Текст книги "Вперед и вверх на севших батарейках"
Автор книги: Роман Сенчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
– Да, – отмахиваюсь несколько наигранно, – сейчас столько премий, что почти каждая вещь из журналов что-нибудь получает. Премии стали как дополнительный гонорар... Назовите фамилию любого классика – и попадете на название премии. Премия Шолохова есть, Паустовского, Фета, Платонова, Григорьева... Даже на литературных персонажей уже перешли.
Сергей смеется и делает широкий глоток вина, Люба ставит на стол тарелку с раздувшимися, вкусно пахнущими сардельками.
– О, родненькие, говяжьи! – Дима потирает руки и втягивает в себя пар. – Сразу советской властью запахло.
Я тоже шучу:
– К таким сарделькам нужен портвешок тридцать третий...
– Ладно, сойдет и "Арбатское". Отличье невелико.
Жуем сардельки, сыр, запиваем вином.
– Откровенно скажу, ребята: очень я рад за вас. Я всегда по-хорошему творческим людям завидовал. Особенно – писателям. У нас с Серегой отец таким библиофилом был!.. Помнишь, брат?..
Дима пока только хвалит нас, но я чувствую, что дальше последуют замечания. И даже знаю, по каким пунктам.
– Каждую субботу с утра – в книжный. А тогда ведь с ними туго было, книги – дефицит не слабее хрусталя с коврами...
Сергей тоже, вижу, насторожился. Потупился. Или об умершем отце вспоминает.
– Но откровенно скажу: не очень я, ребята, люблю русскую литературу. Есть в ней... гм... – Дима сделал паузу, задумался. – Вот взять хотя бы тему семьи. Ведь ни одного произведения, которое показало бы семейную жизнь более или менее в положительном свете. В "Обломове", например, ничего не получается, в "Анне Карениной" – сплошь измены, разводы, а противовес в лице Левина с его... как ее?... с Кити неубедителен совершенно. Или что еще?.. Да ни одной книги не припоминаю, которая показала бы нормальную семью, каких большинство. А ведь внутри этой семьи тоже столько проблем, драматизма, что грех не показать. Семья, без преувеличения могу сказать, – подвиг.
– Н-да, – вздыхаю. – Но писатель, понимаете, – это человек, который в первую очередь видит всякие отклонения. И их фиксирует, разбирает...
Дима протестующе поднимает руку:
– Но ведь западные могут так писать, грубо говоря, без патологии.
– Ну, наверно... – как бы соглашаюсь, хотя западные "без патологии" на память не приходят – то ли не читал таких, то ли прочитал и забыл.
Спорить нет никакого желания. Вообще размышлять о литературе в последнее время противно как-то. И, слава богу, Дима не продолжает, переводит разговор в другое русло – интересуется, читали ли мы Мураками. Ни я, ни Сергей, ни Люба еще не читали. А Коэльо? Тоже нет...
Съев пару сарделек, почувствовав легкий хмель от вина, я решаю, что пора и честь знать. Благодарю, поднимаюсь, иду одеваться.
– Рома, можно тебе тест дать? – спрашивает Люба. – Ответь, будет время.
Она учится на психолога. Готовит диплом по теме "Особенности психики творческой личности". И я у нее один из, так сказать, подопытных.
– Конечно, давай. Это дело мне нравится.
Люба приносит несколько листов бумаги.
– Просто ставь напротив вопроса плюс или минус. И долго не размышляй.
– Угу, хорошо. Во вторник супругу отдам.
– Да мне не к спеху...
– Кстати, Серега, ты послезавтра на суд-то придешь?
Его лицо становится испуганным, будто суд будет над ним. Торопливо трясет головой:
– Приду, приду обязательно!
Мы ищем Хамовнический суд в паутине узеньких переулков. Впереди решительно шагает Александр Евсеевич, полвека назад опоздавший по возрасту на войну с фашистами, за ним идет Людмила Николаевна, она сегодня особенно не в духе – слышал, как ей утром сообщили, что плата за аренду помещения опять повышается. Я в центре нашей процессии, а замыкает ее Валентин Дмитриевич, опираясь на свой батожок. Не в курсе, что у него с ногой, но сейчас, под настроение, мне хочется думать, что это последствия зимы с сорок первого на сорок второй, которую он провел в Ленинграде... Георгий Михайлович тоже хотел пойти, но позвонил, сказал, что очень плохо себя чувствует...
