Текст книги "Ведьмино отродье"
Автор книги: Розмэри Сатклифф
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Глава 3. Новая обитель
Однажды утром Ловел проснулся с ясной вновь головой, но – таким слабым, что едва мог повернуть голову на шуршащей, соломой набитой подушке, – Ловел хотел оглядеться, понять, где он.
Он был в длинной узкой, похожей на коридор, комнате, с побеленными стенами, с высокими окнами, с тянувшимся вдоль комнаты рядом соломенных – точно таких, на каком он лежал, – тюфяков, но все они оказались пусты. А дальше комната вела в часовенку, где в тумане рассвета мерцали свечи пред алтарем с образом святого, расписанным зеленью, багрянцем и тусклым золотом.
Человек в черной сутане монаха-бенедектинца показался из сияющей часовенки и подошел к нему. Не тот человек с бледным лицом, какого он видел, но другой, значительно моложе, часто являвшийся ему во сне: невысокий, пухлый, розовый, как горицвет, с живыми глазами и нимбом морковно-красных кудряшек вокруг головы.
Он склонился над Ловелом, приложил к его лбу руку, кивнул.
– Ну вот, теперь лучше! Намного лучше! Намного-намного-намного лучше! – торопливо прощебетал он. – Никакой лихорадки. Господи благослови тебя, дитя мое, вернуться к нам!
Ловел был озадачен увиденным вокруг, еще не опомнился после долгого, спутавшего дни и ночи сна; из всего, что услышал, он уловил только одно слово «вернуться», потому что это слово ужаснуло его.
– Вернуться?! Нет, пожалуйста, нет! Не возвращайте меня! Я не хочу, я не могу! – Он попытался сесть, но был еще слишком слаб, и повалился на тюфяк.
– Никто тебя не отсылает, – проговорил маленький толстенький добродушный монах. – Нет-нет-нет, конечно же, нет! Лежи спокойно и получишь кашки, а потом уснешь и, даст Бог, проснешься вновь сильным. Да, да, таким сильным, что хоть и дом вверх дном перевернешь.
И внезапный страх, охвативший Ловела, отступил, уполз туда, откуда вырвался. Ловел почти заснул, когда маленький монах опять показался у его постели с кашей – такой горячей, такой белой от молока, так чудесно пахнувшей, будто приправленной медом. У Ловела слюнки потекли, он понял, что голоден. Он уже поднял было веки, одолевая сон, как вдруг ощутил, что у его постели еще кто-то стоит и разглядывает его.
Он знал: ему не надо бояться свинопаса и маленького монаха. Но всех других мужчин, женщин, детей он, как и прежде, боялся. Они – чтобы кидать в него камни, чтобы преследовать по пятам. Он мгновенно проснулся. Но лежал, не шелохнувшись, не открывая глаз, ведь он не мог спастись, и лучше всего было притвориться спящим.
– Ну вот, опять уснул, а? – тихо щебетал маленький монах. – Бедное-бедное дитя… но, думаю, сон ему сейчас полезнее, чем овсянка.
Другой заговорил, взвешивая слова, и Ловел сразу же узнал этот сухой, надтреснутый голос.
– Хорошо, что он в бреду многое открыл. Иначе, если действительно так запуган, как вы уверяете, он, наверное, отказался бы сообщить, откуда пришел, и
я предполагаю, мы не без труда выяснили бы, к какому он приписан поместью.
В темноте, за сомкнутыми веками Ловел затаился и не дышал. Уже не настороже, притворяясь спящим, он, похолодевший от ужаса, застыл как какой-нибудь беззащитный зверек под упавшей на него тенью ястреба. Если они знают, откуда он пришел, они могут его вернуть. Ведь он виллан, прикрепленный к земле. Он даже убежать не смеет. Он попался.
А потом маленький пухлый монах спросил:
– Брат Юстас, вы убеждены, что дело решено и его не отошлют назад?
– Мой любезный брат Питер, – раздраженный голос человека дребезжал, как никогда, – я знаю об этом от самого отца настоятеля. Сэр Ричард не желает мальчишку обратно – он ни на что не годен, а вся деревня, кажется, верит, что у него дурной глаз, от него там больше вреда, чем пользы. Сэр Ричард пре– (поручает его нам. – И возмущенно добавил: – Поистине удивительно, что в миру смотрят на каждый дом Божий как на чулан, куда можно запихнуть всех калек и юродивых с глаз подальше.
