412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Гари » Птицы прилетают умирать в Перу (сборник) » Текст книги (страница 9)
Птицы прилетают умирать в Перу (сборник)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 09:12

Текст книги "Птицы прилетают умирать в Перу (сборник)"


Автор книги: Ромен Гари



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)

Старая-престарая история

Столица Боливии Ла-Пас расположена на высоте пять тысяч метров над уровнем моря. Выше не заберешься – нечем дышать. Там есть ламы, индейцы, иссушенные солнцем плато, вечные снега, мертвые города. По тропическим долинам рыщут золотоискатели и ловцы гигантских бабочек.

Шоненбаум грезил этим городом едва ли не каждую ночь, пока два года томился в немецком концлагере в Торнберге. Потом пришли американцы и распахнули перед ним двери в мир, с которым он совсем было распрощался. Боливийской визы Шоненбаум добивался с упорством, на какое способны только истинные мечтатели. Он был портным из Лодзи и продолжал старинную традицию, прославленную до него пятью поколениями польско-еврейских портных. В конце концов Шоненбаум перебрался в Ла-Пас и после нескольких лет истового труда сумел открыть собственное дело и даже достиг известного процветания под вывеской «Шоненбаум, парижский портной». Заказов становилось все больше; вскоре ему пришлось искать себе помощника. Задача оказалась не из простых: среди индейцев с суровых плато встречалось на удивление мало портных «парижского класса» – тонкости портняжного искусства не давались их задубевшими пальцам. Обучение заняло бы так много времени, что не стоило за него и браться. Оставив тщетные попытки, Шоненбаум смирился со своим одиночеством и грудой невыполненных заказов. И тут на помощь пришел нежданный случай, в котором он усмотрел перст благоволившей к нему Судьбы, ибо из трехсот тысяч его лодзинских единоверцев уцелеть посчастливилось немногим.

Жил Шоненбаум на окраине города. Каждое утро перед его окнами проходили караваны лам. Согласно распоряжению властей, желавших придать столице более современный вид, ламы лишались права дефилировать по улицам Ла-Паса; тем не менее животные эти были и остаются единственным средством передвижения на горных тропах и тропинках, где о настоящих дорогах еще и не помышляют. Так что вид лам, навьюченных ящиками и тюками, покидающих на рассвете пригород, запомнится многим поколениям туристов, надумавших посетить эту страну.

По утрам, направляясь в свое ателье, Шоненбаум встречал такие караваны. Ему нравились ламы, только он не понимал отчего: может, потому, что в Германии их не было?.. Караван состоял обычно из двух-трех десятков животных, каждое из которых способно переносить груз, в несколько раз превышающий его собственный вес. Иногда два, иногда три индейца перегоняли караваны к далеким андийским деревушкам.

Как-то ранним утром Шоненбаум спускался в город. Завидев караван, он, как всегда, умиленно заулыбался и умерил шаг, чтобы погладить какое-нибудь животное. В Германии он никогда не гладил ни кошек, ни собак, хотя их там водится великое множество; да и к птицам оставался равнодушен. Разумеется, это лагерь смерти столь недружелюбно настроил его к немцам. Гладя бок ламы, Шоненбаум случайно взглянул на погонщика-индейца. Тот шлёпал босиком, зажав в руке посох, и поначалу Шоненбаум не обратил на него особого внимания. Его рассеянный взгляд готов был соскользнуть с незнакомого лица: ничего особенного, лицо как лицо, худое, обтянутое желтой кожей и как будто высеченное из камня: словно над ним много столетий подряд трудились нищета и убожество. Вдруг что-то шевельнулось в груди Шоненбаума – что-то смутно знакомое, давно забытое, но все еще пугающее. Сердце бешено застучало, память же не торопилась с подсказкой. Где он видел этот беззубый рот, угрюмо повисший нос, эти большие и робкие карие глаза, взирающие на мир с мучительным упреком: вопрошающе-укоризненно? Он уже повернулся к погонщику спиной, когда память разом обрушилась на него. Шоненбаум сдавленно охнул и оглянулся.

– Глюкман! – закричал он. – Что ты тут делаешь?

