
Текст книги "Ивы растут у воды"
Автор книги: Романо Луперини
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)
Глава третья
Он был в Италии, когда разразилась Война в Заливе. Испуганные люди штурмовали супермаркеты, скупая макароны, рис, мясо, чтобы набить холодильники. Эксперты ЦРУ, генералы НАТО, специальные корреспонденты сменяли друг друга по телевизору, занимали все каналы, сравнивая захват Кувейта с захватом Польши и аннексией Австрии Гитлером, оценивали военную силу Саддама, действия отборных войск гвардии диктатора, число и оснащенность его дивизий, число ракет земля-воздух, которыми он располагал. Армии Запада, во главе с Соединенными Штатами и Англией, но также и Франция, Германия, Италия, Россия, даже Марокко, Тунис, Египет мобилизовали воздушный и морской флот, послали контингенты войск наземных и военно-морских сил. Большие американские авианосцы переместились из Тихого и Атлантического океанов в Средиземное море, в Красное море, в Черное, нагруженные ракетами, самолетами, «умными» бомбами. Телевидение показывало следы ракет в небе Багдада, белые вспышки взрывов в ночной темноте, яркие выбросы огня зенитной артиллерии, пожары и руины зданий, бедных людей на базарных площадях и вокруг воронок от взрывов, умирающего баклана, покрытого черной нефтяной жижей, разлившейся по морю.
Главнокомандующий, генерал Шварцкоф, появлялся в военной форме, благосклонный медведь, улыбающийся, металлической палочкой в руке он показывал направление удара, мост, который надо было взорвать, маленький кружочек на карте, который потом становился самым настоящим мостом, с проезжающим по нему автомобилем. Пока ракета ищет цель, удастся ли автомобилю вовремя уехать? «Счастливчик, успел!» – довольно восклицает медведь-боров, пока мост взлетает в воздух, распадаясь на бесконечное число обломков, и все увлекаются новой лотереей и болеют за неизвестного автомобилиста и «умную» бомбу.
Ночью ему приснился отец девушки-канадки с лицом медведя-борова генерала Шварцкофа, которое злобно ухмылялось. Во сне он входил в гостиницу, за ним, как ему казалось, он видел пару, растаявшую в темноте. В комнате была двуспальная кровать и односпальная. Он выбрал односпальную, и в это же время незнакомая женщина, серьезная, сердитая, улеглась рядом с ним. Должно быть, он начал обнимать ее, целовать, что-то делать, но чувствовал себя неловко, тревожился, боялся, что другая пара войдет в комнату и займет соседнюю двуспальную кровать. Вдруг он увидел, что из-за оконной занавески за ним следит человек, это был отец девушки из Квебека, но с лицом медведя-борова и колючими холодными глазами.
Во времена Вьетнама все было ясно. В мире было две противостоящие друг другу силы: с одной стороны, американский капитализм, с другой – крестьянское население, которое хотело коммунизма и национальной независимости. Было естественно встать на сторону вьетнамцев, Хо-ши-мина, крошечной крестьянской девушки, держащей в руках ружье и толкающей впереди себя огромного морского пехотинца в маскировочном комбинезоне и с поднятыми вверх руками. Теперь все изменилось, добро и зло завязались в один узел, слились в непристойный оксиморон. Один образ мыслей преобладал в мире и объединял богатых и бедных, угнетателей и угнетенных, покупателей и продавцов нефти. Уже невозможно было принять ту или другую сторону. Возможно, он тоже ненавидел генерала Шварцкофа только потому, что тот был образом власти, силы, жестокости мужского господства, и никакая Шехеразада не могла очаровать и облагородить его.
Он был в Соединенных штатах в день победы. Двести тысяч погибших с одной стороны, сто тринадцать, с другой, почти все – жертвы инцидента в тылу. Солдат Саддама теперь по телевизору показывали в сандалиях на босу ногу, беззубыми, с ввалившимися от голода щеками, с поднятыми вверх руками, только что бросившими устаревшие ружья. Или же показывали горы трупов, вывозимых штабелями из пустыни между металлическими листами грузовиков. По случаю победы Америка была украшена флагами. Генерал Шварцкоф, герой войны в заливе, дефилировал в Вашингтоне под дождем из лепестков роз.
Он позвонил в Италию канадской девушке. По другую сторону океана она была вне себя и плакала. Она опять выпила. «Тебе не удалось исцелить меня, – говорила она. – Я тебя разочаровала. Я не могу больше быть с тобой. Хочу уйти в себя и больше никому не открывать».