– Нет, о нет, брат Юстас! Я не в силах… не в силах слышать, как вы выставляете себя таким бессердечным.
Брат Юстас вздохнул.
– Для лекаря в монастыре, как для любого целителя, два пути. Первый – расточать собственную жизнь по капельке с каждой больной душой, проходящей через ваши руки, – так бы вы врачевали меня. Второй – сделать все возможное для больного, но при этом держаться в стороне – чтобы сердце не надрывалось. Это мой путь, брат Питер, и я действительно думаю, что исцеленных у меня будет не меньше, чем у вас. – Человек, судя по голосу, повернулся, чтобы уйти. – Незачем оставлять здесь кашу, остынет. Потом принесете ему опять.
– Каша… да-да, конечно, вы совершенно правы, – рассеянно отозвался брат Питер. – Но что касается остального… Не думаю, что Господь согласится с вами… Я знаю, вы считаете меня глупцом, но на самом деле я не…
Ловел лежал, не шевелясь, прислушиваясь к шарканью их сандалий; грустные протестующие трели брата Питера затихли вдали.
Он больше не испытывал страха, но ощутил безысходность, холодную, мрачную. Ощутил отчаяние, которое, казалось, захлестнуло весь его мир, все потопив.
Но он был и очень голоден, ему хотелось той каши с медом, которую они унесли.
Итак, Ловел остался в обители.
Это была большая обитель, некогда размещавшаяся в стенах королевского города Винчестера, пока отец настоятель, монахи и что-то, именуемое «организацией», – что он понимал, обителью было более, нежели старое монастырское здание и старая церковь, – не перебрались за милю от города в новые красивые постройки, еще не совсем завершенные. Люди называли обитель «Новой», но и прежде так называли, когда она еще размещалась в стенах города, в чем, сказал брат Питер, когда поведал ему историю монастыря, ничего нового не было.
Он зажил жизнью общины, а когда зима прошла, ему уже не верилось, что он жил другой. Вот только по ночам ему иногда снились лица, которые были одни глаза и раскрытые рты, лица надвигались на него со всех сторон, и у висков свистели камни.
Он спал на чердаке над кладовыми, где и все монастырские слуги, и каждое утро шел с ними и с монастырскими крестьянами к мессе, которую специально для них служили между часом первым и завтраком братии. Что касается его, так и не было решено, то ли он в услужении у отца настоятеля, то ли при пекарне, при конюшне, в саду, в пивоварне, на кухне. Ничего не было решено окончательно, что касается его, поэтому своего определенного места в жизни обители он не знал. Но он привык откликаться на крики, летевшие отовсюду. «Эй ты! У вертела постой!» «Отнеси помои свиньям, Горбун!» «Пойди разыщи этого бездельника Жеана и скажи, что он нужен тут!»
В основном, его миром был большой внешний монастырский двор, вокруг которого стояли мастерские и амбары, конюшни и кухни, корпуса для гостей. В монастыре всегда собиралось много гостей, ведь по Лондонской дороге, подступавшей к сторожке у монастырских ворот, всегда торопились люди, направляясь из Винчестера и в Винчестер, особенно, когда туда наезжал король со свитой, или – к крупному морскому порту в Сауптгемптон, за десяток миль от монастыря. Гостили купцы и рыцари, моряки и нищие, бродячие торговцы балладами, пилигримы на пути в Рим и обратно.
Жили при монастыре и каменщики, расширявшие конюшни. А по престольным праздникам со всей округи в церковь сходились селяне. Часто обитель посещали знатные люди – преимущественно, саксонцы, но порой заезжал и кто-нибудь говорящий на французском языке, общепринятом при дворе, – посещали чтобы узреть самое дорогое монастырское сокровище: гробницу пред главным алтарем, где под скромной плитой пуббекского мрамора, украшенной лишь выбитым крестом и двумя словами ALFREDUS REX, покоился король Альфред со всем своим воинством.
Давка и сутолока на внешнем монастырском дворе продолжались от зари до зари, так что голова у Довела иногда шла кругом.
