412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ромен Гари » Птицы прилетают умирать в Перу (сборник) » Текст книги (страница 3)
Птицы прилетают умирать в Перу (сборник)
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 09:12

Текст книги "Птицы прилетают умирать в Перу (сборник)"


Автор книги: Ромен Гари



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 12 страниц)

– Послушайте! – воскликнул он наконец. – Где же была моя голова?! Мой племянник – большой мастер игры на уде, и само собой разумеется, ваше превосходительство, он будет счастлив предоставить себя в ваше распоряжение…

С этого дня два-три раза в неделю молодой племянник Ахмеда поднимался по ступенькам виллы Терапиа. Он важно здоровался с супругой посла, и слуга отводил его в кабинет графа. После этого целый час в доме звучала лютня.

Госпожа де Н… сидела в маленькой, примыкающей к кабинету мужа гостиной, думая о том, что звуки должны быть слышны по всему этажу, в комнатах детей и в особенности внизу, у прислуги. В течение всего времени, пока молодой музыкант находился там, она сидела, запершись в своей гостиной, вертя в руках носовой платок, не в силах думать ни о чем другом, тщетно борясь с очевидностью, преследовавшей ее уже давно… Из-под пальцев профессионала звуки вылетали ровными, мелодичными и смелыми, у любителя же они получались неуклюжими и робкими. За несколько уроков госпожа де Н… постарела на десять лет. Она ждала неизбежного. Ежедневно она уединялась во французской церкви в Пера и долго молилась. Но она не довольствовалась одними только молитвами. Она решилась пойти гораздо дальше. В своей любви и преданности она готова была пойти до конца. Она была готова испить до дна чашу унижения в своей борьбе за честь, поскольку речь шла не о ее чести – этот вопрос уже давно не стоял! Так что она втихомолку приняла все меры предосторожности. И когда настал этот день, которого она так страшилась, она встретила его во всеоружии.

Это случилось во время пятого или шестого визита юного музыканта.

Сопровождаемый, как обычно, слугой, он пересек маленькую гостиную, важно поздоровался с супругой посла, листавшей журнал, и вошел в покои графа. Госпожа де Н… бросила журнал и принялась ждать. Она сидела выпрямив спину, гордо вскинув голову, в руках у нее был платок, а глаза расширились. Урок, как обычно, начался не сразу, а спустя несколько минут. Вскоре из кабинета полилась томная мелодия. Было ясно, что играл юноша. Затем… Госпожа де Н… неподвижно сидела на диване, сжав губы, вцепившись пальцами в кружевной платочек. Она выждала еще минуту, взгляд ее остановился, серьги дрожали все сильнее и сильнее… По-прежнему – тишина. Еще несколько мгновений она продолжала надеяться, боролась с очевидным. Но с каждой секундой тишина все чудовищнее разрасталась вокруг нее, и ей показалось, что она заполняет весь дом, спускается по лестнице, открывает все двери, проходит сквозь стены, достигает слуха детей – и вот уже на лицах притаившихся слуг появляются глупые и ехидные ухмылки. Она резко встала, заперла двери гостиной и подбежала к китайскому шкафу в углу. Вынув из кармана ключ, она открыла шкаф и достала оттуда лютню. Затем она вернулась на диван, положила инструмент себе на колени и ударила по струнам. Время от времени она останавливалась, в отчаянье, прислушивалась и вновь начинала бить кончиками пальцев по ненавистным струнам. Она не сомневалась, что звучание лютни слышно и в комнатах детей, и во дворе у слуг, и никому даже в голову не придет, что это сладострастные и нестройные звуки втайне рождаются под ее пальцами. «Быть может, – думала она, – быть может, он все-таки дотянет до выхода в отставку без скандала, и никто даже не заметит… Осталось подождать лишь несколько лет. Не сегодня завтра они переберутся в посольство в Париже или Риме, надо только продержаться еще немного, избежать огласки, сплетен, злых языков… Дети уже взрослые, и, как бы там ни было, первые подозрения не сразу преодолеют стены всеобщего уважения, приобретенного им за годы службы».