На час дня назначено рассмотрение иска главы издательства "Славянская правда" и одноименной газеты А. Ахатова, которого Александр Евсеевич около года назад назвал идеологом русского фашизма... Я бы лично не обиделся, если бы меня так назвали, тем более если бы печатал в своем издательстве авторов вроде Муссолини или Гитлера. Но с другой стороны, судиться – это шанс заработать. Недавно слышал по "Маяку": родители одного школьника подали в суд на какую-то телепередачу. Дело в том, что там рассказывали о Клеопатре в нее, дескать, влюбились императоры Юлий Цезарь и Марк Антоний и стали воевать за то, чтобы владеть Клеопатрой. Ну, мальчик послушал, пошел в школу и на уроке истории Древнего мира это пересказал. Его обсмеяли, учительница поставила двойку. А мальчик оказался ранимый – попытался покончить с собой. И теперь, не исключено, с телеканала снимут кое-какие денежки...
Да, судиться – неплохое средство подзаработать. И тому масса примеров последних лет. Да и Зощенко еще это заметил и целый рассказ написал... Один критик не так давно назвал меня Смердяковым, который вдруг почувствовал в себе литературный дар. Может, тоже попытаться стрясти с него бабок? Или это не оскорбление?..
Суд как суд. Покрашенные густо-зеленым стены, узкие, полутемные коридоры, залы заседания, стенды, на которых образцы разных документов с образцовым же именем-фамилией-отчеством – "Иванов Иван Иванович"; есть, конечно, дверь с табличкой "Конвойная"... За последний год это уже третий суд, в котором я побывал. То развестись надо было, то выступал свидетелем серьезного ДТП, а сегодня вот это, насчет фашизма...
Дверь нужного зала заседаний. Оттуда доносятся возбужденные голоса. Наверняка кто-то судится... Александр Евсеевич с Валентином Дмитриевичем устало садятся на скамью в коридоре, а Людмила Николаевна отходит к стендам. Я стою, навалившись на стену. Разглядываю людей вокруг. Все озабоченны, но тихи, шепотом что-то друг у друга спрашивают, даже спорят шепотом. Проходит пара – довольно молодые, высокие и симпатичные мужчина и женщина; лица их одинаково суровы, решительны, и идут они хоть и рядом, а вроде отдельно друг от друга. Таких я теперь узнаю с первого взгляда: точно так же и мы с женой шли туда, где нас разведут. Лишь спросят: "Не переменили своего решения расторгнуть брак?" Спросят таким тоном, что язык не повернется сказать: "Передумали". И потому говоришь торопливо, послушно: "Нет-нет!" Расписываешься в каком-то журнале, и всё – свободны.
Как всегда быстрый, деятельный, хлопотливо-солидный, возникает адвокат с большим дипломатом в руке. Пожимает руку Александру Евсеевичу, потом Валентину Дмитриевичу, кивает мне. Садится рядом со своим подзащитным, кладет дипломат на колени. Достает бумаги, шелестяще-пожевывающим голосом что-то объясняет. Александр Евсеевич слушает, недовольно хмурясь, кривя губы...
Зал довольно маленький – наверное, для рядовых, нешумных процессов. Справа от входа, у стены, длинный стол, за ним три кресла с высокими спинками. Чуть в стороне стол маленький, где сидит полноватая несимпатичная девушка – секретарь или стенографистка. Вдоль противоположной стены – два ряда жестких скамеек без спинок. В центре зала еще два стола, друг против друга, которые без промедлений, привычно заняли адвокат и крупный, чернявый, рыхловатый мужчина в темном костюме; над верхней губой пышные, но небольшие усы, как у Петра Первого. Догадываюсь, что это и есть Ахатов.
Зрителей немного. Людмила Николаевна, мы с Сергеем, Валентин Дмитриевич, двое представителей Бюро по правам человека, среди нас и Александр Евсеевич. Особняком сидит какой-то крепыш в кожаной куртке. Фантазирую: крепыш – телохранитель Ахатова, и у него в кармане боевой пистолет.