Но за высокими воротами в клуатре, куда он заглядывал редко, стояла тишина, которую нарушало только шарканье монашеских сандалий; братья пересекали внутренний двор, в молчании минуя друг друга, спрятав руки в рукава сутан, опустив очи долу. Только от северного крыла клуатра доносилось гудение: послушники заучивали урок.
Ловел, входя в эти ворота из внешнего двора, словно попадал из одного мира в другой. Но высоко над обоими колокол призывал к полунощнице или к хва-литным, к вечерне или к первому часу – мощный «бронзовый» звук его падал, будто камень в пруд, и ширился кругами. Пока гул не тонул в тишине, а потом грегорианскому хоралу вторило эхо под высокими просторными сводами церкви, двери которой были раскрыты в оба мира, потому что она принадлежала обоим мирам.
Однажды вечером, как раз после Сретения, когда король со двором был в Винчестере, задул сильный ветер, принесший колючую мжицу. В монастырской, согретой очагом кухне, один из поваров, измельчая в ступке фенхель, чтобы приправить завтра рыбу, проговорил:
– Да смилостивится небо над путником этим вечером!
Не успел сердобольный вымолвить, как рев ветра на время стих, и они все услышали стук лошадиных копыт под аркой ворот у сторожки. Но ветер вновь завыл, заглушив звуки снаружи.
Слуги переглянулись под ярким светом очага и факелов
– Наш или гостинника? – кто-то подал голос. Пилигримы и нищие странники находили приют в большом голом странноприимном доме сразу же у ворот, где за ними присматривал брат Доминик, гостинник; рыцари и купцы размещались в комнатах для приезжих, и им прислуживали люди отца настоятеля; а высоким лордам отец настоятель предлагал разделить его собственные покои.
Чуть позже пришел от отца настоятеля его эконом, оглядел поваров, поварят и стольников – всех занятых делом под неусыпным оком старшего повара.
– Несите свечи и дрова – затопить камин в Назарейском покое, по такой погоде в нем сквозняка будет меньше, чем в других гостевых. И еды, как приготовите, несите туда – самой лучшей. Ветер нам гостя принес.
Когда эконом ушел, старший повар проговорил:
– Да гостя не по вкусу его высокопреподобию. Лицо-то у эконома кислее уксуса!
Взгляд его закружил, выбирая меньше всех занятого и упал на Ловела, только появившегося из пивоварни с больших кувшином эля, за которым его посылали, и ждавшего, что прикажут дальше.
– Эй ты, Горбун, сходи за дровами и отнеси в Назарейский покой! Да сухие выбирай – не там из поленницы, где еще не просохли, как умудрился в прошлый раз.
Ловел опять вышел в ненастье, ветер носился по широкому двору, будто бешеный зверь. Уже спустились сумерки, и высокую башню колокольни скрыла завеса мокрого снега. Направляясь в дровяной сарай, он заметил, что верховую лошадь и распряженную невысокую тягловую вели в конюшню; при свете фонаря, со щитком, на входе в конюшню. Ловел разглядел, что конь отличный, гнедой, красный, как каштан из огня, и резвый, как гончая, – на таких, он успел узнать, живя в обители, путешествуют рыцари.
Широкий соломенный навес и плетеный, в половину высоты сарая заслон с открытой стороны почти уберегли поленницу от снега, Ловел отыскал сухие дрова, расстелил на земле большой кусок мешковины и, накидав столько поленьев, сколько мог донести, связал края мешковины, а потом двинулся с дровами обратно.
Тащась с тяжелой охапкой дров через передний двор, он увидел свет факелов в окнах Назарейского покоя. В этом да еще в покоях отца настоятеля окна были застеклены, как в самой церкви, – только что не цветным стеклом. Ставни не надо закрывать, чтобы спастись от ветра. Ловел гадал, кто бы мог там быть. Богатый купец в расшитых, из Византии, шелках? Рыцарь в поржавевших от дождей доспехах, который возвращается из чужих земель с войны?
На пороге покоя, отведенного гостю, Ловела встретил Жеан, всех старше и толще из поварят. Выхватил у него дрова.
– Мало дров, ты, урод! Иди, еще принеси!