Она продолжала ударять пальцами по струнам, прерываясь порой лишь на мгновенье, чтобы прислушаться. Полчаса истекли, и музыка в покоях графа возобновилась. Госпожа де Н… встала и вернула лютню на прежнее место в шкаф. Затем она снова села и взяла книгу. Но буквы двоились у нее перед глазами, и ей не оставалось ничего другого, как выпрямить спину и сидеть с книгой в руках, стараясь не расплакаться.

Гуманист

В те времена, когда к власти в Германии пришел фюрер Адольф Гитлер, жил в Мюнхене некто Карл Леви, фабрикант игрушек по роду своих занятий, человек жизнерадостный, оптимист, верящий в человечество, хорошие сигары и демократию и не принимающий чересчур близко к сердцу крикливые заявления нового канцлера, будучи убежденным, что разум, чувство меры и некая врожденная справедливость, несмотря ни на что, близкая любому человеку, в самом скором времени возобладают над сиюминутными заблуждениями.

На настойчивые предостережения приятелей, приглашавших его последовать за ними в эмиграцию, герр Леви отвечал доброй усмешкой и, удобно устроившись в кресле, не выпуская изо рта сигары, предавался воспоминаниям о старых друзьях по окопам Первой мировой – некоторые из них, сегодня высоко поднявшиеся, не преминули бы в случае надобности замолвить за него словечко. Угостив обеспокоенных приятелей рюмкой ликера, он провозглашал тост за человечество, в которое, как он выражался, будь оно в нацистской или прусской форме, в тирольской шляпе или рабочей кепке, он крепко верит. И факт, что в первые годы нового порядка герр Карл не испытывал ни слишком больших опасностей, ни даже неудобств. Бывало, конечно… Как-то его оскорбили, в чем-то притеснили, но то ли окопные друзья и впрямь втайне помогали ему, а может, его собственное истинно немецкое жизнелюбие и соответственно внушающий доверие вид сыграли определенную роль, но до поры до времени власти не проявляли к нему никакого интереса, и, пока те, чьи свидетельства о рождении оставляли желать лучшего, направлялись в изгнание, наш друг продолжал спокойную жизнь, деля время между своей фабрикой, домашней библиотекой, сигарами и прекрасным винным погребом, поддерживаемый непоколебимым оптимизмом и верой в человечество.

Потом грянула Вторая мировая, и положение несколько ухудшилось. Настал день, когда его решительным образом не пропустили на собственную фабрику, а назавтра какие-то молодчики в форме накинулись на него и крепко потрепали. Герр Леви бросился к телефону, но окопные друзья все как один куда-то исчезли, и он впервые почувствовал беспокойство. Войдя к себе в кабинет, он остановился и долгим взглядом окинул стеллажи книг, закрывавшие стены. Взгляд его был долгим и пристальным; сокровища мудрости говорили в пользу людей, в их защиту и оправдание, умоляя герра Карла не терять мужества и не поддаваться отчаянию. Платон, Монтень, Эразм, Декарт, Гейне… Следовало доверять великим, набраться терпения, дать человеческому время проявить себя, разобраться в этом хаосе и недоразумениях, одержать над ними верх. Французами придумано отличное выражение на этот счет – прогоните естество, говорится у них, оно бегом вернется к хозяину. Великодушие, справедливость, разум победят и на сей раз, хотя, очевидно, для этого может потребоваться какой-то срок. Главное, не терять веру, не впадать в уныние, хотя не мешало бы и принять кое-какие меры предосторожности.

Герр Карл сел в кресло и задумался.

Это был пухлый розовощекий человек с поблескивающими стеклами очков, тонкими губами, изгиб которых, казалось, хранил следы всех когда-либо слетавших с них прекрасных слов.