Истец и адвокат ответчика, как дуэлянты оружие, выкладывают из одинаково массивных дипломатов газеты, книги, бумаги. Распределяют их, сортируют, кое-что, кажется, перечитывают. Мы, зрители, наблюдаем.
Из какой-то потайной двери появляется коренастый, средних лет судья в не новом костюме и галстуке слегка набоку. Быстро занимает среднее кресло с высокой спинкой. Никакой торжественности, никаких громогласных: "Встать! Суд идет!"
– Тэк-с... Начнем? – устроившись, тоже повозившись с бумагами, спрашивает судья; голос заранее утомленный или, может, уже утомленный после парочки предыдущих заседаний. – Ахатов, вы сами представляете свой иск?
– Да, сам.
– А вы, – судья поворачивается к другому столу, – сторона, значит, ответчика?
– Гм-м, совершенно верно, м-м, ваша честь, – жующей скороговоркой подтверждает адвокат.
– Ясненько. – Судья опять ворошит бумаги. – Так, Ахатов, озвучьте ваши претензии.
Истец надувается, принимает вид обиженного ребенка и соответствующим тоном начинает:
– Я глубоко оскорблен высказыванием ответчика в его интервью в представленной вам газете, где он обозвал меня идеологом русского фашизма. Я никогда об ответчике ничего не писал, никаких контактов с ним не имел...
– Так, погодите, – перебивает судья. – Вас что именно оскорбило в высказывании?
– То, что он обозвал меня идеологом русского фашизма.
– Ясно.
– Ваша честь, – вступает адвокат, – разрешите?
– Да, разрешаю.
– Господин Ахатов является издателем газеты "Славянская правда", где, кроме всего прочего, помещен анонс выходящей в его же издательстве книги Родзаевского "Завещание русского фашиста". Думаю, один этот факт...
– Покажите анонс, – перебивает судья.
Адвокат встает и с профессиональной учтивостью подносит ему газету. Указывает, где и что нужно читать. Судья читает, листает газету, кажется, увлекается, но вдруг лицо его из утомленного превращается в сердитое.
– Интервью, где ответчик назвал истца идеологом русского фашизма, было напечатано за полгода с лишним до номера этой газеты. По закону она не может фигурировать как доказательство.
Мы, болельщики Александра Евсеевича, одновременно негодующе хмыкаем. Адвокат возвращается на свое место, озабоченно что-то ищет в бумагах.
– Слово "фашизм" я всегда знал как крайне ругательное, – снова подает голос Ахатов. – Я вот специально принес словарь Ожегова и хотел бы озвучить определение фашизма.
– Озвучьте.
– "Фашизм. Форма открытой террористической диктатуры империалистической буржуазии, опирающаяся на силы антикоммунизма, шовинизма и расизма, направленная на уничтожение демократии, подавление рабочего движения и на подготовку агрессивных войн".
– Все?
– Да.
– Ксерокопия у вас имеется?
– Конечно. – Ахатов относит судье бумагу.
Адвокат поднимает руку:
– Разрешите, ваша честь, гм, задать истцу вопрос?
– Разрешаю.
– Господин, м-м, Ахатов, вы – издатель газеты "Славянская правда", где из номера в номер публикуются крайне националистические, ксенофобские, антисемитские статьи. Достаточно процитировать несколько заголовков...
– В чем вопрос? – перебивает судья.
– Вопрос в том, кем считает себя истец.
Судья поворачивает утомленное лицо к Ахатову:
– Кем вы себя считаете?
– Я... – Тот держит паузу, но пауза эта уверенная, патетическая. – Я считаю себя русским националистом.
– Так! – В голосе адвоката послышался азарт, как у рыбака, увидевшего, что поплавок дернулся. – У меня тоже, гм, имеется словарь Ожегова. В определении фашизма присутствует, м-м, слово "шовинизм". А шовинизм, м-м... Разрешите зачитать, ваша честь?
– Изба-читальня какая-то, – ворчит, морщась, судья, но разрешает: Ладно, давайте.