Инстинктивно он крикнул это на идише. Погонщик шарахнулся в сторону, будто его обожгло, и бросился бежать. Шоненбаум, подпрыгивая и дивясь собственной резвости, кинулся за ним. Надменные ламы чинно и невозмутимо продолжали шагать дальше. Шоненбаум догнал погонщика на повороте, ухватил за плечо и заставил остановиться. Ну конечно, это Глюкман – никаких сомнений: те же черты, то же страдание и немой вопрос в глазах. Разве можно его не узнать? Глюкман стоял, прижавшись спиной к красной скале, разинув рот с голыми деснами.

– Да это же ты! – кричал Шоненбаум на идише. – Говорю тебе, это ты!

Глюкман отчаянно затряс головой.

– Не я это! – заорал он на том же языке. – Меня Педро зовут, я тебя не знаю!

– А где же ты идиш выучил? – торжествующе вопил Шоненбаум. – В боливийском детском саду, что ли?

Глюкман еще шире распахнул рот и в отчаянии устремил взгляд на лам, словно ища у них поддержки. Шоненбаум отпустил его.

– Чего ты боишься, несчастный? – спросил он. – Я же друг. Кого ты хочешь обмануть?

– Меня Педро зовут! – жалобно и безнадежно взвизгнул Глюкман.

– Совсем рехнулся, – с сочувствием проговорил Шоненбаум. – Значит, тебя зовут Педро. А это что тогда? – Он схватил руку Педро и посмотрел на его пальцы: ни одного ногтя. – Это что, индейцы тебе ногти с корнями повыдергали?

Глюкман совсем вжался в скалу. Губы его наконец сомкнулись, и по щекам заструились слезы.

– Ты ведь меня не выдашь? – залепетал он.

– Выдашь? – повторил Шоненбаум. – Да кому же я тебя выдам? И зачем?

Вдруг от жуткой догадки у него сдавило горло, на лбу выступил пот. Его охватил страх – тот самый панический страх, от которого вся земля так, кажется, и кишит ужасами. Шоненбаум взял себя в руки.

– Да ведь все кончилось! – крикнул он. – Уже пятнадцать лет как кончилось.

На худой и жилистой шее Глюкмана судорожно дернулся кадык, лукавая гримаса скользнула по губам и тут же исчезла.

– Они всегда так говорят! Не верю я в эти сказки.

Шоненбаум тяжело перевел дух: они были на высоте пять тысяч метров. Впрочем, он понимал: не в высоте дело.

– Глюкман, – сказал он серьезно, – ты всегда был дураком. Но все же напрягись немного. Все кончилось! Нет больше Гитлера, нет СС, нет газовых камер. У нас даже есть своя страна, Израиль. У нас своя армия, свое правительство, свои законы! Все кончилось! Не от кого больше прятаться!

– Ха-ха-ха! – засмеялся Глюкман без намека на веселье. – Со мной этот номер не пройдет.

– Какой номер с тобой не пройдет? – опять закричал Шоненбаум.

– Израиль, – заявил Глюкман. – Нет его.

– Как это нет? – рассердился Шоненбаум и даже ногой топнул. – Нет, есть! Ты что, газет не читаешь?

– Ха! – сказал Глюкман, хитро прищурившись.

– Даже здесь, в Ла-Пасе, есть израильский консул! Можно получить визу. Можно туда поехать!

– Не верю! – уперся Глюкман. – Знаем мы эти немецкие штучки.

У Шоненбаума мороз прошел по коже. Больше всего его пугало выражение хитрой проницательности на лице Глюкмана. «А вдруг он прав? – подумалось ему. – Немцы вполне способны на такое: явитесь, мол, в указанное место с документами, подтверждающими вашу еврейскую принадлежность, и вас бесплатно переправят в Израиль. Ты приходишь, послушно садишься в самолет – и оказываешься в лагере смерти. Бог мой, – подумал Шоненбаум, – да что я такое насочинял?» Он стер со лба пот и попытался улыбнуться.

Глюкман продолжал с прежним видом осведомленного превосходства:

– Израиль – это хитрый ход, чтобы всех нас вместе соединить. Чтобы, значит, даже тех, кому спрятаться удалось. А потом всех в газовую камеру… Ловко придумано. Уж немцы-то это умеют. Они хотят всех нас туда согнать, всех до единого. А потом всех разом… Знаю я их.

