Текст книги "Родился. Мыслил. Умер"
Автор книги: Русина Волкова
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
II. Правая колонка общей тетради
Мысль начать этот дневник пришла мне после того, как я долго старался написать автобиографию для подачи на один чрезвычайно интересный мне грант. Я знал, с чего начать – когда и где родился, далее могли идти мои школы и университеты, затем научные труды и заслуги, но все это уже было упомянуто в других разделах прошения. А вот автобиография – это ведь художественный жанр, своего рода исповедь. Что они хотят знать про меня? Что я сам про себя знаю и помню?
Краткая автобиографическая справка
Н. Н. Светлова
Рождение и детство
…Я родился третьим сыном в семье благополучного университетского профессора, будущего академика, действительного члена Академии наук Советского Союза. Все шутки и сказки про третьего сына полностью и с легкостью могли быть отнесены ко мне. Помимо прибауток типа “третий вовсе был дурак” и одевания во все, что было мало первому и второму сыну, мне доставались только остатки родительского внимания, короче говоря, даже имени на меня не хватило. Случилось это так. Регистрировать мое рождение в загсе пришлось сильно занятому отцу – надо было успеть это сделать между лекциями и защитой диссертации его аспиранта, из-за кулуарных интриг защита обещала быть непростой. Времени было в обрез, очередь счастливых молодых родителей и рыдающих разводящихся двигалась удручающе медленно, женщины за заветной дверцей не спешили – бесконечно ставили кипятить чайник, пронося его с водой из туалета мимо очереди, потом садились пить чай, потом курили, потом ругались с посетителями, а время начала защиты приближалось, так что нервы у моего папеньки стали сдавать, и, уже попав в заветную комнату, он просто трясся от напряжения, умоляя как можно скорее выдать ему это чертово свидетельство о рождении, без которого жена обещала не впустить его в дом. К тому времени мне уже исполнилось три месяца, а я все еще находился на нелегальном положении – меня как бы совсем и не было, что уж говорить о моем имени, о котором никак не могли договориться между собой мои родители и называли меня просто “новенький”. Когда регистраторша попросила моего отца не хулиганить и прекратить нагнетать нездоровую атмосферу, а лучше сказать, как зовут младенца, отец автоматически произнес первое попавшееся имя – Николай, как и было записано в свидетельстве. Выскочив из загса, он пытался ловить такси, чертыхаясь, поймал только мотоциклиста и через весь город по лужам и без шлема домчался на защиту с солидным опозданием, которое сочли бы дипломатическим, если бы не увидели влетающего отца, полностью обляпанного грязью, мокрого и в предынфарктном состоянии от полученного опыта передвижения на молодежном виде транспорта.
Не знаю, чем тогда закончилась защита, но вот моя регистрация явно пришлась не по нраву моей маме, которая сочла, что отец проделал ее в нетрезвом виде, чему было несколько весомых доказательств – грязь от кончиков ботинок до последнего волоска на его голове, неприлично мокрые брюки, но главное – сам сертификат, удостоверяющий, что я – Николай Николаевич Светлов, которые полностью добили мою маму, потому что среднего моего брата, рожденного одиннадцатью месяцами раньше меня, уже назвали Николаем Николаевичем. Сам я этого не помню, но говорят, что объяснение между родителями впервые в жизни было более, чем бурным, и назавтра мой незадачливый профессор был вынужден снова идти в загс с опровержением моего свидетельства на основании того, что ему в семье хватит уже двух Николаев Николаевичей, включая его самого, а третьего жена отказывается принимать. Видевшие его вчера служащие загса поверили его истории, поскольку своими глазами видели, что “мужик явно не в себе”. “Господи, бедная женщина, – подумали они про мою маму, – неужели не нашла никого лучше, от кого рожать?” Однако переделывать свидетельство отказались, посоветовав ему обратиться в суд и заодно принести туда справку о своей вменяемости. Для отца это было уже чересчур, и он убедил мою маму, что неважно, что там записано в свидетельстве – это все равно только бумажка, необходимая для милиции, ничего больше, пыль, тлен, а я – то есть живой новорожденный – в семье отныне буду называться Степаном, назло бюрократам из загса. Так, сами не подозревая, они привили мне полное наплевательство не только к своему имени, которого у меня толком не было, но и вообще к любому наименованию, обозначению, определению.