– "Шовинизм. Крайний, гм, национализм, проповедующий расовую исключительность и разжигающий национальную вражду и, м-м, ненависть". Кроме того, ваша честь, мой, м-м, подзащитный назвал господина Ахатова идеологом, гм, русского фашизма. Заострю внимание на слове, м-м, "идеолог". – Адвокат быстро находит нужную статью и, уже не спрашивая разрешения, читает: – Слово "идеолог" определяется как, гм: "Выразитель и защитник идеологии какого-нибудь общественного класса, общественно-политического строя, направления". Например: "Коммунисты – идеологи, м-м, революционного пролетариата". Судя по статьям и книгам, которые издает господин Ахатов, определение идеолога к его деятельности подходит полностью.
Эта атака, кажется, подействовала на судью. Он принимает от адвоката стопочку бумаг, бегло их просматривает, передает секретарше:
– Приобщите к делу.
– Кроме того, в своей, м-м, газете господин Ахатов неоднократно оскорбительно отзывался о христианской религии, – не сбавляет напора адвокат. – Например, гм, он назвал христианство религией рабов, уничижительно толкует Священное Писание. Мой подзащитный, будучи человеком, м-м, верующим, оскорблен этими высказываниями и, гм, подает встречный иск господину Ахатову. – И новая стопочка бумаг ложится на стол судье.
В зале становится очень тихо. Лишь Александр Евсеевич взволнованно сопит да судья шуршит бумагами. Ахатов спокойно смотрит в стену напротив. Странно, что он не защищается, не протестует.
– Что ж, – раздается голос судьи, – я передаю все эти определения фашизма, идеологизма экспертам. Пусть они ломают головы... А иск этот заберите и подайте в установленном порядке в канцелярию... Объявляю перерыв разбирательства. О дате очередного заседания будет сообщено повестками по месту жительства участников. На сегодня – все.
– Папа, любимый! – Дочка подбегает ко мне, обнимает ноги, а потом оглядывается и объявляет всем, кто есть в группе: – А за мной папа пришел!
– Давай одеваться, – веду ее к тумбочке.
Шестой час вечера. Пятница. Я устал, хочу есть, хочу переодеться в домашнее и лечь.
Утром побывал на работе, потом отвез верстальщику набор статей Синявского, затем созвонился с издательством, куда с месяц назад предложил свою повесть, и там мне сказали, что ее приняли к публикации отдельной книгой в твердом переплете. Заключить договор и получить гонорар можно прямо сегодня.
Поехал, подписал договор почти не читая (в этом же издательстве вышла и прошлая моя книга "Минус", вторая по счету), и редактор отсчитала приличную сумму денег. Заодно порадовала и еще одним:
– Из Германии хорошие вести. Начинаем переговоры по поводу "Минуса".
Я заулыбался.
По московским меркам, сделано сегодня много, ведь одна только дорога от работы до верстальщика, от верстальщика до издательства заняла в целом часа три.
И теперь я торопливо веду дочку домой. Погода, как и должно быть в ноябре, – ледяной, порывами, ветер, непонятно что падающее с неба – какие-то мелкие белые шарики...
– Скоро Новый год? – спрашивает дочка, почти бегом семеня рядом со мной и крепко держась за руку. – Скоро Дед Мороз придет?
– Скоро, уже скоро.
– А что он мне подарит?
– Хм, не знаю. Что-нибудь придумает интересное.
– А давай ему письмо напишем...
Ветер дует то с одного бока, то с другого, то в спину, а вот колючая волна хлестнула прямо в лицо. Дочка захлебнулась и потянулась ко мне на руки.
– Ну ты даешь! – возмущаюсь. – Тебе же пять лет почти. До старости, что ли, носить?
– Пап, я не могу. Мне холодно!
– Я тоже не могу. Знаешь, как я устал...
– Пожалуйста!..
Спорить бесполезно. Беру ее на руки и несу к автобусной остановке.
Садик далековато от дома, но зато он один такой, кажется, в округе. И плата приемлемая – сто пятьдесят рублей в месяц, и бассейн есть, и главное можно оставлять ребенка на ночь... В последнее время дочка ночует здесь довольно часто.
– Ты мне чего-то купил? – спрашивает, когда оказываемся в салоне автобуса.
– Чего-то купил, – в тон ей отвечаю.
– А чего?
Садимся, я расплачиваюсь с кондукторшей, затем достаю из сумки батончик "Милки вэй".