Ловел потащился через двор. В освещенной фонарем конюшне обтирали скаковую лошадь, а тягловая лошадка стояла, ждала своей очереди. Ловел задержался у конюшни, заглянул. Хардинг, старший оруженосец, смотревший за монастырскими лошадьми, был его другом, как и Храбрец, громадный беспородный пес Хардинга. Храбрец подошел, приветливо ткнулся мордой Ловелу в руки, а Хардинг на миг оторвался от своего занятия и широко улыбнулся.
– Красавец-конь, а?
Ловел кивнул. Он рассматривал сбрую, которую только что сняли и повесили над яслями. Рыцарь коню такую бы сбрую не выбрал – всю в крошечных бубенцах.
– Кто он? – мальчик спросил.
– Наш гость. Ну, это Роэр.
– Роэр?
– Да ты, конечно же, не слышал о нем, он давно к нам заезжал, задолго до того, как ты тут появился. Роэр, придворный шут. Хотя его называют больше «менестрелем», так, значит, почетнее. Другие же говорят, что он просто от рождения слабоумный дурак и тем-то смешит короля. Но спроси меня, и я тебе вот что скажу: уж очень он хорошо в лошадях понимает – для дурака.
И конюх опять принялся сквозь зубы насвистывать и обтирать пучком сена влажные лоснящиеся конские бока.
Ловел пошел за дровами, охапку набрал под подбородок. Мешковина осталась у Жеана, так что лучшего он придумать не мог. И опять направился в сторону освещенных окон Назарейского покоя.
На пороге его, как и в прошлый раз, встретил Жеан.
– Тебя посылать! К утру тебя, Горбуна, дождешься! – И тут же распорядился: – ладно, давай дрова и отправляйся обратно на кухню.
Ловел запротестовал. Он дрова таскал? Таскал. А теперь у него отбирают заслуженную награду: взглянуть на королевского менестреля. «Королевский менестрель» – слова звучали, как песня. И никогда ему, Ловелу, не дадут увидеть или сделать что-нибудь интересное! Но Жеан уже выхватил у него дрова и хлопнул перед самым его носом дверью.
Он стоял во тьме под влагой, падавшей с неба, стоял перед глухой деревянной дверью, и внезапно мятежный огонь зажегся у него в груди: важнее всего на свете стало увидеть, увидеть этого Роэра, королевского менестреля. А не увидь его он, так до конца жизни – Ловел не объяснил бы, откуда знал, но странным образом знал – до конца жизни и быть ему, Ловелу, перед захлопнутой дверью.
Ему, в горячке, достало ума сообразить, что если он толкнет дверь и ворвется, то налетит на Жеана, который свернет ему шею и выкинет* вон прежде, чем Ловел успеет хоть мельком увидеть королевского менестреля. Тогда Ловел подобрался к светившемуся окну, но в глубокий оконный проем заглянуть не хватало роста. – До Окна Ловел как ни старался, не мог дотянуться. Значит, все-таки дверь – но потом, когда Жеан уйдет. Ловел спрятался в углу за выступом стены и присел. Не такое уж укромное место, но почти совсем стемнело, и кто бы мимо не шел, будет спешить, нагнув голову, – защищаясь от снега…
От жуткого холода у него зуб на зуб не попадал, но, к счастью, Ловелу не пришлось долго ждать: дверь отворилась и вновь затворилась. Жеан вышел, позванивая монетами в руке, и скрылся в постройке, занимаемой кухней. Теперь! Если он хочет посмотреть на Роэра, то теперь же, прежде чем придут к гостю с водой для омовения рук, прежде чем придут накрывать стол. Они могут вот-вот появиться. Ловел пробрался из своего укрытия к двери покоя, приоткрыл ее, проскользнул внутрь и сумел прикрыть дверь беззвучно, удержав под напором ветра.
После бушевавшей снаружи непогоды ему показалось там так тепло, так тихо, уютно. Укрепленный на стене факел осветил – направил от него – три-четыре ступеньки, ведущие к какой-то крипте, а налево несколько ступеней вели вверх, в узенький коридор. И как раз там, где коридор поглощала тьма, стояла чуть приоткрытой дверь в Назарейский покой, и полоска яркого света от факела обозначилась на противоположной двери стене. А еще оттуда доносился щебет, посвист, мягкий напев скворца. Роэр, наверное, держал при себе прирученную птицу. И пока Ловел, затаившись, присматривался, прислушивался, фантастическая длинноногая тень прочертила отсвет факела на стене коридора, но тут же пропала.