Отрочество
Некоторым приходилось подыгрывать нашему сумасшедшему дому. В школу мы с братом Николаем пошли в одном и тот же году, хотя я и был его младше, но родителям было удобнее привозить нас в школу и встречать после уроков в одно и то же время. В результате в классе учились два Николая Николаевича Светлова, причем не однофамильцы, а родные братья от одних родителей, и даже не близнецы, а разного года рождения. Против моего имени в журнале в скобках стояло: Николай Светлов (Степан), как Ульянов (Ленин). Я был недоразумением для учителей и исключением для учеников. А еще мне казалось, что меня вообще не существует, есть только предрасположенность к моему явлению миру, как переводная картинка только потенциально и при определенных условиях сможет обрести присущие ей краски. И так всю жизнь: я не оборачивался, если кто-то кричал в спину: “Николай”, кем я не был, или интимно-фамильярно называл меня Степаном, кем я себя считал, но не являлся по закону, то есть был не в праве ощущать.
Я, как человек лишенный имени, всегда пытался разобраться в предназначении оного. Когда люди говорят: “У тебя такое красивое имя”, а после брака начинают звать своих любимых не этими красивыми именами, а “кисками”, “зюзями”, “сладенькая моя”, “пупсик мой”, что это? Или другой пример – родители. Сначала долго выбирают имя ребенку, ссорятся, призывают предков в свидетели, копаются в Святцах, а потом называют девочку вместо Елены – Лялей. Что это – боязнь сглаза, атавизм, испуг первобытного человека за своего близкого? Я думаю, что большинство читателей “Двенадцати стульев” не запомнили настоящего имени бывшего предводителя дворянства Воробьянинова, в нашей памяти он все-таки остался Кисой. Юная Джульетта понимает, что ее пугает не любовь этого красивого юноши, стоящего под ее балконом, а его имя. Имя – враг, человек, его носящий, – ее любовь до гроба, значит, зачем оно, это имя? Вот и я как Николай должен был быть влюбчив до страстности, как Степан – легкомыслен и изменчив, а я вообще до сих пор не понимаю, как же я как “я” отношусь к любви?
Начало трудового стажа
Вероятно, все эти выкрутасы вокруг моего имени определили мою будущую специальность, хотя, выбрав ее сознательно, я продолжаю стесняться своей профессии – преподаватель философии. Я вообще не понимаю, как это может быть профессией, философия – это моя жизнь, мое призвание, если хотите – моя национальность, мое “все”, может ли образ быть профессией? Смешно. Каждый день вот уже больше двадцати лет я выхожу на сцену и разговариваю сам с собой вслух о том, что творится в моей голове, как сражаются друг с другом мои мысли, сравниваю то, до чего дошел сам с идеями других чудаков, начиная с Древней Греции до наших дней. Время за окном аудитории меняется, меняются мои взгляды и предпочтения, сильно изменился состав моих учеников. Помню, в начале моей карьеры лекции по философии все больше посещались барышнями, питавшими отвращение к точным наукам, формулам, чертежам и лабораториям, потому оказавшимися в аудитории философского факультета, полагая это более легким занятием, типа вышивания крестиком. Девицы смотрели на меня широко раскрытыми глазами, прикидывая в уме сразу несколько вариантов: гожусь ли я в мужья или только в любовники, нравятся ли мне больше блондинки, или я предпочитаю брюнеток, какой длины должна быть юбка и какой глубины вырез у кофточки, чтобы получить зачет или “отлично” на экзамене. Дело доходило до прямых провокаций. Однажды – подозреваю, что это был некий девичий заговор, – целая стайка подружек, сидевших в амфитеатре аудитории, раздвинули коленки и продемонстрировали полное отсутствие нижнего белья, подражая нашумевшей славе Шерон Стоун. Это был один из моих первых курсов, которые я преподавал, будучи еще аспирантом и старше этих юных нахалок на какие-нибудь пять лет. Да, они достигли своего, моя плоть возбудилась под общее ликование проказниц. Гегель стал путаться с Бебелем, Бебель с Бабелем, гормон ударил в голову, и я почти потерял сознание, так как в то время срочно заканчивал диссертацию по Хайдеггеру и подвергал себя всяческим воздержаниям от всего мирского, чтобы успеть сдать работу в срок.