– Вау! – радуется дочка. – Класс!
– Не надо говорить это "вау". – Мне действительно оно не нравится, тем более – напоминает о Тане; она тоже часто так вскрикивала... Когда я предложил купить ей контактные линзы, она изумилась: "Вау! Сенчин, ты прогрессируешь на глазах!"
От садика до дома минут двадцать езды. Я не знаю, о чем разговаривать с дочкой, и потому задаю ей те же вопросы, что и всегда:
– Тебя как зовут?
– Настя.
– А полностью?
Она набирает в легкие воздуха и выпаливает:
– Анастасия Романовна Сенчина!
– Правильно. А где ты живешь?
– В Москве.
– Ты, что ли, москвичка у нас?
– Да.
– А маму как зовут?
– Лиза.
– А брата?
– Алеша.
– А меня?
– Роман Сенчин.
– Правильно.
Это она по моей первой книге так заучила. Там на обложке мои имя и фамилия, а под ними фотография. Дочка, делая вид, что читает, водила пальчиком по буквам и повторяла: "Роман Сенчин".
– А воспитательницу как зовут?
– Галина Борисовна.
– А другую, которая у вас ночью?
– Надежда Михайловна.
– Молодец.
Набор вопросов исчерпан. Некоторое время молчим, а потом дочка задает свой вопрос:
– Ты сегодня с нами останешься?
Я не отвечаю, смотрю в окно. За ним шеренги киосков продуктового рынка "Новинки". Еще три остановки до дома.
– Ты останешься ночевать? – повторяет Настя, и голос ее уже нетерпеливо-тревожный.
– Нет.
– А почему?
– Ну так... Дела.
– Почему ты с нами теперь не ночуешь? С мамой?
Автобус остановился.
– Смотри, – показываю на светофор, – какой это огонек горит?
Дочка не отвечает.
– Ну какой, Насть?
– Не буду говорить.
– Почему это?
– Потому.
– А, значит, не знаешь?
Она молчит. Отвернулась, в правой руке зажат нераспечатанный "Милки вэй".
Вот доехали. Вышли. До дома теперь с полсотни шагов.
– Смотри, пап, цветочки какие! – Дочка тянет меня к киоску.
Подходим.
– Это розы, да?
– Розы. А это – гвоздики... Нравятся?
– Да. Купишь?
Вместо ответа беру ее на руки и несу к подъезду.
– Па-апа, – маленькое лицо перед моим, – папа, любимый.
– Правда?
– Да, правда.
– А маму любишь?
– Люблю.
– А брата?
– Люблю.
– А Галину Борисовну?
Лицо меняется – теперь она смотрит на меня по-другому. Кажется, с недоумением и обидой.
Открываю первую дверь. Набираю код. Через несколько секунд – из домофона – голос бывшей жены:
– Кто там?
– Это мы! – кричит дочка.
Тонкий писк. Значит, можно открыть и вторую дверь. Входим в подъезд, спускаю Настю с рук. Она, поднявшись на цыпочки, жмет кнопку лифта. За створками начинает гудеть. Гудение усиливается, к нему добавляется шелест ползущей кабины... И вот створки раскрываются. Пол кабины чуть проседает под нами. Теперь я (дочке пока не дотянуться) вдавливаю пластмассовый прямоугольничек с цифрой нужного этажа. Едем. Доехали. Прямоугольничек выщелкнулся. Створки раскрылись.
Дочка бежит к нашей квартире и оглядывается на ходу – иду ли я.
Останавливаюсь на пороге. Жена обнимается с дочкой и говорит:
– Раздевайся скорей, и будем пирожки с картошкой печь. Я тесто уже приготовила...
– Пап, заходи!
– Папе надо ехать.
– Ну-у-у...
Разворачиваюсь и шагаю к лифту. Сейчас тоже что-нибудь вкусное приготовлю.
Это случилось в середине октября, за полторы недели до Форума молодых писателей и за две до теракта в "Норд-Осте". Как мне сейчас кажется, в тот момент я сильнее всего любил Лизу и наконец-то почувствовал по-настоящему, что такое семья.