Долго и внимательно оглядывал он книги, знакомые безделушки, будто испрашивая совета, и понемногу глаза его стали оживать, лицо засветилось лукавой улыбкой, и, обращаясь к тысячам томов, герр Карл поднял перед собой тонкий бокал, как бы заверяя их в своей верности.

На службе у герра Карла уже четверть века состояла чета добрых мюнхенцев. Она – экономка и кухарка, прекрасно готовившая его любимые блюда, он – шофер, садовник и сторож. У герра Шульца была единственная страсть чтение. По вечерам, когда его супруга принималась за вязание, он на долгие часы погружался в книгу, взятую по рекомендации герра Карла. В их маленьком домике в глубине сада нередко звучали зачитываемые вслух достойнейшие и вдохновеннейшие строки. Любимыми авторами герра Шульца были Гете, Шиллер, Гейне, Эразм. Случалось, в минуты одиночества герр Карл приглашал друга Шульца заглянуть к нему в кабинет, где, раскурив сигары, они подолгу беседовали о бессмертной душе, свободе и прочих прекрасных вещах, упоминаемых в тех самых книгах, на которые оба поглядывали с трепетным почтением.

Вот почему именно к другу Шульцу и его супруге обратился герр Карл в этот трудный для него час. Прихватив с собой коробку сигар и бутылочку вина, он навестил их в маленьком домике на краю сада и изложил свой план.

На следующий день герр и фрау Шульц принялись за дело. Был скатан в рулон ковер из кабинета герра Карла, в полу проделано отверстие и установлена лестница, ведущая в подпол. Прежний вход замуровали. К этому времени туда уже была перенесена добрая половина всех книг, сигары и вина. Фрау Шульц с сугубо немецким чувством уюта приложила невероятные старания, чтобы уже через несколько дней подпол превратился в милую и обустроенную комнатку. Вход в нее тщательно замаскировали плотно подогнанной крышкой, закрытой сверху ковром. После чего герр Карл в сопровождении друга Шульца в последний раз вышел из дому подписать необходимые бумаги и оформить фиктивную продажу фабрики и дома, дабы уберечь их от конфискации. При этом герр Шульц настоял на том, чтобы герр Карл сохранил при себе расписки и документы, которые позволят законному владельцу в нужный момент вступить во владение своим имуществом. Потом заговорщики вернулись домой, и герр Карл, хитро улыбаясь, спустился в свое укрытие, чтобы в надежном месте дождаться наступления лучших времен.

Дважды в день, в полдень и в семь часов вечера, герр Шульц, приподняв ковер, снимал крышку подпола, и его супруга относила вниз прекрасно приготовленные блюда и бутылку хорошего вина, а вечером друзья собирались вместе, чтобы побеседовать о каком-нибудь возвышенном предмете: правах человека, терпимости, бессмертии души, – и маленький подпол, казалось, озарялся их по-рыцарски вдохновенными взорами.

В первое время герр Карл просил также приносить ему газеты и держал у себя радиоприемник, но примерно через полгода, поняв, что известия становятся все более и более тревожными и мир, как видно, действительно катится к своей гибели, он приказал радио убрать, чтобы ни единым упоминанием о сиюминутных переменах не подорвать желанную веру в человечество. Так, скрестив на груди руки, поигрывая улыбкой на губах, герр Карл продолжал оставаться твердым в своих убеждениях, отказываясь иметь в своем подполе малейший контакт с тревожной действительностью, лишенной будущего. Под конец он отказался даже от чтения угнетавших его газет и довольствовался перечитыванием шедевров, черпая из них вечную силу противостоять временному во имя поддержания своей веры.

Герр Шульц с супругой перебрались в дом герра Карла, чудесным образом сохранившийся от бомбардировок. На фабрике у герра Шульца поначалу были сложности, но бумаги существуют именно на такой случай, и они подтвердили, что он вступил в законное владение делом после бегства герра Карла за границу.