Моя подруга детства, которую я в свое время прозвал Крошкой Ру, хохотала над этой историей и дала мне классный совет, как и девчат занять философией, и научиться сублимировать самому во время чтения совершенно ненужных им лекций. “Знаешь, – сказала она мне, – мне всегда была непонятна и скучна философия, все эти „гносеологии“ с „феноменологиями“ и другими хренологиями, но мне было интересно узнать, кто из философов с кем спал, были ли они женаты, сколько у них было детей, не предавались ли они извращениям и так далее. Я тебе весь курс истории философии могу рассказать, используя только эти факты, которые навсегда засели в моей голове. Поэтому я даже работы этих философов в своей памяти связала ассоциациями со всей этой интересной для меня „клубничкой“ и теперь даже на сборищах философов, которые из-за твоих постоянных просьб мне приходится посещать, я не чувствую себя изгойкой, а быстро так вспоминаю то, что надо. Категорический императив Канта? А как же! Это тот самый Кант с неприлично переводимой с английского языка фамилией жил раньше в нашем Калининграде и полностью отказывался от секса, жалея время и деньги, а когда ученики затащили его таки в бордель, был недоволен тратой собственной энергии на пустые телодвижения и вынужденными изменениями в распорядке дня. После этого сразу перед глазами встают странички его работ со всеми его антиномиями”. “Антимониями”, – говорила моя жена, наслушавшись вполуха моих лекций, но мысль Крошки Ру была, как всегда, плодотворной, и процесс пошел.
И началось…
Жена
Лекции прошли на ура, но рассказанные сексуальные “порноужастики” из жизни философов не отпугнули моих юных барышень, а, наоборот, только подхлестнули продолжать свои атаки на меня дальше, я же сделался самым популярным лектором в университете, в аудиторию невозможно было попасть, приходили студентки с других факультетов. И пока ее однокурсницы пытались соблазнить меня отсутствием нижнего белья под мини-юбками, моя бывшая жена, которая в то время была моей будущей женой и даже будущей бывшей женой, вынесла из моих лекций по истории философии необходимые данные из жизни философов и решила применить их на практике: женить на себе человека, в чьей голове роились всевозможные мысли, кроме одной – мысли о браке. И ей это удалось. Сначала я с удивлением обнаружил ее рядом с собой в самолете, когда летел на научную конференцию в Ленинград. Она мне призналась, что ей пришлось продать свои новые итальянские сапоги – большой дефицит в то время, чтобы набрать денег на поездку. Уже сейчас до меня стало доходить, что этим сообщением она пыталась донести до меня не одну, а, по крайней мере, несколько идей:
– что она пожертвовала самым дорогим, чтобы быть рядом со мной – любимым;
– что у нее были дефицитные сапоги, значит, она девушка – не промах, в случае чего и мне сможет что-нибудь достать;
– боюсь, что это было главное – она хотела, чтобы я денежно компенсировал ее затраты, а заодно и подкинул бы деньги на сапоги, которых у нее уже не было, но которые так хотелось иметь.
Вероятно, в этом высказывании заключались и еще какие-то другие смыслы, но тогда я просто глупо улыбался, узнав, что соседка является моей студенткой, летит сейчас со мной на конференцию и спрашивает меня, случайность ли это или необходимость? Невозможно поверить, но через очень короткое время она поселилась в моей комнате в квартире моих родителей, а еще через год у нас родилась дочь, потом сразу же – еще одна. Она, родители, мои друзья, ее родители и ее друзья навалились на меня, что я обязан жениться, мои родители купили нам квартиру, куда мы и съехали.