После работы я торопился домой, но теперь в первую очередь не к своему письменному столу, а к семье. Забирал пораньше дочку из садика, играл с ней в магазин или в жену и мужа. Мы катались с ней на вымышленной машине по магазинам и покупали разные вымышленные вкусности, красивые-прекрасивые платья. Дочка делала вид, что примеряет их, и кружилась, красовалась передо мной, а я выставлял вверх большой палец – отлично.
Потом я готовил ужин, часов в семь вечера приходил Алеша (он тогда работал курьером); мы втроем ужинали. Потом по второму каналу показывали очередную серию "Бригады". В целом лживый, но кусочками похожий на искусство фильм про "новых русских"... Я тогда ждал публикации своей большой повести, которая отчасти тоже была про "новых русских", и потому смотрел со вниманием, радуясь явно провальным эпизодам и завидуя удачам... Серия кончалась в десять. Лиза обыкновенно еще не возвращалась... На самом деле она чаще всего была дома, но в памяти остались вечера, когда ее не было...
В течение вечера она по нескольку раз звонила и объясняла, что задерживается то на "Мосфильме", то во ВГИКе, то в Доме кино, то на студии "Парадокс". У нее, мол, встречи, переговоры, в общем – дела; она была тогда необыкновенно активна, она снова решила заниматься режиссурой и вот наводила связи, завязывала и возобновляла знакомства. А я, почувствовав себя семьянином, практически перестав пить, злился...
Алеша сидел за компьютером в своей комнате, дочка засыпала, я пялился на кухне в телевизор, где, сменяя друг друга, шли всякие "Окна", "Фабрика звезд", "Секс в большом городе", и представлял Лизу с другим. И с другим она, скорее всего, чтоб помогли снять фильмец, ввели в круг. Ведь этот прием, говорят, самый действенный и популярный... Я находил номер ее телефона в своем мобильнике, но в ответ раздавалось: "Абонент временно недоступен. Попробуйте перезвонить позднее". "Блядь!" Я бросал мобильник на стол и продолжал наблюдать, как две молодые пары выясняют, кто, когда, как и где друг с другом спал, а ведущий ток-шоу подбадривает их время от времени таким искренне-заинтересованным "так-так!.. так-так!..".
Когда жена наконец приходила, я или дулся, молчал, или спрашивал: "Натусовалась?" Она устало морщилась: "Перестань". Я ложился спать, отворачивался к стене; я чувствовал себя обманутым мужем (в тот момент не вспоминалось, что мы вообще-то в разводе и что за те годы, пока были женаты, я несколько раз ей изменял и раза три попадался, а насчет ее у меня особых поводов для подозрений не возникало... не возникало до этой осени). Да, лежа вот так, лицом к стене, и ощущая близость ее тела, я чувствовал себя образцовым, честным, но обманутым мужем...
Мы прожили вместе без малого четыре года. Первые два, когда дочка была совсем маленькой, а с деньгами хуже чем плохо, оказались самыми лучшими. Жена занималась домом, нянчилась и гуляла с Настей, я учился в Литинституте, писал, помогал стирать пеленки, по утрам ходил за детским питанием в молочную кухню. Случалось, я выпивал со своими друзьями-однокурсниками Кириллом и Васей, бывало, не ночевал дома; жена прощала, даже жалела, когда я стонал, болея с похмелья.
Но постепенно, почти незаметно, становилось хуже и хуже. Неправда, что человек ко всему привыкает, – мужчина и женщина, если они еще достаточно молоды, обязательно хотят лучшего и бунтуют против привычного. И я все чаще гулял с друзьями и искал разных женщин, а Лиза бесилась, попрекала, что я не работаю, не обращаю на нее внимания, что квартира превратилась в забитый ломаной мебелью чулан, обои поотклеились; она стала тратиться на косметику, а однажды сменила прическу – подстриглась. Я сказал, что так ей не идет, она покрасила свои черные волосы в рыжий цвет, потом в оранжевый. Мне не понравилось, она вернула как было, но с короткой стрижкой сделалась для меня какой-то чужой, не той...
Переломным моментом стало такое событие: отвалилась дверь в ванную. Верхний шарнир давно болтался, я пару раз подкручивал шурупы, но они снова быстро ослабевали. И вот она рухнула, вырвав кусок косяка внизу. Я вынес дверь на балкон, Лиза повесила в проеме большой платок с пионами.