Ловел вдруг испугался. Все казалось началом какого-то сна, а в снах никогда нельзя быть уверенным. Но обратно повернуть он и не думал. Он бесшумно прокрался вверх по ступенькам к двери и припал к щелке, чтобы увидеть комнату хоть одним глазком!
Он увидел край кровати с пологом из темной материи, на кровать был брошен мокрый, подбитый мехом плащ и шапочка с пучком потрепанных перьев бойцового петуха, скрепленных драгоценной булавкой. Смелее сунув голову в дверь, он увидел развязанный вьюк, вывалившуюся из него на пол пару модных туфель с загнутыми носами и много разной одежды. У камина стояли промокшие ботфорты. Скворец по-прежнему распевал, но и скворца, и королевского менестреля скрывала от Ловела дверь. Он нажал на нее чуточку, а потом еще чуточку.
Королевский менестрель стоял в оконной нише, глядя в ненастную ночь, где ничего нельзя было видеть, кроме черноты, посеребренной отсветом факелов, и насвистывал, будто под стрехой скворец.
Глава 4. Королевский менестрель
Роэр – так он виделся сзади – был долговяз, тощ и, будто скворец, черен с головы до пят. Черные волосы, мокрые на концах, – казавшиеся оттого еще чернее: с рукавами туника из какой-то необыкновенной черной, тут, там испещренной крапинками тусклого золота материи (тунику высоко поднимал пояс – для удобства при верховой езде): длинные ноги в черных, плотно облегающих штанах. Только там, где широкие рукава верхней туники приоткрывали узкие рукава нижней, проглядывал великолепный насыщенный зеленый цвет.
Ловел решил, что этот цвет самый лучший из всех, им когда-либо виденных. Такой и пристал королевскому менестрелю.
Человек в нише окна прервал свист и, не оборачиваясь, проговорил:
– Входите, брат.
На мгновение Ловел застыл. Но голос не казался сердитым – лишь слегка насмешливым. Ловел набрал побольше воздуху и вошел.
– И прикройте, пожалуйста, за собой дверь. Здесь так дует, что человек опомниться не успеет, как обдут до нитки.
Ловел, смущаясь, прикрыл дверь и стал к ней спиной, когда Роэр, у окна, обернулся. У него был длинный синеватый гладко выбритый, как у монаха, подбородок, а глаза на темном лице – серые и блестящие, каких Ловелу еще ни у кого видеть не доводилось. Человек сказал тем же насмешливым голосом:
– В следующий раз, когда будете за кем-то шпионить, учтите: стекло в окне с наступлением темноты, при горящих факелах, – отличное зеркало.
– Я не шпионил за вами, – ответил Ловел. – Жеан отобрал дрова, которые я принес для вашего очага, и велел возвращаться на кухню, а я хотел,, ведь вы, говорят, королевский менестрель…
– Хотел, ни разу не видев ни королевского менестреля, ни единорога, ни эфиопа с перьями феникса в волосах, хотел посмотреть на меня? Так те, что говорят, заблуждаются, ужасающе заблуждаются, Я королевское пустое место. Я нахожусь большую часть времени при дворе, я стараюсь изо всех сил, но даже я не способен выдержать нашего Генриха без передышки.
Раскрыв рот, распахнув глаза, Ловел с благоговением смотрел на этого безрассудного и великолепного человека, у которого было лицо монаха, фантастические ноги комара-долгоножки и холодный язвительный голос, на человека, говорившего по-английски, но такими высокими и далекими словами, что Ловел понимал не больше, чем слыша французский язык рыцарей и богатых путешественников, останавливавшихся в монастыре, французский, употребляемый в беседах меж собой кое-кем из монастырской общины. И этот человек короля Англии называл «наш Генрих»! И уставал от короля, будто от простого смертного!
Вдруг Роэр заулыбался.
– Ладно, королевский менестрель или нет, я стою перед твоими глазами. Но играть – так в открытую. Выходи на свет, и я на тебя погляжу, мой маленький брат.