До встречи с моей будущей бывшей женой связи с женщинами были просто реализацией моих физиологических потребностей. Я не был распущен, брал ровно столько, сколько требовали мои гормоны, большее отвлекло бы меня от моих трудов, мешало бы думать и было бы таким же вредом, как и недостаток этих живительных выбросов энергии, брызг шампанского, извержений вулканов и выхлопов ракетного сопла. Поскольку я не был обделен физически, желающие составить мне физиологическую пару всегда находились без лишних эмоциональных нагрузок. Все проходило отлично: я напрягался, мои партнерши издавали звуки, наступало облегчение, кровь отливала туда, где она была мне более необходима – в голову. С женитьбой все стало сложнее: когда у меня была необходимость в высвобождении семени, выбросе заряда ненужной энергии, жене то ли не хотелось, то ли она почему-то не могла мне в этом содействовать. Приходилось переходить на подростковое “ноу-хау” и делать это самому, однако о других женщинах я и думать не мог. У меня есть Елена, жена, “жена Елена”, других женщин быть не может, они не вписывались в это словосочетание. Собственно, ее имя заменило мне понятие “жена”, эти два слова были равнозначны: если жена – значит Елена, если Елена – значит “жена”. С тех пор, как у меня не стало ее, я никого не звал таким именем, поэтому и женщину, с которой живу сейчас, никогда не смогу назвать женой.
Жена же моя, Елена, относилась к сексу совершенно по-другому. Например, когда я был страшно занят разгадкой тайн Бытия, она пыталась направить мои мысли по другому руслу и провоцировала меня на секс, происходила заминка, она злилась, и, когда я усилием воли заставлял себя отвлечься от работы и ответить на призыв жены, она передумывала и начинала рыдать. Я должен был найти какое-то решение этого парадокса и стал читать все, что было написано о женщинах. Оказалось, что они устроены гораздо организованнее мужчин и при желании можно вычислить график сексуального поведения любой женщины, что я и сделал в отношении своей жены, чтобы больше не попадать врасплох. Долгое время это работало, пока она не нашла в моих бумагах этот график и не устроила мне абсолютно беспочвенный скандал с истерикой, воплями: “Ты меня не любишь!” – и ломанием предметов культуры и быта. Пришлось еще более интенсивно залезть в книги и пытаться найти, в чем же была ошибка в моих построениях.
Чудесным образом жена помогла обрести мне еще одно поле для исследований, которое на Западе было захвачено женщинами-профессоршами или открытыми гомосексуалистами, а у нас я вообще оказался пионером – так называемые “гендерные исследования”. Интересно, что как историк философии я никогда никого, кроме своих студентов, не интересовал. А тут уже после первых моих публикаций на меня посыпался дождь приглашений из университетов США, Германии и Франции, меня зазывали на конференции в Монтре и Венецию, на круглые столы, проводимые под эгидой ЮНЕСКО и Совета Европы, и даже на частные беседы с первыми леди, а однажды даже и на чай с королевой. Я был “свой среди чужих”, чуть ли не единственным мужчиной, выступавшим на Всемирных женских конгрессах и “персона нон грата” для мусульманских стран. И вот все эти заслуги и новые засекреченные от жены графики и таблицы не смогли улучшить наши отношения, она теперь всегда была настороже, а про чай с королевой даже грязно выругалась: “Ну и е.. ее вместе с ее королевой-матерью и всем ее придурочным семейством, а меня оставь в покое!”