Снова он потерпел неудачу. Снова он искал женщину, чтобы защищать ее, а не любить. Снова он дал себя соблазнить жалобе слабости, в нем победила мать. Снова он платил долг совести быть отцом. Отныне все было ясно: он должен остаться один, жить один, не создавать себе больше иллюзий.
Но была вообще Война в Заливе? Все исчезло: испачканный в нефти баклан, риск появления нового Гитлера, горы трупов в пустыне, интервью с военными экспертами, заявления политиков, статьи и очерки экономистов социологов политологов антропологов. Все пропало, как будто никогда и не происходило, как будто это был всего лишь спектакль, без вещественности, без реальных убитых и трупов.
Он вернулся в Италию. И снова жил один, за городом. В Тоскании леса тоже желтели, болели. Каждое лето ужасные пожары предавали их огню, оставляя черные пространства обгоревших культей. Ближайшие к населенным пунктам леса были завалены шприцами и отбросами, пластиковыми пакетами и асбестовыми плитами, старыми матрацами сломанными холодильниками металлическими сетками от кроватей каркасами телевизорами унитазами выпотрошенными автомобильными остовами. Пожары обнажали свалки, в которые превратились леса. На холмах Кьянти воздвигли новые линии электропередач, пятидесятиметровые столбы позади домов. В городах тишина постоянно прерывалась гудками сигнализации, завыванием полицейских сирен. Перед банками и торговыми центрами на автомобильных стоянках парковались группы частных полицейских.
Телеэкраны показывали политических деятелей, запинающихся с пеной у рта перед самовлюбленными судьями, которые облизывали губы, улыбаясь.
Его терзало одиночество. Тишина ночной деревни больше не защищала его, как некогда. Он внезапно просыпался, после трех-четырех часов сна. Он прислушивался к потрескиванию в соседней комнате, к скрипу ставен, к мрачному повторяющемуся крику филина. В тишине неожиданно вдруг падал какой-нибудь предмет, заставляя его подскакивать в кровати. Тогда он вставал и шел смотреть: это была книга, до сих пор стоявшая на полке, скатившийся со стола карандаш, плохо поставленная на сушилку тарелка. Предметы возмущались, двигались, казалось, составляли заговор против него. Ему не удавалось уснуть снова. Сам дом казался ему враждебным. Он размышлял о том, что ему могло бы стать плохо, что в этом же возрасте его отец серьезно болел, его оперировали, и что то же самое могло произойти с ним, и не было бы никого, чтобы помочь ему. Машинально мысленно он искал причину тревоги и беспокойства, нападавшего на него и не оставлявшего его теперь даже днем.
Ему позвонил рабочий из Каррары, старый товарищ по 68 году, Джо. Он не видел его около двенадцати лет, но помнил его высоким, крупным, с большими руками. Он был землекопом, потом, после мраморного кризиса, поступил на работу в администрацию округа, а теперь стал – как он сказал по телефону – муниципальным работником. Прошло время, однако группа каррарских рабочих осталась сплоченной, теперь к ним присоединились сыновья, которых они с детства брали с собой на собрания, чтобы защитить их от болезни спортивных фанатов и дискотек, и поэтому они сразу усвоили, что в мире есть настоящие проблемы. Они собирались каждый день и рассуждали о политике, анализировали экономическую ситуацию в мире и в Италии, спорили, до сих пор шли ссоры между троцкистами и сталинистами, сторонниками Бордиги[22]22
Бордиги Амадео (1889–1970) – один из основателей Коммунистической партии Италии, образованной в результате раскола Социалистической партии на Ливорнском съезде 1921 года. Подверг острой критике просталинское перерождение Третьего Интернационала.
[Закрыть] и Грамши[23]23
Грамши Антонио (1891–1937) – итальянский политик, философ, литературный и театральный критик, один из основателей Коммунистической партии Италии, выдающийся представитель итальянской культуры XX века.
[Закрыть], говорили о Каутском Булганине Димитрове, ошибках Третьего Интернационала. Они были коммунистами, как если бы Берлинская стена никогда не падала, даже никогда не существовала. В действительности они были далеки от реальности, думал он. Только в Карраре, из-за изолированности района, из-за ситуации экономической и социальной отсталости, из-за особых культурных и политических причин, могли оставаться подобные типы активистов. Он вспомнил сына могильщика: когда тот родился, отец положил ему в кровать партизанский автомат, у могильщика было красное лицо и рыжеватая борода, он пил и быстро пьянел. Когда он в 68 году ездил в Каррару проводить собрание, могильщик провоцировал его, хватал за грудки, говорил ему как бы шутя, обдавая запахом плохого вина: «Ты интеллигент, а значит, можешь стать предателем».