– У нас есть свое собственное еврейское государство, – вкрадчиво, будто обращаясь к ребенку, сказал Шоненбаум. – Есть президент, его зовут Бен-Гурион. Армия есть. Мы входим в ООН. Все кончилось, говорят тебе.

– Не пройдет, – упрямо твердил Глюкман. Шоненбаум обнял его за плечи.

– Пошли, – сказал он. – Жить будешь у меня. Сходим с тобой к доктору.

Шоненбауму понадобилось два дня, чтобы разобраться в путаных речах бедняги. После освобождения, которое он объяснял временными разногласиями между антисемитами, Глюкман затаился в высокогорьях Анд, ожидая, что события вот-вот примут привычный ход, и надеясь, что, выдавая себя за погонщика со склонов Сьерры, он сумеет избежать гестапо. Всякий раз, как Шоненбаум принимался растолковывать ему, что нет больше никакого гестапо, что Гитлер мертв, а Германия разделена, тот лишь пожимал плечами: уж он-де знает что почем, его на мякине не проведешь. Когда же, отчаявшись, Шоненбаум показал ему фотографии Израиля: школы, армию, бесстрашных и доверчивых юношей и девушек, – Глюкман в ответ затянул заупокойную молитву и принялся оплакивать безвинных жертв, которых враги вынудили собраться вместе, как в варшавском гетто, чтобы легче было с ними расправиться.

Что Глюкман слаб рассудком, Шоненбаум знал давно; вернее, рассудок его оказался менее крепким, нежели тело, и не выдержал зверских пыток, выпавших на его долю. В лагере он был излюбленной жертвой эсэсовца Шультце, садиста, прошедшего многоэтапный отбор и показавшего себя достойным высокого доверия. По неведомой причине Шультце сделал несчастного Глюкмана козлом отпущения, и никто из заключенных уже не верил, что Глюкман выйдет живым из его лап.

Как и Шоненбаум, Глюкман был портным. И хотя пальцы его утратили былую ловкость, вскоре он вновь обрел достаточно сноровки, чтобы включиться в работу, и тогда «парижский портной» смог наконец взяться за заказы, которых с каждым днем становилось все больше. Глюкман никогда ни с кем не разговаривал и работал, забившись в темный угол, сидя на полу за прилавком, скрывавшим его от посторонних глаз. Выходил он только ночью и отправлялся проведать лам; он долго и любовно гладил их по жесткой шерсти, и глаза его при этом светились знанием какой-то страшной истины, абсолютным всепониманием, которое подкреплялось мелькавшей на его лице хитрой и надменной улыбкой. Дважды он пытался бежать: в первый раз, когда Шоненбаум заметил как-то походя, что минула шестнадцатая годовщина крушения гитлеровской Германии; во второй раз, когда пьяный индеец принялся горланить под окном, что-де «великий вождь сойдет с вершин и приберет наконец всё к рукам».

Только полгода спустя после их встречи, незадолго до Йом Кипур, в Глюкмане что-то переменилось. Он вдруг обрел уверенность в себе, почти безмятежность, будто освободился от чего-то. Даже перестал прятаться от посетителей. А однажды утром, войдя в ателье, Шоненбаум услышал и вовсе невероятное: Глюкман пел. Вернее, тихо мурлыкал себе под нос старый еврейский мотивчик, привезенный откуда-то с российских окраин. Глюкман быстро зыркнул на своего друга, послюнявил нитку, вдел ее в иголку и продолжал гнусавить слащаво-заунывную мелодию. Для Шоненбаума забрезжил луч надежды: неужто кошмарные воспоминания оставили наконец беднягу?

Обычно, поужинав, Глюкман сразу отправлялся на матрац, который он бросил на пол в задней комнате. Спал он, впрочем, мало, все больше просто лежал в своем углу, свернувшись калачиком, уставясь в стену невидящим взглядом, от которого самые безобидные предметы делались страшными, а каждый звук превращался в предсмертный крик. Но вот как-то вечером, уже закрыв ателье, Шоненбаум вернулся поискать забытый ключ и обнаружил, что друг его встал и воровато складывает в корзину остатки ужина. Портной отыскал ключ и вышел, но домой не пошел, а остался ждать, притаившись в подворотне. Он видел, как Глюкман выскользнул из-за двери, держа под мышкой корзину с едой, и скрылся в ночи. Вскоре выяснилось, что друг его уходит так каждый вечер, всякий раз с полной корзиной, а возвращается с пустой; и весь он при этом светится удовлетворением и лукавством, будто провернул отличное дельце. Сначала портной хотел напрямик спросить у Глюкмана, что означают эти ночные вылазки, но, вспомнив его скрытную и пугливую натуру, решил не задавать вопросов. Как-то после работы он остался дежурить на улице и, дождавшись, когда из-за двери выглянула осторожная фигура, последовал за ней.

Глюкман шагал торопливо, жался к стенам, порой вдруг возвращался, сбивая с толку возможных преследователей. Все эти предосторожности только разожгли любопытство портного. Он перебегал из подворотни в подворотню, прячась всякий раз, когда его друг оглядывался. Вскоре стало совсем темно, и Шоненбаум едва не потерял Глюкмана из виду. Но все же каким-то чудом нагнал его, несмотря на полноту и больное сердце. Глюкман шмыгнул в один из дворов на улице Революции. Шоненбаум выждал немного и на цыпочках прокрался следом. Он оказался в караванном дворе большого рынка Эстунсьон, откуда каждое утро нагруженные товаром караваны отправляются в горы. Индейцы вповалку храпели на пропахшей пометом соломе. Над ящиками и тюками тянули свои длинные шеи ламы. Из двора был другой выход, против первого, за которым притаилась узкая темная улочка. Глюкман куда-то пропал. Портной постоял с минуту, пожал плечами и собрался было уходить. Путая следы, Глюкман изрядно покружил по городу, и Шоненбауму до дома было теперь рукой подать.

Только он вступил в тесную улочку, внимание его привлек свет ацетиленовой лампы, пробивавшийся сквозь подвальное окно. Рассеянно глянув на освещенный проём, он увидел Глюкмана. Тот стоял у стола и выкладывал из корзины принесенную снедь, а человек, для которого он старался, сидел на табурете спиной к окну. Глюкман достал колбасу, бутылку пива, красный перец и хлеб. Незнакомец, чье лицо все еще было скрыто от портного, сказал что-то, и Глюкман, суетливо пошарив в корзине, выложил на скатерть сигару. Шоненбаум с трудом оторвался от лица друга: оно пугало. Глюкман улыбался. Его широко раскрытые глаза, горящий, остановившийся взгляд превращали торжествующую улыбку в оскал безумца. В этот момент сидящий повернул голову, и Шоненбаум узнал Шультце. Еще секунду он надеялся, что, может, не разглядел или ему померещилось: уж что-что, а физиономию этого изверга он никогда не забудет. Он припомнил, что после войны Шультце как сквозь землю провалился; кто говорил, будто он умер, кто утверждал, что он прячется в Южной Америке. И вот теперь он здесь, перед ним: коротко стриженные ежиком волосы, жирная, чванливая морда и глумливая улыбочка на губах. Не так было страшно, что это чудовище еще живо, как то, что с ним был Глюкман. По какой нелепой случайности он оказался рядом с тем, кто с наслаждением истязал его, кто в течение целого года, а то и больше упрямо вымещал на нем злобу? Какой потаенный механизм безумия вынуждал Глюкмана приходить сюда каждый вечер и кормить этого живодера, вместо того чтобы убить его или выдать полиции? Шоненбауму показалось, что он тоже теряет рассудок: все это было столь ужасно, что не укладывалось в голове. Он попробовал крикнуть, позвать на помощь, всполошить полицию, но сумел только разинуть рот и всплеснуть руками: голос не слушался его, – и портной остался стоять, где стоял, выпучив глаза и наблюдая, как недобитая жертва откупоривает пиво и наполняет стакан своему палачу. Должно быть, он простоял так, забывшись, довольно долго; дикая сцена, свидетелем которой он невольно стал, лишила его чувства реальности. Шоненбаум очнулся, когда рядом раздался приглушенный вскрик. В лунном свете он различил Глюкмана. Они смотрели друг на друга: один – с недоумением и негодованием, другой – с хитрой, почти жестокой улыбкой, победоносно сверкая безумными глазами. Неожиданно Шоненбаум услышал собственный голос и с трудом узнал его:

– Ведь он же пытал тебя каждый Божий день! Он тебя истязал! Рвал на части! И ты не выдал его полиции?.. Ты таскаешь ему еду?.. Как же так? Или это я из ума выжил?

Хитрая ухмылка резче обозначилась на губах Глюкмана, и словно из глубины веков прозвучал его голос, от которого у портного волосы зашевелились на голове и едва не остановилось сердце:

– Он обещал, что в следующий раз будет добрее.

Слава нашим доблестным первопроходцам

Аэродром Истгемптона, штат Коннектикут, украшали флаги государств свободного мира, и трудно было сдержать волнение, глядя, как победно они развеваются в небе: казалось, их наполняет гордость и ликование человеческого рода, вложившего в сегодняшнее событие всю душу. Лозунги парили на гигантских воздушных шарах, реяли на верхушках флагштоков, самолеты вычерчивали их в небесной лазури буквами из белого дыма – это были приветствия и воодушевляющие призывы – неподдельное выражение доверия и патриотического пыла – в них звучали всенародная поддержка и одобрение, адресованные первопроходцам новых рубежей человеческого существования. Больше всего лозунгов было вдоль Триумфальной аллеи и вокруг почетной трибуны, возведенной на безукоризненном пляже с белым песком. «Слава нашим доблестным первопроходцам!», «Вы – наша гордость!», «Вперед, к новым мирным завоеваниям!», «Мы пойдем следом за вами!», «Каждый наш шаг направляет наука!», «Изменим жизнь к лучшему!», «Нет предела могуществу человека!» – и, хотя было понятно, что это лишь официальная церемония, призванная сплотить народ и способствовать росту его энтузиазма в тот день, когда сыновья этого народа отправлялись навстречу неизвестным испытаниям, все же в эти нелегкие часы было приятно ощущать оптимизм и единодушную поддержку великой страны.

Народ начал заполнять аэродром еще на рассвете, президентский самолет задерживался, его ждали с минуты на минуту. На каждом шагу расставили свои лотки продавцы рыбы, червей и мух, а по краю лётного поля были установлены переносные бассейны. Со времен тех нескольких крупных матчей по бейсболу, на которых он побывал в юности и о которых теперь вспоминал с большим удовольствием, Хорас Мак-Клар не видел такого скопления народа: даже встав на трибуне во весь рост и вытянув шею, он не мог разглядеть, где кончалась толпа. Семьи первопроходцев, естественно, пришли на стартовую полосу, чтобы проводить их, но Эдна вынуждена была остаться дома: ее организм только что подвергся тяжелому испытанию, и врач сказал, что ей вредно волноваться. Хорас Мак-Клар вздохнул: он был очень привязан к жене. Но по всему было похоже, что она развивается в том же направлении, что и он, только, может быть, чуть медленнее, – Эдна всегда была немного медлительна, – так что их расставание было лишь временным. К тому же никто и не говорил об окончательном переселении: акция носила, главным образом, символический характер, и, по крайней мере первое время, родственники могли каждое утро беспрепятственно встречаться на берегу, вместе молиться и поддерживать друг дружку. Когда Хорас Мак-Клар узнал, что его признали достойным возглавить передовой отряд, объединивший самых прогрессивных сынов нации, его охватили противоречивые чувства: была, конечно, и гордость, но к ней примешивалась сильная растерянность – дело в том, что, несмотря на интенсивный тренинг, пройденный в центре переподготовки, где первопроходцам помогали приспособиться к новым психологическим условиям, он почти все время пребывал в крайнем смятении, которого даже не пытался скрывать.

Было страшно жарко. Хорас Мак-Клар крепко держал сына за ноги – малыш удобно устроился у него на спине, чтобы лучшее видеть. Почувствовав в очередной раз знакомое ощущение удушья, а с ним и тревогу, которая стремительно перерастала в панику, Хорас Мак-Клар покинул трибуну, протиснулся сквозь толпу к ближайшему бассейну и погрузился в него вместе с Билли; это было блаженное ощущение и отлично успокаивало нервы, вот только бассейны были слишком маленькие, и места там не хватало: промышленность не успевала выпускать их в таком количестве, чтобы удовлетворить растущие потребности населения. Однако производителей упрекнуть было не в чем: фабрики работали дни и ночи напролет, поскольку для страны это был в буквальном смысле вопрос жизни и смерти. Но все развивалось куда быстрее, чем предполагали, – сказывался пресловутый стремительный исторический Прогресс, – и теперь нужно было наверстывать уже серьезное отставание. Поговаривали, что у русских дела с техникой обстоят куда лучше и что они добились значительных успехов в этой гонке со временем: если верить их статистике, у них уже на каждые пятьдесят жителей приходилось по бассейну. Временами Хораса Мак-Клара охватывала нешуточная тревога: ему не хотелось, чтобы страна повторяла старые ошибки, – русские уже оказались первыми в космосе, а теперь вот опережали страны свободного мира в производстве товаров первой необходимости. Правда, обычно ему оказывалось достаточно погрузиться в бассейн, чтобы тревога мгновенно исчезла, а на смену ей пришло ощущение блаженства, физическая эйфория, которая прогоняла прочь любые заботы. Но тут были свои сложности – он не мог оставаться под водой больше получаса, после этого времени тревога возвращалась и начиналось удушье. Он не вполне понимал, что с ним происходит. Жизнь его день ото дня становилась сложней, но, как он сам сказал в прощальной речи, обращенной к соратникам, когда увольнялся с поста министра обороны, нужно держаться стойко и не поддаваться сомнениям и упадку духа. Его сын, например, уже прекрасно чувствует себя под водой: когда он дома, его никакими силами невозможно вытащить из бассейна. Итак, Хорас Мак-Клар в очередной раз пробрался сквозь толпу к бассейну, предоставленному в распоряжение первопроходцев, и с большим удовольствием провел там двадцать минут. Когда же он покинул бассейн, к неудовольствию Билли, то наткнулся на Стэнли Дженкинса, который был здесь в сопровождении всей семьи. Хорас Мак-Клар дружески приветствовал его и удалился так быстро, как только мог. Дженкинсы были их соседями, но превосходные когда-то отношения между двумя семьями в последнее время несколько ухудшились. Например, не далее как вчера, пока Хорас Мак-Клар отдыхал на газоне, миссис Дженкинс укусила его жену. Бедняжка, конечно, не хотела ничего дурного, да и муж ее тут же пришел извиняться, но все же происшествие было весьма неприятное и всех расстроило. Тем более что Эдна как раз линяла и ее кожа была особенно чувствительной; мистеру Дженкинсу следовало бы все же быть повнимательней и лучше смотреть за своей женой или держать ее на привязи. Хорас Мак-Клар строго-настрого запретил Билли играть с их сыном, но малыш не желал слушаться. Дженкинс-младший, естественно, тоже был здесь, обвившись вокруг своего отца, и Билли заволновался:

– Пап, спусти меня вниз. Я хочу поиграть с Баддом.

– Тебе нельзя с ним играть, Билли. Я тебе это уже двадцать раз повторял.

– Почему?

– Ты же прекрасно знаешь, что он ядовитый. В прошлый раз, когда он тебя укусил, тебе пришлось восемь дней пролежать в постели.

– Но он же не специально!

– Конечно, но надо быть осторожнее. Тебе нужны приятели, которые будут на тебя похожи…

Тут совершил посадку президентский самолет, и Хорас Мак-Клар поспешно вернулся на трибуну. Когда он занял свое место, официальные лица уже вышли из самолета и направились к Триумфальной аллее. Во главе шагал Президент Соединенных Штатов, и Хорас Мак-Клар почувствовал, как его сердце забилось чаще, ему даже показалось, что кровь у него согрелась, – обычно это бывало обременительно, потому что начинала кружиться голова, но в этом ощущении внутреннего тепла было тем не менее что-то ободряющее и даже трогательное. Президент, еще довольно молодой человек, был избран на этот пост недавно, и его ощутимый перевес на выборах был в куда большей степени связан с его внешностью, чем с политической программой: у него были две руки, две ноги, лицо, на котором глаза, нос и рот располагались в точности на тех же местах, что у людей эпохи биологического застоя, но главным его достоинством, которое пробудило в избирателях ностальгическое умиление и обеспечило ему победу, была его кожа. Выступление Президента вот-вот должно было начаться. Военный оркестр заиграл государственный гимн. Все встали. Хорас Мак-Клар снял шляпу, прижал ее к груди и тоже поднялся, хотя и ценой ощутимых усилий: он таскал на спине вес больше ста килограммов.

– Папа, – крикнул Билли, – кто это? Что он говорит? Что мы тут делаем?

Хорас Мак-Клар вздохнул: дети росли, практически ничего не зная об истории собственной страны. Он решил нанести визит директору Аквариума и высказать ему свои соображения по этому поводу. Молодому поколению предстояло жить в мире, совсем не похожем на тот, что был привычен их родителям, и было необходимо привить им некие элементарные представления, без которых невозможна жизнь, достойная звания Человека.

– Слушай, Билли, видишь вон того господина, что стоит на двух ногах, у него две руки, а кожа на лице мягкая, как на тех картинках в книжках по истории, которые вам показывают в школе. Это Президент Соединенных Штатов. Когда-то все люди выглядели как он, но ученые сделали важные открытия, и, благодаря влиянию на атмосферу и земную кору полезных излучений, человечество миновало эпоху биологического застоя и резко шагнуло вперед по пути ускоренной эволюции – эти шаги называют трансформациями, – так мы смогли измениться, стать непохожими друг на друга, принять новый облик…

– Пап, я хочу есть!

Хорас Мак-Клар с грустью понял, что его рассказ нисколько не заинтересовал Билли, и не только потому, что ему всего десять лет, а в Аквариуме их плохо учат, но в основном потому, что Билли принадлежал к поколению, которое эволюционировало так быстро – сказывался пресловутый стремительный исторический Прогресс, – что найти с ним общий язык становилось все трудней и трудней.

– Пап, я есть хочу!

Хорас Мак-Клар порылся в карманах и вытащил пакетик сырого мяса, который жена приготовила ему перед выходом.

– Я хочу мух, – сказал Билли.

Хорас Мак-Клар вздохнул. Он никак не мог до конца привыкнуть к мысли, что его сын ест мух. Конечно, в этом не было ничего особенного, но у Хораса еще оставались, он сам это признавал, кое-какие предрассудки и стереотипы, от которых ему было не так-то просто избавиться. Именно по этой причине он продолжал, например, носить пиджак, брюки, шляпу и даже некое подобие обуви, хотя все это причиняло ужасные неудобства и придавало ему весьма странный вид, что он и сам хорошо понимал. Но так уж получалось, что он себя чувствовал спокойнее, когда на нем были брюки, и психолог-консультант настоятельно рекомендовал ему продолжать носить их как можно дольше, по крайней мере пока он не отучится смотреть на себя в зеркало – патологическая и во всех отношениях вредная привычка, от которой его доктору пока не удалось его вылечить, хотя она уже неоднократно приводила Мак-Клара на грань глубокой депрессии. Он протиснулся к одному из передвижных лотков и купил пакетик мух. Билли тут же накинулся на его содержимое. Хорас Мак-Клар начинал и сам испытывать голод: он ничего не ел со вчерашнего дня. Но ему не нравилось есть на людях – он немного стеснялся. Процесс питания стал причинять ему массу неудобств. Конечно, нелегко было приспособиться к быстрой эволюции своего организма, к поворотному моменту эпохи биологического ускорения. Ему пришлось отказаться от некоторых своих любимых продуктов, которые он больше не мог усваивать, хотя и продолжал испытывать к ним смутную тягу. Хорас Мак-Клар не был консерватором в буквальном смысле этого слова, но все же у него было неясное ощущение, что все идет как-то уж слишком быстро. Хотя ему ведь еще повезло: когда он думал о том, чем питаются некоторые другие первопроходцы, находившиеся на трибуне, по коже у него пробегали мурашки. За научные достижения пришлось дорого заплатить, но, в конце концов, игра стоила свеч. В любом случае нельзя поддаваться пессимизму и видеть во всем лишь темную сторону. Впрочем, напрасно он напоминал себе, что от силы пару поколений назад, в начале атомной эры, когда Америка и Россия еще двигались наугад в своем научном развитии и взрывали бомбы всего лишь мегатонн по сто, многие опасались, как бы человечество не погрязло в безликости и однообразии. Теперь ситуация резко изменилась. Началась, наоборот, невиданная индивидуализация. Можно даже сказать, что теперь уже никто не был похож на остальных. Достаточно было взглянуть на других первопроходцев, которые, расположившись на трибуне, внимательно слушали речь Президента, а потом должны были устремиться вперед по Триумфальной аллее, которую он вот-вот торжественно откроет; сразу становилось ясно, какое потрясающее разнообразие ожидает человеческий род, стоящий на пороге новой жизни: у Стэнли Кубалика, например, анус выпирал сантиметров на десять, и в придачу имелись роскошные розовые клешни, у пастора Бикфорда было шесть рук и торчащий наружу пищевод, а у Мэтью Уилбфорса – зеленая чешуя – словом, в разнообразии сомневаться не приходилось. Некоторые утверждали, что если трансформации будут продолжаться в таком же темпе, как в последние десять лет, то, даже если ограничиться уже полученными дозами облучения, от привычного человечества вскоре останется только никому не нужная одежда; само же оно, не прекращая победоносного появления все новых видов и форм, проникнет под землю, в глубины вод, взлетит в небеса, заберется на деревья, где его встретят передовые представители, – тогда, впрочем, может сложиться ситуация, опасная для Запада, поскольку традиционные виды вооружения окажутся совершенно непригодны. Газеты писали, что китайцы уже работают не покладая рук, чтобы приспособить свою военную технику к новым биологическим формам. Все ждали, что Президент затронет этот вопрос в своей напутственной речи. Хорас Мак-Клар вздохнул. Все было очень непросто. Он приложил все силы к решению этой проблемы, когда был министром обороны, и все же многие его критиковали, обвиняя в медлительности, хотя теперь никто не мог бы сказать, что его преемник преуспел больше него. Бесспорно, эволюция ставила перед США тяжелейшие проблемы, которые давали о себе знать мгновенно, не оставляя времени для адаптации, – так эволюция неумолимо толкала страну вперед. А теперь, когда возникли еще и сложности с биологическими различиями, в самом деле было от чего прийти в замешательство. И ладно бы еще, каждая семья развивалась в одном темпе и в одном направлении, тогда, несмотря на все изменения, можно было бы сохранить хотя бы первостепенные американские ценности, ведь привычного образа жизни, обреченного самим ходом исторического прогресса, в любом случае не сохранишь. Однако с каждым днем становилось все очевиднее, что различия безжалостно проникали внутрь семьи, хотя не стоило придавать значения паническим слухам, которые, вопреки усилиям цензуры, стали достоянием общественности, что многие пары не могут больше вести нормальную сексуальную жизнь и вынуждены выбирать себе самых невероятных партнеров, чтобы только не препятствовать эволюции и обеспечить выживание человеческого рода хоть в какой-то форме. Хорас Мак-Клар сам был свидетелем трагического конфликта отцов и детей в семье своей двоюродной сестры Берты: дети иногда целыми неделями не желали слезать с дерева и шокировали всю округу, отказываясь прикрыть некоторые непристойные части тела, которые в процессе эволюции приобрели ярко-алый цвет, а пастор запретил им появляться в церкви, потому что они упорно хватали молитвенники хвостом, что оскорбляло чувства других прихожан, хотя некоторые совершенно справедливо замечали, что не так уж важно, как они держат молитвенник, если они все равно берут его с собой на дерево. Пока Хорас Мак-Клар оставался на своем посту, он всячески предостерегал население против витающих повсюду лживых ободряющих слухов, он стремился помешать обществу погрузиться в блаженное бездействие и забыть о нависшей над ним опасности. Поговаривали, например, что в Советской России процесс эволюции идет быстрее, чем в странах свободного мира, что добрая треть русских солдат уже превратилась во что-то вроде раков и потому не может использовать существующее вооружение, а новые виды оружия, учитывающие эти изменения, еще не разработаны, так что у демократического лагеря есть время перевести дух и приспособить свой военный потенциал к новым биологическим структурам, не опасаясь внешней угрозы, на свежую голову.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю