. Едва я задумалась об этом, как на меня снова накатили видения. На этот раз это был самолет. Я видела себя в салоне, кар тина отпечаталась на моей сетчатке настолько четко, словно я смотрела кино. Самое удивительное, что напротив меня находился Язаки, и мы собирались выпить по бокалу шампанского, которое обычно подают, когда вы поднимаетесь на борт. Передо мной стояла улыбающаяся стюардесса с матовой кожей, она говорила по-испански. Самолет принадлежал мексиканским авиалиниям. Я попыталась прийти в себя – да о чем ты, черт побери, все думаешь! – но было уже поздно. Язаки и я летели в Мексику, в сторону полуострова Юкатан. На мне было летнее платье из каннабиса, на ногах кожаные сандалии на пробковой подошве. На Язаки – шелковая рубашка с закатанными рукавами, хлопчатобумажные шорты, кремовые полуботинки. Мы летим к ацтекам. «Вы первый раз летите в Канкун?» – спрашивает меня Язаки, глядя поверх черных очков. «Да, конечно», – отвечаю я. Да что же со мной творится? Я возбуждена, словно школьница на экскурсии. Мне кажется, что отныне мне наплевать на всех – отца, мать, друзей… Но почему в Канкун? Это ведь Джонсон хотел посмотреть на индейские города? Я проливаю шампанское, оно оставляет небольшое пятнышко на моем желтом платье, и чувствую, как краснею. Я принимаюсь лихорадочно тереть пятно влажной салфеткой, и жидкость холодит мое бедро. Язаки смотрит на меня. «Ты не забыла, о чем рассказывал Джонсон?» – говорит его взгляд. Горящая головня! То, что вставляли пленникам в зад. Почему я вся мокрая? Высокие башни из черепов казненных кажутся колышущимися на ветру. «Не обольщайся насчет Канкуна!» Голос Язаки нежен и мягок. Язаки смакует свой бокал шампанского, и я вижу, как напрягается его горло, пропуская жидкость внутрь. Я впервые слышу, чтобы он говорил со мной таким голосом. Ощущения – ну прямо курорт. Вот только еда не особенно хороша. Я мокну все больше и больше, хотя до меня никто даже не дотрагивается. Это меня очень беспокоит. Я чувствую, как затекает на бедра, просачивается на кожу. Но что же могло так возбудить меня? Я всего лишь подумала о «конкорде»… А до этого Язаки рассказывал про Джонсона, и я следила за ним, как он пьет «Шато Мутон». Вот и все… И ведь ничего больше не происходило! Честное слово, я и не думала о том, что хотела бы переспать с Язаки. Мои желания всегда просты. Дело не в том, что у меня никогда раньше не случалось такого внезапного сексуального возбуждения, но я никогда не обмачивалась так сильно…