Сейчас Джо организовал культурный центр, Красный штаб, и просил его прийти к ним поговорить. Они хотели знать – почему десятки тысяч чернокожих в Лос-Анжелесе взбунтовались, ограбили супермаркет и подожгли его, стреляли в полицейских? Почему в Лос-Анжелесе сорок два чернокожих были убиты? Только из протеста против белых полицейских? Он так долго жил в Северной Америке, может ли он объяснить, почему происходят подобные вещи? А особенно – почему чернокожие не совершают революцию?
Ему хотелось ответить, что никто отныне не может совершить революцию, даже они. Придя к ним, он ограничился тем, что сказал, что североамериканские чернокожие объективно идут впереди, так как переживают своего рода новую ситуацию без выхода, у них нет прошлого и нет будущего, как будет скоро и с рабочими Каррары. В Америке случается, что тот, кому плохо, в один прекрасный день берет оружие и начинает стрелять очертя голову, а обитатели гетто, отчаявшиеся, ожесточенные, жаждущие мщения, берутся за оружие, стреляют в полицейских, грабят и поджигают торговый центр. Но на этом все и кончается. В больших городах, в Лос-Анжелесе, Чикаго, Нью-Йорке – всюду бедняки и отверженные, на границах гетто гражданская война не прекращается ни на один день, без иллюзий и перспектив. Безрассудные и отчаянные восстания, но не революция. Время Черной Власти прошло навсегда. Черные пантеры были убиты один за другим агентами ЦРУ, чтобы прикончить их в Детройте, были даже брошены полицейские на танках, и город так больше и не оправился от катастрофы. Разве только, как всегда бывает, когда невозможна будущая самоидентификация, чернокожие ищут ее в прошлом и становятся последователями Аллаха или примыкают к мистическим сектам телевизионных проповедников. Но то же самое происходит у нас, достаточно посмотреть на феномен Лиг[24]24
Лиги представляют собой политические объединения, недавно появившиеся в Италии; они рождаются под эгидой территориальной общности и региональной самобытности и часто несут на себе печать ксенофобии и даже расизма. – Прим. автора.
[Закрыть] или возвращение мусульманского фундаментализма. Когда нет будущего, каждый пытается воссоздать или придумать себе прошлое (и я, в сущности, сделал то же самое, мелькнула на мгновение у него мысль). Поверьте мне, – заключил он, – в университетских городках больше марксизма, чем в черных гетто. «Смотря что понимать под марксизмом», – сказал Джо.
Рабочий с рыжеватой бородой и красным лицом проводил его к машине. «Теперь ты ни во что не веришь, – сказал он, – видишь, я был прав, а Ленин ошибался. Интеллигенция никогда не изменяет своему классу, слишком хорошо она устроилась». И обнял его, без злопамятности.
Глава четвертая
Не помня, что она там, он вошел в ванную. Обнаженная, она сидела на биде и резко повернулась в его сторону. Черной молнией блеснул хлыст волос, белое лицо мелькнуло над широкой аркой плечей. Ее улыбка, между гордостью и смущением, поднялась из глубины ее далекой души: и он поспешил ей навстречу.
Она была женщиной-женой. Женщиной, а не девушкой, средиземноморской госпожой. Не матерью и не дочерью. Женщиной, твердо стоящей на земле, из породы островных пастухов, женщиной гор и морей. Круглые сильные плечи, крепкая спина. Женщиной, которую надо крепко схватить и кусать, брать силой, входя между ног, пока она гордо держит голову и тоже борется, чтобы обладать им. Женщиной-женой, которую надо сжимать по ночам, в темноте, в железных кроватях, как у прадедов, в их деревенские ночи. От которой надо иметь сына, вытолкнув его в мир самой силой любовного акта.
Женщина, найденная поздно, осенью жизни, и от этого еще более сладкая, как последняя гроздь винограда на ноябрьской лозе. «Влюбленный мальчишка», – говорит она ему, и его пятьдесят два года улыбаются ей.