Жизнь при искусственном освещении и недостатке свежего воздуха прибавила герру Карлу полноты, щеки его по прошествии нескольких лет потеряли прежний румянец; тем не менее оптимизм и вера в человечество крепли, он мужественно держался в своем погребе, ожидая, пока на земле восторжествуют великодушие и справедливость, и, несмотря на то что известия, которые приносил ему из внешнего мира друг Шульц, были крайне плохи, он не поддавался отчаянию.

…Несколько лет спустя после падения третьего рейха некий друг герра Карла, возвратясь из эмиграции, навестил особнячок на Шиллерштрассе.

Дверь ему открыл высокий, седеющий, слегка сгорбленный господин профессорской наружности. В руках он держал раскрытый томик Гете. Нет, герр Леви здесь больше не живет. Он не оставил никакого адреса, и все поиски после окончания войны не дали никакого результата. Всего доброго! Дверь закрылась. Герр Шульц поднялся в дом и направился в библиотеку. Его супруга уже приготовила поднос. Теперь, когда в Германии вновь заговорили об изобилии, она баловала герра Карла самыми изысканными блюдами. Ковер был скатан, крышка подпола поднята. Герр Шульц отложил томик Гете, взял поднос и спустился вниз.

Герр Карл сильно ослаб и страдает флебитом. К тому же стало пошаливать сердце. Следовало позвать врача, но нельзя подвергать Шульцев такой опасности, их расстреляют, если кто-то прослышит, что они уже многие годы кого-то прячут у себя в подполе. Надо терпеть и не сомневаться, что совсем скоро справедливость, разум и человеческое великодушие победят. Главное – не терять надежду.

Каждый день, когда герр Шульц приносил в подпол плохие новости оккупация Гитлером Англии особенно сильно огорчила герра Карла, – он старался найти для друга Шульца доброе словечко и подбодрить его. Он жестом показывает на книги, напоминая, что человеческое побеждало всегда, и только так могли родиться великие шедевры. Герр Шульц возвращается наверх значительно успокоившимся.

Дела на фабрике игрушек идут замечательно. В 1950 году герр Шульц сумел расширить производство и удвоить оборот, он компетентный руководитель.

Каждое утро фрау Шульц относит вниз букетик живых цветов, которые она ставит у изголовья кровати герра Карла. Она поправляет ему подушки, помогает переменить позу и кормит его с ложечки, поскольку у самого у него уже не хватает сил. Теперь он едва может говорить; но порой глаза его наполняются слезами, и благодарный взгляд останавливается на лицах прекрасных людей, которые столько лет помогают ему сберечь веру в них и в человечество вообще, и чувствуется, что умрет он счастливым и удовлетворенным, полагая, что все-таки был прав.

Декаданс

Мы уже пять часов летели над Атлантическим океаном, и в течение всего этого времени Карлос буквально не закрывал рта. Самолет «Боинг» был арендован профсоюзом специально для того, чтобы доставить нас в Рим, и мы являлись единственными пассажирами; было маловероятно, что на борту спрятаны микрофоны, и Карлос так самозабвенно рассказывал нам о перипетиях профсоюзной борьбы за последние сорок лет, безбоязненно вскрывая по ходу дела тот или иной пребывавший до сих пор в тени факт из истории американского рабочего движения – я, например, не знал, что казнь Анастазиа в кресле салона причесок отеля «Шератон» и «исчезновение» Супи Фирека имели самое прямое отношение к усилиям федеральных властей разобщить рабочих-докеров, – что у меня то и дело пробегал холодок по спине: есть все-таки вещи, которых лучше иногда не знать. Карлос порядочно выпил, но вовсе не из-за алкоголя он с таким упоением и словоохотливостью предавался душевным излияниям. Я даже не уверен, что он обращался именно к нам: временами у меня складывалось впечатление, что он рассуждает вслух, охваченный нешуточным волнением, которое становилось все сильнее по мере того, как самолет приближался к Риму.