Был конец двухтысячного (нулевого, как шутили тогда многие) года. Я переделывал повесть "Минус", ту, что принесла мне позже кое-какую известность и деньги... Я писал ее больше двух лет, не торопясь, не особенно рассчитывая, что напечатают, – просто писал; она получилась объемом почти четыреста машинописных страниц. Потом, окрыленный мнением Александра Евсеевича, что повесть сильная, отнес ее в один из толстых журналов, ее прочитали и дали понять, что если я сокращу свой "Минус" наполовину, то есть шанс публикации... И вот через силу, злясь, я стал сокращать, выкидывая, как мне казалось, важные (да что там – бесценные просто) эпизоды. Успокаивал себя более-менее оптимистическим: "Ладно, вставлю в следующую вещь". Но все равно работа была тяжелая, неблагодарная, а тут еще эта дверь...
Первое время жена помалкивала, даже, казалось, стала со мной почти такой же ласковой, как вначале, но однажды потеряла терпение... Какие там были слова, точно не помню, а врать в этом случае как-то не хочется; вообще, кстати, я не встречал подробного, достоверного описания семейной ссоры. Как одно цепляется за другое, как постепенно накаляются эмоции, как люди, еще утром целовавшие друг друга, шептавшие нежнейшие на свете слова, через пару-тройку часов готовы друг друга стереть в порошок. Нет для них тогда злейшего врага, чем собственная супруга или супруг.
Да, из памяти стерлись детали – мои оскорбления, какими я долбил Лизу в ответ на ее оскорбления, которые тоже теперь не восстановить. (После той ссоры, разрыва мы несколько раз сходились, решив забыть все плохое, пытались зажить счастливо и снова ругались и разрывали.) Но последние ее слова остались:
– Ну и не нужен мне тогда такой муж! Убирайся!
– Так, значит? – помню, не особенно удивился я. – Хорошо.
И стал собирать вещички. Жена ушла в комнату (мы ругались на кухне) и стала рыдать... На письменном столе была разложена рукопись повести: одна стопочка – то, что на выброс, другая – что войдет в сокращенный вариант, третья – еще не расчлененный, первоначальный текст.
Сгреб все в кучу, засунул в сумку пишущую машинку "Самсунг", туда же кое-что из одежды. Сдернув полог-платок, зашел в ванную, вынул из стаканчика зубную щетку...
– Роман, вернись! – крикнула жена, когда я, нагруженный, в пальто, шагал к лифту. – Вернись, давай поговорим!
– Да наговорился я с тобой! – тоже крикнул я. – До блевоты.
Из таксофона позвонил бывшему однокурснику Васе, попросился переночевать. Он разрешил. На следующее утро рассказал ректору Литинститута, где я еще учился тогда, на пятом курсе, что так, мол, и так и мне нужна крыша над головой. Он черкнул коменданту записку, к вечеру я уже устраивался в комнате 612, где когда-то, по преданию, жил Астафьев...
С увлечением, нет, скорее с истовостью вырвавшегося на волю я продолжил переделывать повесть, успевая при этом писать новое.
Потом были примирения и возвращения, новые ссоры, уходы; у меня была Таня, а у жены какой-то Андрей, кажется, бывший фигурист; был развод, а вскоре новое примирение, поездки за город на шашлычки, совместные прогулки с дочкой в Коломенском...
И вот – окончательный разрыв...
Дочку решили оставить на ночь в садике; я, как всегда в эти дни, пришел домой рано, почитал, приготовил ужин, посмотрел телевизор. То и дело взглядывал на будильник. Часовая стрелка ползла все выше и выше – к ночи. Наконец не выдержал, позвонил:
– Ты придешь когда-нибудь? – спросил раздраженно.
– Я в Пен-центре, мы тут готовим синопсис сценария...
– А днем его готовить нельзя?
– Я же тебе объясняла – днем у людей другие дела.
Жена говорила громко, стараясь перекрыть гремящую там у них музыку, чей-то смех.
– Ну давай тусуйся. – Я нажал кнопку "OFF".
Посидел немного, покурил и поехал в этот Пен-центр.