Значит, порочный круг повторений разомкнут? Он уже не один. Он сменил дом, родился сын, теперь он чувствовал себя настоящим отцом, он достиг, наконец, вершины жизни. Он прислушивался, с внутренней дрожью, к этой опасной полноте: от нее можно было только спуститься, неожиданно броситься вниз.
Из окна нового дома он смотрел на листья магнолии, на луг покатого склона. Он читал, как и все, Ницше, Хайдеггера и их итальянских, французских, американских популяризаторов. Но, как он ни пытался, ему не удавалось видеть только листья. Конечно, он мог различать их, даже пересчитать, один за другим. При каждом порыве ветра магнолия показывала их с глянцевого лица и изнанки.
Ярко светило солнце. Острые пики осоки, стебли редких подсолнухов, длинные ножки желтых ромашек были хорошо видны по ту сторону изгороди, на соседнем гребне холма. Они колебались от дуновения ветра, и тогда между ними появлялись голубые полоски неба. Всякая вещь должна была существовать в себе и для себя, в собственной казуальности, без связи с другими, обреченная на смерть. Идея, что вещи объединены какой-то связью, уносимы одним потоком, направляющим их к концу, совершенно произвольна. Изъян человеческого мозга, больного культурой, нуждающегося в смысле и в истории, отклонившегося от западной метафизики. Единственное становление – то, что происходит с каждой молекулой, – в вечном возвращении каждого атома на свои круги: вертушка смерти.
А для взгляда, смотрящего в окно, листья соединяются в широкий зонт магнолии. За изгородью, травы и цветы на склоне, земля полей, лесные заросли в низине, черная линия кипарисов на холме неизбежно складываются в пейзаж. Потребность понимания так же мотивирована, как и сознание ничто. Целое так же необходимо, как и деталь. Возможно, даже рассматривать листья каждый по отдельности – всего лишь хитрость, самоуправство разума и культуры, следовательно, выбор, такой же пристрастный.
Нет, любой, кто бы ни посмотрел на листву, не мог видеть только листья. Он снова поднял голову и устремил свой взгляд за магнолию. Желтая полоска дороги отделяет темную зелень виноградника от плотной массы леса: так аккуратный шахматный порядок полей – желтые квадраты уже сжатой травы, черные квадраты обработанной земли, зеленые квадраты виноградников – спасает от пышного роста диких трав и растений. Между квадратами виноградника и леса вьется светлая дорожка. Оттуда можно проследить, с левой стороны, куда она ведет, до самых красных крыш стоящих группой домов. Этой дорогой трактор едет в поле. Дорога идет вдоль невидимого ручья, спрятанного в бледно-зеленой сени ив. И все же вода, несомненно, там есть, за гребнем кипарисов и наклонившимся зонтиком кривой сосны. Ведь ивы растут у воды. С другой стороны, справа, волнистая линия холмов прячет от взора маленький городок. Его не видно, но именно туда направляются автомобили, медленно двигаясь по шоссе, широкими кругами уходящему вдаль. Даже птицы, которые стрелой устремляются вниз, с крыш домов в заросли ив в долине, а оттуда – к деревьям дальнего леса, следуют заранее заданным и обоснованным траекториям: в полях они прикрепляют гнездо к кровле и летают от поля к ручью в соответствии с естественным порядком ограниченных материальных отношений.
Он ощущал потребность понять то, что он видел, и она диктовалась не самомнением, а желанием ограничить себя, признать узкие рамки человеческих связей и горизонт конкретных материальных отношений. Звезды на небе – знаки непознаваемых порядка или беспорядка, но созвездия составляем мы сами. Названия и очертания, которые мы им даем, не определяют никакой сущности, меняются от места к месту, от одной эпохи к другой, от культуры к культуре: Медведица, Колесница, Ковш; и все-таки, если вселенную затянет в бездонную воронку пустоты, кто сбережет их приметы, хотя бы и такие условные, преходящие, необоснованные, они веками служат ориентиром для человечества.
Каждый, влача свое существование, передает его потомкам. Между судьбой всех и каждого существует связь. Он всю жизнь искал ее и стремился укрепить. Нет, он не ошибся. Он лишь признал короткую цепочку общих обязательств. В этом не было ни гордости, ни высокомерия. Это была связь между двумя квадратами на шахматной доске полей, между порывом ветра и молниеносной вспышкой глянца магнолии.