Привычки
…Я человек ритуала, мне очень важно, чтобы какие-то действия повторялись и были неизменными, это помогает мне совершать определенные жизненные функции, не отвлекаясь от основных размышлений. У моей бедной мамы в доме было четверо мужчин – муж и трое сыновей, все как один либо занимались, либо собирались заниматься наукой, а обслуживанием большой семьи должна была заниматься она, но ей вовремя пришла идея: какие-то обязанности все-таки спихнуть на нас. У меня было две такие: покупка хлеба и приборка кухни. Мытье пола в кухне почему-то освобождало мою голову в сторону формальной логики, а затем в сторону структурализма и лингвистики. Самые интересные логические и лингвистические задачи и парадоксы разрешались сами собой. Я очень злился, когда кто-нибудь пытался лишить меня этого источника вдохновения – то нанятая домработница уже пройдется тряпкой по всем углам, то та, которая хотела стать моей женой, пыталась заработать очки у будущей свекрови. Они не понимали, почему я с упорством идиота все равно переделываю за ними уборку. Только я знал правду: согласно гороскопу, Николай во мне это делал потому, что был трудолюбив и работоспособен, а Степан – чтобы преодолеть предначертания своего гороскопа, отводящего ему роль творческой личности, неспособной к монотонному труду. А я как “я” стирал грань между физическим и умственным трудом, ставя на час маргинальное, тупое действие выше элитного, духовного начала. Это была моя ежевечерняя литургия, мое послушание, мой буддизм прямого действия.
То же самое было и с покупкой хлеба, которые я начал совершать в свои ранние шесть лет. Булочная была под боком, мама отсчитывала мне все копейка в копеечку, чтобы не пугать сдачей или другими сложностями, и научила произносить названия тех сортов хлеба, которые употреблялись в нашем доме. Привычка вошла в силу, и до последнего времени я всегда готовил мелочь еще до выхода из дома, чтобы было не больше и не меньше. Цена на хлеб долгое время не менялась, не менялись и названия батонов и булок, неизменно вниз ползло качество, и в начале девяностых было уже непонятно, из чего их вообще выпекают. Когда качество опустилось до своего нижнего уровня, почему-то поползли цены вертикально вверх, у меня начались первые приступы неврастении, как у какого-нибудь несчастного пенсионера, и не потому, что у меня на все эти изменения не хватало денег, а потому, что я не мог угадать, сколько сегодня стоит приготовить мелочи. Да и еще ассортимент сильно изменился: то почти ничего из моих обычных сортов не было, то вроде бы это было похоже на то, что мне было надо, но называлось по-другому. А однажды вход в булочную мне преградил огромный верзила, по моему внешнему виду угадавший, что я не “их клиент”: теперь вместо булочной было открыто местное казино, поглотившее собой не только ее, но и нашу районную парикмахерскую, и библиотеку, раньше располагавшиеся в этом же доме. Я решил перейти дорогу и пройти в так называемую “дальнюю” булочную-кондитерскую, в которую мы ходили только за тортами к праздникам. Боясь подвоха, я решил сначала посмотреть на вывеску – и был прав: кондитерскую в старинном московском особняке вытеснило представительство “Роллс Ройса”. Я думаю, что ни в казино, ни в представительстве не ели ни “бородинского”, ни “орловского” хлеба и не знали, что такое “московский батон”. Мои милые старенькие московские булочные в чепцах на голове и ожерельях из сушек были поглощены хищными оборотнями западного разврата и запредельной роскоши. Я еще не решил, смогу ли я жить так же, как и они, без этих продуктов, но чувствовал себя как в лабиринте Минотавра, и со мной случилась настоящая паника: на полусогнутых ногах, обливаясь холодным потом, я с трудом добрался до квартиры и протянул жене зажатую в кулаке мелочь: “Я больше не могу, освободи!” Больше мы к этому вопросу не возвращались.
Говорят, жители Кёнигсберга могли сверять время по Канту, который, как кукушка в часах, жил по установленному для себя порядку и с боем на ратуше появлялся на площади, направляясь дальше к своему дому по так называемому “маршруту философа”. Интересно, хватил бы его удар, если бы он из своего любимого городка перенесся в Москву в наше время и пытался совершать ритуальную покупку хлеба – в определенный час, в определенном месте, да еще за определенную плату? Эх, старик Кант, правильно, что твою могилу хотели перетащить в другое место, а над твоим прахом разбить парк с площадкой для дискотеки, чтобы не заносился, что нет ничего более постоянного, чем установленный порядок.
Мать
…Где родилась она такая,
Почти лишенная примет?