Я никогда там не бывал, хотя адрес на всякий случай в записной книжке имелся.
Дом восемнадцать, строение один отыскался без особых проблем, а строение два – никак. Я метался по Неглинной, где должен был быть Пен-центр, но ничего похожего на него не видел. Какие-то облупленные, низкорослые домишки, совсем непристижные... Или я адрес неправильно записал?
В конце концов сунулся в круглосуточный мебельный салон, что помещался в доме восемнадцать, и спросил про Пен-центр. Юноша в белой сорочке посмотрел на меня непонимающе-изумленно, точно услышал бредятину. "Все с вами ясно", – сказал я и вышел.
По Неглинной просвистывали нечастые уже автомобили, по тротуарам двигались бодрые, как мне казалось, счастливые люди. Весело мигали огоньки, блестели глянцем рекламные щиты, висели, как транспаранты, афиши-растяжки...
Меня будто подтолкнули (да, как это ни банально, литературно звучит) в ближайший к дому восемнадцать малозаметный переулочек. Будто кто-то так направил невидимой сильной рукой: "Тебе вот сюда". И в переулочке я увидел зарешеченную темную арку. Дверь-решетка была приоткрыта. Конечно, вошел. Тоже темный, жутковатый двор, посреди него – силуэт кособокого двухэтажного зданьица. Я достал сигареты, закурил, я как-то сразу успокоился. То есть со спокойной уверенностью понял, что вот-вот и случится окончательное... И решил с удовольствием покурить, как перед казнью, прыжком в бездну, атакой на пулеметы...
Вывески вокруг двери. Да, это Пен-центр, а вот и "Студия "Парадокс"". Ла-адно... Нажал кнопку домофона.
– Вам кого? – спросили из щелки динамика.
Секунду-другую я мялся, потом ответил:
– Елизавету Емельянову. – И на душе стало совсем спокойно.
– Минутку. – В щелке динамика хрустнуло, а потом – мертвая тишина.
Я стоял перед обитой потрепанным дерматином с трещинками дверью, смотрел в какой-то кругляш чуть выше щитка домофона... Наверняка на меня глазеют сейчас и хихикают, а Лиза торопливо одевается, путается в колготках, кофте, юбке... За полминуты, пока домофон молчал, в моей голове прокрутился целый порнофильм, главной героиней которого была любимая мной женщина. И когда он (чертов домофон) запищал, я, опять распаленный, дернул дверь и ринулся внутрь, тут же запнулся о высокий порожек, чуть не упал...
Состояние было, ясно, не для разглядывания окружающего, но внутренность знаменитого Пен-центра поразила. Коротко, на мгновение, зато глубоко. Узкий, как в подводной лодке, коридорчик, неровно оштукатуренные стены, к которым прислонены рейки плинтусов и еще какие-то стройматериалы для бесполезного, косметического, ремонта. Слева – крутая деревянная лестница. И оттуда, сверху, голос Лизы:
– Ром, поднимайся сюда!
Опустив голову, следя за неровностями ступенек, я поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Лиза стояла в нескольких шагах выше меня. Утомленная, с сигаретой, глаза красные. Кажется, слегка подпившая. За ее спиной, где-то рядом, слышались голоса, музыка.
– Пошли домой, – сказал я.
– А что такое?
– Ничего... – Слов не находилось, хотя, пока ехал сюда на метро, пока метался по Неглинной, их были на языке сотни и сотни, начиная с обидных, оскорбительных выкриков и кончая разумными, наставительными монологами... И я сумел лишь повторить, но более раздраженно и твердо:
– Пошли домой!
– У меня здесь еще дела...
– Когда ж ты натусуешься?
– Слушай, – Лиза тоже стала раздражаться, – я пять лет просидела дома. Я до тебя занималась кино, у меня были друзья, общение. Из-за тебя, из-за родов, Настьки я потеряла все связи. Сейчас я хочу вернуться, я хочу заниматься любимым делом.
Я хмыкнул:
– Пить пивко в этом сарае хрен знает с кем и лясы точить. Ништяк! Так можно и до старости протусоваться – не надоест.
– Перестань, – лицо ее сморщилось, – мы пишем синопсис...
– Да ладно. Я слышу, что вы там пишете... Пошли домой!