IV. ГОЛОС МАТЕРИ (1998–1999)
Глава первая
Это была кровь. Красноватая кашица на подушке, матраце, пижаме была кровь. Кровь текла тоненькой струйкой из носа, пока он спал, промочила кровать, испачкала постельное белье.
В соседней комнате мать была в агонии. Оттуда слышалось неровное дыхание, прерываемое стонами, как будто всхлипывал безутешный ребенок, потом наступала томительная тишина. Жизнь вытекала наружу, как его кровь.
Сутками она лежала без сознания. Но ее рука судорожно сжималась и разжималась, царапая простыню, чуть выше брюшной полости.
В последний раз, когда она его узнала, она приподнялась на кровати, села, схватила его руку и, пристально глядя на него потухшими расширенными глазами, сказала: «Прости меня, прости меня», – и снова упала на кровать.
Он встал, снял наволочку и запачканное кровью белье, вымыл лицо, рот и щеки, как будто покрытые коркой. В этой кровати он когда-то спал подростком. В этой комнате в шесть утра мама будила его, приносила ему зажженную грелку и ставила под ноги, пока он заканчивал домашние задания, прежде чем отправиться в школу. Потом открывала ему дверь, смотрела, как он спускался по первому лестничному маршу, и захлопывала дверь только после того, как он скрывался внизу. И даже после, каждый раз, когда он приходил к ней, за несколько недель до болезни, она стояла у окна, махала ему сверху рукой, провожала глазами до поворота к остановке. Этот взгляд сопровождал его в пути, он носил его внутри себя, он был ему защитой, на протяжении долгих лет он давал ему силу и уверенность в себе в большом внешнем мире, а теперь он терял его навсегда. Прерывалась его связь с истоком, рвалась пуповина, связывающая его с жизнью.
Сводная сестра тоже встала и готовила кофе на кухне. Они говорили между собой, прислушиваясь к хрипу, доносящемуся из комнаты. «Когда я была девчонкой, – говорила сестра, – она была сурова ко мне. В школе просили назвать имена родителей, а я была дочерью NN. Когда требовалась подпись отца, каждый раз было так стыдно…»
Они говорили о том ноябре месяце, о каштанах, о матери, родители которой были горцами. Ребенком она жила на сваренных в кожуре каштанах и каштановых лепешках, на пистойских Апеннинах. Даже в последние годы ей нравилось собирать каштаны. Каждую осень в заранее условленное время они вместе ходили в рощи Лючерены, подбрасывали пятками корку каштанов, давили ее, наступая на них ногами, наклонялись и выбирали плоды каштанов, наполняя корзину. А затем жарили их или варили. «Без мамы, – сказал он, – мы не сможем пойти за каштанами в этом году. Это тоже теперь кончится».
В шесть лет она осталась без матери, умершей от испанки. Отец почти сразу же выставил ее из дома, чтобы снова жениться. Она жила у дяди с тетей, переехав с гор в город. Девушкой она, зарабатывая себе на жизнь, работала машинисткой. Ездила на службу на велосипеде. «Но когда она ждала ребенка, то почему не вышла замуж за твоего отца?» – спросил он у сестры. «Она разлюбила его. Они были помолвлены, но когда он узнал, что она ждет ребенка, сразу стал холоден, сдержан и заявил, что не любит ее больше и готов жениться на ней только из чувства долга. Тогда она отказалась вступать в брак только ради соблюдения приличий». Она одна растила незаконнорожденную девочку, бросив вызов предубеждениям. «Подумать только в какое время, в разгар фашизма. И тем более в Лукке», – говорила сводная сестра. «Но сколько страданий, и для нее и для меня», – добавляла она, прерывая тишину, в которой жалобные стоны, казалось, постепенно заполнили все углы комнаты. «Ты так никогда и не узнала своего отца?» – спросил он. Он заметил, что невольно понизил голос. «Нет, он даже не захотел меня увидеть, уехал в Америку прежде, чем я родилась, и с тех пор не объявлялся. Впрочем, так лучше. Предпочитаю не знать подобных типов». Она уже встала и, стоя перед раковиной, мыла чашки, вытирая их теми же движениями, которые он так часто наблюдал у мамы в том же углу кухни, теперь их повторяла ее дочь.