…Женщины – самые непостижимые существа на свете, это главная причина того, почему я занялся гендерными исследованиями, для меня было необходимо решить и эту загадку бытия. Я рос в мужском окружении – отец и два старших брата, были мужские игры, мужские разговоры. В нашей “детской” мы обсуждали вопросы мироздания, сказывалась чисто академическая среда – дед – академик, отец – будущий академик, тогда профессор, один брат выбрал себе в спутницы жизни физику, другой – биологию, все это закладывалось еще тогда, в детстве. Нам было хорошо и весело вместе, хотя и не обходилось без потасовок. Единственная женщина в доме – мама, недоступная, как богиня. Ее я запомнил больше всего в качестве прекрасной дамы, по вечерам собирающейся в гости, театр или ресторан. Мама не менялась до старости: та же неизменная гладкая головка с замысловатым пучком на затылке, дорогие духи, ниточка жемчуга на шее, классическое черное платье, туфли на каблуках, зимой – меховая шубка, летом – шаль на плечах. Платье каждый раз шилось в том же стиле, шубы и духи становились все дороже, каблуки – ниже, но все равно это была классика в стиле английской королевы. Голубые глаза фарфоровой куколки, ямочки на щеках, светло-розовая помада делали ее нежной и хрупкой, хотя отец по-своему ее побаивался, мы – не знаю почему – тоже. Она не кричала, по крайней мере при детях, но и не отвечала на неприятные вопросы, а начинала отстраненно улыбаться, как будто ее это не касалось. Возможно, что мы боялись ее, как боятся невзначай разбить дорогую вазу. Точно так же она боялась войти в нашу комнату, где висела боксерская груша, пахло подростковым потом и еще чем-то грязным, мужским, на стенах висели журнальные вырезки с полуобнаженными красотками: секс, пот, табак смешивались в одно понятие “мужского начала”, чего фарфоровая куколка боялась больше пыли.
Я практически ничего не знал про нее, в своем шелковом кимоно она запиралась от нас и пряталась от дневного света в своей комнате или в кабинете отца, мучилась мигренями и, вероятно, что-то там делала: может, писала, может, рисовала, может, читала или просто мечтала о чем-то. Как-то случайно, уже после моего развода, когда я вернулся на короткое время к родителям, я заглянул в ее шляпную картонку, в которой она хранила дорогие воспоминания: письма, ленточки, кружевные перчатки и старые фотографии ее дозамужней юности и детства. Я так и не понял, где это снималось, откуда она родом и как эта тайная неземная красота прилетела в наше заснежье, в нашу холодную осень и слякоть. Но и там, в ее жизни, тоже все было странно. Сначала идут ее фотографии детства: вот она, ангелочек, в пальто с бантом, в шляпке и в белых кружевных перчатках сидит на корточках в песочнице и удивляется тому, как можно играть в такой грязи. На обороте лаконичная надпись: “Шанхай, 1935 год”. Она же лет в десять в костюме танцовщицы тарантеллы с лихо поднятым вверх бубном – Берлин, 1940 год. Вот моя мама улыбается за рулем открытого кабриолета – Москва, 1947 год, а вот она в арестантском полушубке и в заштопанных на коленях чулках, волосы острижены ежиком, не улыбается, сосредоточенно смотрит в объектив камеры, потому что от этого снимка, может, будет зависеть ее дальнейшая судьба – Караганда, тот же 1947 год. Кто снимал? Для чего? Не знаю, ничего не знаю. Представить мою маму в лагере или в каком-нибудь другом грубом месте, скажем, в танке на войне, я абсолютно не мог. А как же шелковые хризантемы на халате-кимоно? А куда положить нитку жемчуга? На вопросы, я уже говорил, она не отвечает или отшучивается: “Вырастешь, Саша, узнаешь, где я училась пахать”. Вот я, не Саша, а, по крайней мере, Степа, в худшем случае – Николай, уже вырос, а так и ничего не узнал: где наши корни, кто были мои предки – не марсиане же? Какой смысл в такой таинственности? Итак, мама была женщиной-загадкой номер один.
Пожалуйста, не улетай,
О, госпожа моя, в Китай!
Не надо, не ищи Китая,
Из тени в свет перелетая.
Душа, зачем тебе Китай?