Разумеется, неизбежность предстоящей встречи ни одного из нас не оставляла равнодушным, однако в Карлосе угадывалась внутренняя тревога, граничившая со страхом, и мы, кто хорошо его знал, находили нечто поистине впечатляющее в этих нотках покорности и почти обожания, сквозивших в его голосе, когда он вспоминал о легендарном облике Майка Сарфати – гиганта из Хобокена, который однажды возник на морском фасаде Нью-Йорка и совершил то, о чем ни один из выдающихся пионеров американского рабочего движения никогда даже и не мечтал. Надо было слышать, как Карлос произносил это имя: он понижал голос, и почти умильная улыбка смягчала это неподвижное и одутловатое лицо, отмеченное печатью суровости после сорока лет, проведенных в очаге столкновения социальных интересов.

– Это была решающая эпоха – решающая, вот самое точное слово. Профсоюз как раз менял политику. Все были настроены против нас. Пресса обливала нас грязью, политиканы пытались прибрать нас к рукам, ФБР совало нос в наши дела, и докеры были разобщены. Размер профсоюзного взноса только что установили на уровне двадцати процентов от зарплаты, и каждый стремился контролировать кассу и извлечь из этого пользу прежде всего для себя. В одном только нью-йоркском порту имелось семь профсоюзных объединений, каждое из которых норовило урвать кусок пирога пожирнее. Так вот, Майку хватило одного года, чтобы навести там порядок. И действовал он совсем не так, как чикагские заправилы, эти Капоне, Гузики, Музика, только и знавшие, что хорошо платить своим людям и отдавать приказы по телефону – нет, он не гнушался трудиться и сам. В тот день, когда кому-нибудь вздумается очистить дно Гудзона перед Хобокеном, в иле найдут не менее сотни цементных бочонков, и Майк всегда наблюдал сам, как парня замуровывали в цемент. Случалось, типы были еще живы и даже барахтались. Майку очень нравилось, когда они выражали несогласие: ведь так, когда их цементировали, получались интересные позы. Майк говорил, что они чем-то похожи на жителей Помпеи, когда их нашли в лаве, две тысячи лет спустя после трагедии: он называл это «работать для потомков». Если какой-то паренек становился чересчур шумлив, Майк всегда старался его урезонить. «Ну что ты вопишь? – говорил он ему. – Ты станешь частью нашего художественного наследия». Под конец он стал привередничать. Ему нужен был специальный, быстросхватывающий цемент: так он мог видеть результат сразу после окончания работы. В Хобокене обычно ограничиваются тем, что запихивают бедолагу в раствор, заколачивают бочонок, бросают его в воду, и дело сделано. Но с Майком это было нечто особенное, очень личное. Он требовал, чтобы на парня выливали очень тонкий слой раствора, чтобы он хорошо схватился, чтобы можно было видеть четко обозначенное выражение лица и потом все положение тела, как будто это статуя. Типы, как я уже сказал, во время операции немного извивались, и это иногда давало весьма забавные результаты. Но чаще всего одна рука у них была прижата к сердцу, а рот – раскрыт, словно они произносили красивые речи и клялись в том, что вовсе и не пытались конкурировать с профсоюзом, что они за единство рабочего класса и безобидны, как овечки, и это очень расстраивало Майка, потому как у них у всех тогда были одинаковые лица и одинаковые жесты, и когда раствор застывал, они все были похожи друг на друга, а Майк считал, что так быть не должно. «Халтурная работа», – говорил он нам. Мы же хотели только одного: как можно скорее опустить бедолагу в бочонок, бочонок – в воду и больше об этом не думать.