Ловел мгновение колебался. Что ж, играть в открытую. Он опять набрал побольше воздуха, как обычно, если предстояло что-нибудь трудное, и прихрамывая сделал вперед шаг…другой…третий, изо всех сил стараясь держаться прямо. Роэр не сводил с него светлых проницательных глаз.
– Так-то лучше, – сказал Роэр. – Люблю видеть лица тех, с кем говорю. И знать их имена. Тебя как зовут?
– Чаще всего зовут Горбуном, – ответил Ловел.
Роэр опустился в резное кресло у камина и закинул одну свою черную ногу на подлокотник. На носке чулка была дырка.
– Какое прискорбное отсутствие воображения у людей! – сказал он. – Согласен?
Ловел кивнул.
– Запомни, больше половины людей на свете – глупцы, – объявил Роэр. – Но запомни и то, что у них против глупости нет средства. Впрочем, возгордиться не торопись, возможно, мы как раз всех глупее. Я – потому что трачу жизнь на придумывание острот, на сочинение куплетов ради потехи увенчанного короной глупца и его вассалов-глупцов… – Он устремил на Ловела полный страдания взгляд. – И ладно бы остроумно было. Знаешь, я умышленно спотыкнусь, растянусь во весь рост или вытащу подушку у кого-нибудь, когда он садится, а остальные – в смех!., ты же, ты – потому что обижаешься, когда тебя называют Горбуном. А как на самом деле зовут?
– Ловел.
– И ты из слуг отца настоятеля, Ловел?
Ловел помолчал, не зная, как ответить, потом сказал:
– Не совсем. Просто я принесу, отнесу… сделаю разное, что никому не хочется. – Он не жаловался, только пытался правдиво ответить. – Понимаете, я не очень гожусь для чего-то еще, – добавил он, разъясняя.
– Это тебе так говорили? – спросил Роэр.
Ловел стоял, переминаясь с ноги на ногу, вспоминая утро, когда он очнулся от долгого сна и услышал, как брат Питер и брат Юстас говорили о нем меж собой.
– Они думали, я еще не проснулся… – сказал он.
– И ошиблись. – Королевский менестрель сидел и внимательно рассматривал мальчика, склонив голову набок. Потом вымолвил: – Мне почему-то кажется, что в другом они тоже ошиблись.
На пологих ступеньках раздались шаги, дверь открылась, на пороге появился эконом, за которым шли слуги, они несли скатерть и серебро, горячую воду и полотенца. Эконом увидел Ловела и рассерженной курицей закудахтал:
– Куда?! Куда это ты забрался?! Прочь со своим горбом на кухню, где тебе место! Милостивый Роэр, молю, простите, что этот презренный мальчишка обеспокоил вас.
Ловел, для которого сияющая вокруг картина вдруг поблекла и осыпалась листопадом под шквалом ветра, попятился к двери. Но голос Роэра его тут же остановил.
– Подожди, Ловел!
Мальчик в нерешительности помедлил у двери, и тогда Роэр скинул свою длинную черную ногу с под-локтоника кресла и пошевелил большим пальцем ноги, высунувшимся из дыры на чулке, – будто пригрозил эконому, – а потом уселся удобнее.
– Я увидел отрепыша в окно и позвал – поболтать захотелось.
– Если вы расположены побеседовать, я уверен, кто-нибудь из наших отцов… – начал эконом.
– О нет, – вздохнул Роэр. – Я расположен лишь поболтать. Вы знаете, я человек с причудами. И сейчас – хлоп! – как семечки из стручка дрока, они посыплются из меня: хочу, хочу, чтобы мальчишка прислуживал за столом, хочу, чтобы вы, принеся чего-нибудь отведать на этой прекрасной белой скатерти и испить из этой чудесной серебряной чаши, мирно отправились к себе и посвятили время благочестивым раздумьям.
– Но… но милостивый Роэр, мальчишка не обучен таким вещам…
– Значит, я дам ему первый урок, – объявил Роэр.
И Ловел остался. Сосредоточенно и очень старательно он прислуживал Роэру за столом, проделывая удивительные и сложные фокусы с кушаньями, солонкой, чистыми льняными салфетками – в точности так, как велел королевский менестрель. Все внимание Ловел направил на то, чтобы чего-нибудь не пролить, не просыпать, но в глубине сознания задавался вопросом: Роэр назвал его «отрепышем» – почему не послышался ему при этом свист камня, кинутого в висок? Что ж, может, и не важно, как люди тебя называют, важно, какой в этом кроется смысл.
Когда с трапезой было покончено, Роэр откинулся в резном кресле, потянулся и, улыбаясь, устремил на Ловела свой почти горестный взгляд.
– Будь я в замке король, мог бы отужинать и роскошно, но не пожелал бы другого пажа, чтобы обслуживал меня за столом.
– Вот бы вы были король! – выпалил Ловел и зарделся как мак, потому что слова сами вырвались, он едва успел остановиться, чтобы не выкрикнуть: «Вот бы я был вашим пажем!»
– Это уж нет! – сказал Роэр и рассмеялся.
Весь пыл Ловела пропал, он стоял, будто свеча, погашенная щипком, и думал: «Конечно, нет, будь вы королем, вы бы не взяли себе в пажи такого, как я. Просто вы пошутили». Но на этот раз он ни словечка вслух не сказал.
Роэр же вытянул вперед свои длинные костлявые, под стать всему его телу руки и коснулся длиннющими указательными пальцами плеч Ловела – сгорбленного и прямого, на мгновение жестом их уравняв.
– Знаешь, отрепыш, я уж мчал к королю в Винчестер, несмотря на бурю, да только Байяр всегда трясет ушами, когда они мокрые – флип-флэп, флип-флэп, – меня раздражает эта его привычка. Завидев в-тумане ворота обители, я понял, что больше ни мили такого не вынесу, я завернул попросить пристанище и… увидел тебя: как ты в щелку за мной подглядывал. Отличная штука случай, мой маленький брат Ловел…Если я однажды вернусь и свистну тебе, пойдешь со мной?
Ловел пробовал заговорить, но не мог. Прежде слова рвались из него без спроса, а теперь он отчаянно хотел говорить и не мог найти слов. Он кивал, горячо кивал в надежде, что Роэр поймет его.
И вдруг высоко в неистовстующем мраке забил большой монастырский колокол, призывая к вечерне. Роэр поднялся, потянулся к своим еще не просохшим ботфортам. Осиянному часу пришел конец.
На другое утро, стоя с монастырскими слугами коленнопреклоненным в большой церкви на мессе, Ловел различал сквозь монотонный речитатив брата Барнабаса в сменившей непогоду тиши цокот лошадиных копыт под аркой ворот, потом звук отдалился и пропал.
Ловел надеялся еще разок поглядеть на Роэра, хоть издали. Но Роэр уехал, где был – теперь пусто. Ловел твердил себе, что Роэр раньше приезжал сюда, приедет опять. Но знал одно: Роэр уехал, возможно, уже забыв, сказанное накануне вечером, – что свистнет ему когда-нибудь…
Ныла щека – его ударил Жеан, научая, чтобы не заносился. Болела хромая нога – как обычно, если он стоял на коленях слишком долго. Он чуть подвинулся, пробуя облегчить давление на ногу, и меж спинами двоих впереди поймал взглядом главный алтарь, в полумраке блеснувший красками и позолотой. Он не мог видеть большую каменную плиту у основания алтаря, но всякий раз видя алтарь, он вспоминал о плите с выбитым на ней крестом и словами, которые брат Ансельм, регент, однажды ему прочел: «Аш-ейиз Кех».
Брат Годуин, старейший из монахов Новой обители, цитировавший изречения короля Альфреда любому слушателю, не разбирая, кто перед ним стоит, однажды удостоил Ловела изречением, которое он тут же забыл. Но теперь слова вспомнились.
«Если в тебе стенает печаль, доверь ее своему седлу и скачи распевая!»
Король Альфред, должно быть, узнал ледяную опустошенность души, прежде чем изречь такие слова, подумалось Ловелу. И вдруг он проникся глубокой симпатией к саксонскому королю, спавшему под своим камнем.
Ловел не имел седла и не умел петь красиво. Он лишь слизнул соленую слезу, сбежавшую по щеке, а когда месса завершилась, пошел наколоть щепок для растопки – в пекарню.