Когда мама приезжала к нему в Лючерену, после обеда она выходила с корзиной в руке, и, слегка сутулясь, гуляла по лугам и полям вокруг дома. Она собирала фиалки и ромашки весной, ежевику в сентябре, цикламены и каштаны осенью. Цветы она ставила в воду в банки из цветного стекла, черную кучку ежевики перекладывала в большую миску из белой глины, круглые каштаны, такие гладкие и полированные на ощупь – в ивовую корзинку под очагом. Потом она садилась у окна, ближе к свету, вдевала нитку в иголку, штопала сыну носки и подкладки карманов, вязала на спицах, зимой большими ножницами мешала угли в грелке. В строго определенное время она вставала, готовила ужин. Ее движения были уверенными и спокойными, размеренными, как всегда. Они привносили в дом покой, надежность повторений.
Вечером она тихонько подходила к кабинету, бесшумно появлялась в дверях. «Извини, что беспокою тебя, – говорила она. – Не порть глаза». И зажигала свет в комнате, уже погруженной в полумрак.
Мать не боялась повторений, не восставала против них, как он и его отец, признавала их, принимала, пользовалась ими, придавала им смысл и ценила их.
Когда она говорила, тосканские слова звучали чисто, мягко в пистойском произношении, без противного акцента ливорнцев или тягучей интонации флорентийцев. Рассказ журчал, как тихий ручеек посреди луга без склонов. Он отклонялся в сторону, возвращался в свое русло и снова тек, почти без всякого заметного движения.
Ей нравилось рассказывать. Медленно, терпеливо вдаваясь в подробности. Каждый предмет, каждый человек имел свою историю, с началом, развитием и концом, с бесчисленными связями с другими вещами, другими фактами и персонажами, каждый переживал свои собственные приключения. Даже стул, пуловер, ложка удостаивались рассказа, так как были отмечены реальным опытом и хранились любовной памятью, защищавшей ее от безумия. Ничто из пережитого не должно быть растрачено зря. Жизнь представлялась маме совсем не такой, как ему: она состояла не из скачков, бессмысленных пустот, мгновений и интервалов. Она была полной и цельной, сотканной из множества маленьких кусочков, одинаково необходимых.
Ее рассказ представлял собой аккуратное сплетение крошечных эпизодов, которые медленно, неизбежно распутывались, прояснялись, приводились в порядок. Смысл был в них, в деталях эпической повседневности, которая каждый раз повторялась в собственном ритме. Не в трансцендентности, не в какой-либо философии. Смысл был здесь, в медленном повторении, в конкретных движениях и вещах, в которых он разучился искать его и в которых теперь уже он не смог бы его найти.
Она связывала его с миром женщин. Ребенком он научился от нее нежности и, лаская ее, научился ласкать всех других женщин. Через нее каждая женщина, достойная любви, несла в себе мягкое очарование, которое ему запрещалось тревожить. Она была хрупким созданием, можно было лишь слегка касаться лба, вдоль линии волос, трогать и прятать за уши маленькие, закручивающиеся вокруг уха прядки волос.
Через нее любая женщина была далеким таинственным материком, который непрестанно притягивал его и отбрасывал назад. Это был мир его истоков, далекий и недоступный, рай, потерянный им навсегда.
Мама не ревновала сына к его женам. Инстинктивно она защищала их, идентифицируя себя с ними, видела в них то, чем была сама: неудачницу, жертву мужской спеси, сначала отца, ребенком выставившего ее из дома, потом жениха, бросившего ее беременной, и, наконец, мужа. Сама скромность, она не стремилась производить впечатление и никогда ничего не просила, но всегда была готова дать. Привязывалась к невестке, становилась ей второй матерью. А они узнавали себя в ее медлительности, связи с землей и телесностью, с законом постоянства и повторения, узнавали себя в ее мудрости, такой элементарной и такой необходимой.
Его жена, даже после расторжения брака, приходила навещать ее, они дарили друг другу маленькие подарки и вели долгие послеобеденные беседы за чашечкой кофе. Для девушки-канадки – такой худенькой и чувствительной – она вязала накидки и шали, окружив ее нежной заботой. И время от времени, уже расставшись с ее сыном, маленькая уроженка Квебека приезжала в ее дом, гостила у нее по два-три дня, говорила с ней о детстве, об отце, о матери, которые ждали ее, а она не хотела их видеть, плакала и давала себя утешать.
В день похорон они впервые встретились все трое – первая жена, девушка-канадка, вторая жена, – плача, обнялись перед часовней, в которой покоилось тело. Они составляли запутанный клубок на холодной дороге, продуваемой ноябрьским ветром.
А он, справедливо исключенный из их общества, смотрел на них.