Не скажу, что мы очень рисковали: доки хорошо охранялись ребятами из объединения, полиция нос туда не совала – это были внутренние дела профсоюза, и блюстителей порядка они не касались. Но работенка нам не нравилась: облитый раствором с ног до головы парень вопит, тогда как он уже весь белый и затвердевает, а черная дыра рта продолжает высказывать пожелания, – тут надо иметь поистине крепкие нервы. Майк, бывало, брал молоток и зубило и тщательно отделывал детали. В частности, мне вспоминается Большой Сахарный Билл, грек из Сан-Франциско, тот, который хотел сохранить западное побережье независимым и отказывался присоединиться, – Лу Любик пытался сделать то же самое с чикагскими доками годом раньше, результат вам известен. Только в отличие от Лу Большой Сахарный Билл сидел очень крепко, его поддерживало все местное руководство, и он остерегался. Он был даже чертовски осторожен. Разумеется, он не хотел разъединять трудящихся, он выступал за единство рабочих и все такое, но только с выгодой для себя, ну, вы понимаете. Перед тем как встретиться с Майком и обсудить ситуацию, он потребовал заложников: брата Майка, который тогда отвечал за связи с политическими кругами, плюс двух профсоюзных боссов. Ему их прислали. Он приехал в Хобокен. Однако когда все собрались, то сразу увидели, что дискуссия Майка совсем не интересует. Он мечтательно смотрел на Большого Сахарного Билла и никого не слушал. Надо сказать, что грек был на удивление хорошо сложен: метр девяносто, смазливая физиономия, которая волновала сердца девиц, – чем он и завоевал свое прозвище. Тем не менее крепко спорили целых семь часов, разбирали по косточкам единство рабочих и необходимость борьбы с уклонистами и социал-предателями, которые не желали ограничиваться защитой своих профсоюзных интересов и норовили втянуть движение в политические махинации, и в течение всего этого времени Майк не спускал глаз с Большого Билла.

В перерыве заседания он подошел ко мне и сказал: «Не вижу смысла дискутировать с этим подонком, будем с ним кончать». Я хотел было открыть рот, чтобы напомнить ему о его брате и двух других заложниках, но сразу почувствовал, что это бесполезно: Майк знал, что делает, да и к тому же это правда, что были затронуты высшие интересы профсоюза. Мы продолжали разглагольствовать ради проформы, и после окончания работы, когда Большой Сахарный Билл вышел из ангара, мы их всех укокошили, его, адвоката и двух других делегатов – рабочих из Окленда. Вечером Майк прибыл самолично понаблюдать за операцией, и, когда грек был полностью залит цементным раствором, вместо того чтобы бросить его в Гудзон, он подумал секунду, улыбнулся и сказал: «Отложите его в сторону. Надо, чтобы он затвердел. На это уйдет не меньше трех дней». Мы оставили Большого Сахарного Билла в ангаре под присмотром одного активиста и вернулись туда через три дня. Майк тщательно его осмотрел, ощупал цемент, еще немного его обработал – тут постучал молоточком, там – зубилом, и остался как будто бы доволен. Он выпрямился, еще раз оглядел его и сказал: «Ладно, положите его в мою машину». Мы сперва не поняли, он повторил: «Положите его в мою машину. Рядом с шофером».

Мы переглянулись, но спорить с Майком никто не собирался. Мы перенесли Большого Сахарного Билла в «кадиллак», поместили его рядом с шофером, все сели в машину и принялись ждать. «Домой», – сказал Майк. Ладно, приезжаем на Парк-авеню, останавливаемся во дворе дома, вытаскиваем Большого Сахарного Билла из тачки, привратник нам улыбается, держит фуражку в руке. «Красивая у вас статуя, господин Сарфати, – почтительно говорит он. – По крайней мере понятно, что это. Не то что эти современные штучки с тремя головами и семью руками».

«Да, – говорит Майк, смеясь. – Это классика. Греческая, если быть точным». Впихиваем Большого Сахарного Билла в лифт, поднимаемся, Майк открывает дверь, входим, смотрим на патрона. «В гостиную», – приказывает он нам. Входим в гостиную, ставим Большого Сахарного Билла у стены, ждем. Майк внимательно разглядывает стены, раздумывает и потом вдруг протягивает руку. «Туда, – говорит он. – На камин». Мы сразу не сообразили, но Майк пошел, снял картину, которая там висела, большая такая картина, которая изображала разбойников, нападающих на дилижанс. Ладно, решили мы, делать нечего. Ну и водрузили Большого Сахарного Билла на камин, там его и оставили. С Майком главное – не пытаться спорить.

Потом уже, конечно, мы долго это обсуждали между собой, чтобы выяснить, зачем Майку понадобился Большой Сахарный Билл на камине своей гостиной. У каждого были на этот счет свои идеи, но поди узнай. Разумеется, для профсоюза это явилось крупной победой. Большой Сахарный Билл был опасным субъектом, единство рабочих-докеров было спасено, и Спац Маркович считал, что Майк желает сохранить Большого Билла на стене как трофей, напоминающий ему о победе, которую он одержал. Во всяком случае он держал его у себя на камине годы, пока его не осудили за уклонение от уплаты налогов, упекли в тюрьму, а потом выслали. Да, это единственное, что они смогли против него найти, да и то лишь с помощью политических профсоюзов. В тот момент он и передал статую в Музей американского фольклора в Бруклине. Она и сейчас там. Надо сказать, что для Майка все это не прошло даром – тело его брата нашли в мусорном баке на набережной Окленда, – но Майк был не из тех, кто торгуется, когда затрагиваются интересы профсоюза. Он сам, без посторонней помощи, обеспечил единство рабочих на доках, что не помешало ему лишиться американского паспорта: когда он вышел из тюрьмы, его выслали в Италию, как некоего Счастливчика Лучано семь лет назад. Вот, друзья мои, с каким человеком вам предстоит встретиться менее чем через час. Это – исполин. Да, исполин – другого слова я не нахожу…

Нас было трое. Шимми Кюниц, телохранитель Карлоса, единственным занятием которого, кроме отправления физиологических функций, было по пять часов в день стрелять по мишени из кольта. Таков был его образ жизни. Когда он не стрелял, он ждал. Чего именно он ждал, я не знаю. Возможно, того дня, когда его нашли мертвым в «Либбиз» с тремя пулями в спине. Ловкач Завракос, седеющий человечек, лицо которого являло собой нечто вроде постоянной выставки необычайно разнообразных нервных тиков; он был нашим адвокатом-советником и настоящей ходячей энциклопедией истории профсоюзного движения: он мог назвать по памяти имена всех пионеров, торговый оборот каждого, вплоть до калибра оружия, которым они пользовались. Что касается меня, я закончил Гарвард, провел несколько лет в солидных заведениях типа «public relations»[4]4
  Здесь: отдел связи с печатью, пресс-бюро (англ.).


[Закрыть]
и находился там главным образом для того, чтобы следить за соблюдением приличий и заниматься диалектической презентацией нашей деятельности; я старался изменять, насколько это было возможно, не очень благоприятный образ, складывавшийся у общественности о наших руководителях – людей зачастую с более чем скромным социальным происхождением, не забывая вести скрытую пропаганду профсоюзов, насквозь пронизанных подрывными элементами.

Мы собирались встретиться в Риме с Сарфати по двум причинам: во-первых, потому, что его приговор о высылке был недавно кассирован Верховным судом вследствие нарушения судебной процедуры, а также потому, что рабочее движение переживало поворотный момент в своей истории. Наш профсоюз намеревался пойти на штурм всех транспортных средств: дорожных, воздушных, речных и железнодорожных. Это был жирный кусок. Подчиненные политическим партиям профсоюзы противились нашим усилиям и пытались мешать нам выходить из портов: положение становилось крайне серьезным. Нам нужен был лидер, и не просто выдающийся борец, но человек, чье имя прозвучало бы в ушах наших активистов как гарантия победы. Майк Сарфати был таким человеком. Он первый понял, возможно, инстинктивно почувствовал, что традиционный американский капитализм вступал в период своего заката и что подлинным источником богатства и могущества являются не предприниматели, а рабочий класс. Гениальность Майка заключалась в осознании того факта, что синдикализм чикагского типа полностью изжил себя и что защита интересов трудящихся открывает возможности неизмеримо большие, чем те, что такие первооткрыватели, как Багз Моран, Лу Бачалтер или Фрэнки Костелло, навязывали прежде торговцам. Он довлел до того, что потерял всякий интерес к торговле наркотиками, проституции и игровым автоматам, и все свои усилия направил на рабочий класс, несмотря на сопротивление – впрочем, довольно быстро подавленное – консервативных сил профсоюза, не желавших приспосабливаться к новым историческим условиям. Крупным предпринимателям и федеральным властям удалось на время приостановить его деятельность, выслав его из страны; сейчас известие о его возвращении на передний край профсоюзной борьбы за единство рабочего класса посеет панику в рядах наших конкурентов.

Мы прибыли в Рим во второй половине дня, ближе к вечеру. В аэропорту нас ждал «кадиллак» с водителем в ливрее и секретаршей – итальянкой зрелого возраста, которая говорила о Майке с взволнованным тремоло в голосе. Господин Сарфати очень извиняется, но он не смог оторваться от дел. Он много работает. Готовится к поездке в Нью-Йорк. Он практически уже шесть недель не покидает свою виллу. Карлос понимающе кивнул.

– Осторожность никогда не помешает, – сказал он. – Его там хоть хорошо опекают?

– О! Разумеется, – заверила нас секретарша. – Я сама слежу за тем, чтобы его никто не беспокоил. Он думает, что успеет, но Нью-Йорк очень его торопит, и он вынужден работать с удвоенной энергией. Конечно, это большое событие в его жизни. Но он будет очень рад увидеться с вами. Он мне много о вас рассказывал. Он знал вас еще в то время, когда занимался абстрактным искусством, если я правильно поняла. Да, господин Сарфати очень любит рассказывать о своих первых шагах в искусстве, – лепетала секретарша. – Кажется, одно из его произведений находится в Музее американского фольклора в Бруклине. Статуя под названием «Большой Сахарный Билл»…

Карлос едва успел поймать выпавшую изо рта сигару. Лицо Ловкача Завракоса покрылось целым букетом жутких нервных тиков. Очевидно, и у меня самого вид был довольно глупый; только Шимми Кюниц не выразил никакого волнения: у него был такой отсутствующий вид, что мы перестали обращать на него внимание.

– Он вам об этом рассказывал? – спросил Карлос.

– О да! – воскликнула старушенция, широко улыбнувшись. – Он частенько подшучивает над своими первыми попытками. Хотя он от них и не отрекается: он даже находит их весьма забавными. «Contessa,[5]5
  Contessa – графиня(ит.).


[Закрыть]
– говорит он мне (он всегда называет меня „contessa“, я и сама не знаю почему), – contessa, в самом начале мое искусство было очень абстрактно, нечто вроде американского примитивизма, как у Грэндма Мозеса, словом, настоящий наив. „Большой Сахарный Билл“, возможно, лучшее, что я создал в этом жанре – прекрасный образчик того, что мы там называем „американа“, – тип, согнутый пополам, схватившийся за живот в том месте, где его прошило автоматной очередью, в шапке, съехавшей на глаза, – но это было не совсем то, что я хотел. Я, разумеется, еще не нашел себя, я еще только начинал ориентироваться в самом себе. Если когда-нибудь будете в Бруклине, непременно взгляните. Вы убедитесь, что я далеко продвинулся вперед с тех пор». Но я полагаю, вы лучше меня знаете творчество господина Сарфати…

Карлос оправился от удивления.

– Да, мадам, – произнес он с пафосом. – Мы хорошо знаем творчество Майка и уверены, что он создаст еще более значительные произведения. Позвольте мне заметить, что вы работаете на великого человека, на великого американца, чьего возвращения с нетерпением ждут все трудящиеся и чье имя скоро узнает весь мир…

– О! Я в этом нисколько не сомневаюсь! – воскликнула секретарша. – Уже «Альто», в Милане, посвятил ему весьма хвалебную статью. И я могу вас заверить, что два последних года он ничем другим не занимался, кроме работы, и сейчас чувствует себя вполне готовым к возвращению в Соединенные Штаты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю