Текст книги "Вперед и вверх на севших батарейках"
Автор книги: Роман Сенчин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Сенчин Роман
Вперед и вверх на севших батарейках
Роман Сенчин
Вперед и вверх на севших батарейках
повесть
Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле (Республика Тува), окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах "Новый мир", "Знамя", "Октябрь", "Дружба народов". Лауреат первой премии литературного конкурса "Эврика". Живет в Москве.
Подмосковный пансионат "Липки". Четырнадцать часов восемь минут.
Мы с Сергеем, моим соседом по номеру, спешим в столовую. Молчим. Наговорились. Да и остальные полторы сотни тоже ведут себя достаточно тихо, точнее, солидно. Давно позади первый день Форума молодых писателей, когда энергия выплескивалась в знакомствах, возлияниях, щенячьем восторге от полусказочной пансионатской жизни; миновал и второй день, который одни провели, болея с похмелья, а другие – увлеченно поглощая произведения друг друга; и третий день, по-настоящему рабочий, деловой, тоже закончился. Сегодняшний – предпоследний. Только-только участники почувствовали свою значимость, освоились, вошли во вкус, а скоро уже разъезжаться, возвращаться туда, куда девять десятых наверняка не особо стремятся. "Еще б недельку", читается на их лицах простенькая, но несбыточная мечта.
Коридор длиннющий, напоминает какой-то звездолет из фантастического фильма. Или океанский лайнер. То полутемные участки с прямоугольниками дверей справа и слева, то холлы – этакие кают-компании – где окна от пола до потолка, диваны, растения в бочонках; потом опять полутьма и двери, и опять кают-компания... В этих кают-компаниях с десяти утра до часу дня проводятся мастер-классы – под руководством какого-нибудь известного прозаика, поэта или драматурга группа юношей и девушек обсуждает то, что написал их коллега.
И я, и Сергей, автор нескольких рассказов и одной повести о москвиче, убежавшем в тайгу, вернувшемся и снова мечтающем убежать, здесь уже второй раз подряд. Выбрали разные мастер-классы, наверное, потому, что надоели друг другу в Литинституте. У меня обсуждения проходят достаточно мирно, руководитель, прозаик с внешностью типичного московского интеллигента, гасит вспышки негодования своей мудрой улыбкой, а у Сергея, как он говорит, их мастер каждое обсуждение начинает так же, как и в прошлом году.
Тиская в руках представленную рукопись, подрагивая и ерзая на стуле, заикаясь, он с искренней досадой и болью советует: "Р-ребятки, не занимайтесь в-вы этим! Что вам эта л-литература?! А?.. П-поверьте мне, старому л-литературному волку, это г-гиблое дело! Можете не писать – н-не пишите". Как на нечто заразное, посмотрев на рукопись, он вздыхает, и в голосе появляется полнейшая безысходность: "Н-но вот снова д-дали мне это. П-прочитал. Надеюсь, и остальные все п-прочитали. А?.. Д-давайте тогда разбираться. Только, б-боюсь, разнесем ведь д-до фундамента".
Сергея вроде бы и в том и в этом году не разносили – пишет нормально, печатают его, как и меня, практически что бы куда ни давал. Мы с ним более-менее модные. У сотрудников литературных журналов и дюжины критиков... Поговаривают, что, если все будет нормально, года через два-три сами можем стать руководителями мастер-классов. Мастерами. Неплохо – мастерам, кажется, платят...
Как узенькая речка в озеро, коридор вынес нас в огромную залу с двумя этажами. На втором бар, бильярд, фонтанчик, белый рояль, а на первом вообще масса всего. В том числе фойе и вход в столовую.
Колыхая недавно возникшим брюшком, я, вслед за Сергеем, спускаюсь по лестнице.
Столовая мест на пятьсот. Размером примерно с футбольное поле. У нас в армии была такая же – гарнизонный пищеблок называлась. Пахло там резко, до насморка, тухлой капустой, гуталином и хлоркой, звенело в ушах от ударов ложек о миски, а здесь... Здесь чинно все, благородно.
Нашли свободный стол, сели напротив друг друга. Не торопясь размотали салфетки, в которых ложка, вилка, нож, принялись за салат из свежей капусты с натертым яблоком... Нельзя сказать, что я такую штуку люблю, но по крайней мере – полезно.
– Вам харчо или борщ? – чуть наклонившись, интересуется девушка в розовом фартучке, держа на левой ладони поднос с тарелками.
– Харчо, – отвечаю.
– Мне тоже, – говорит и Сергей.
Мы знаем, какое тут харчо классное. Жирное, густое, с баранинкой. Один минус – слишком много лука кладут.
Девушка ставит перед нами тарелки. Я залезаю ложкой в харчо и проверяю мясо. Приличный кусок, крупненький... А вообще-то, надо признать, порции хоть и вкусные, но нещедрые. В прошлом году вроде пообильней кормили.
Собираюсь высказать Сергею эту свою мыслишку, но подлетела Шевчена в красной дырчатой шали, плюхнулась на стул, засуетилась, как всегда, затараторила:
– Так, а где суп? Где мой суп? – Оглянулась, недовольно крикнула разносчице: – Можно сюда одно первое! – Тут же переключилась, скороговоркой, успевая закидывать в рот салат, стала нам сообщать: – Сегодня иду в сауну! Четко, да? Знаете с кем?
Я осторожно, чтоб не обжечься, хлебаю харчо, отталкивая то и дело заплывающие в ложку ломтики лука, а Сергей, знаю, снисходительно, но по-доброму улыбается. Отвечать ни он, ни я не спешим, да и какая нам разница, с кем она там куда собралась.
– О, ништя-ак! – принимая тарелку, восторгается привычно Шевчена. Кла-асс!
У нее вообще-то Шевченко фамилия, но она ее не очень жалует. "Этих Шевченок среди писателей, – досадует время от времени, – как собак недорезанных. Начиная с Тараса Григорьича и кончая всякими современными. Надо псевдоним хороший придумать". Я как-то в шутку предложил назваться "Шевчена"; ей не понравилось, но теперь за глаза да и в глаза я ее так называю. Кажется, звучно.
Она тоже литинститутская, с нашего семинара, на третьем курсе сейчас. Из Уфы приехала. Третий год все восторгается, суетится, бегает-прыгает... А вот взяла и вмиг загрустила:
– Блин, завтра уже уезжаем. Только привыкать начала... Ромочка, хочешь кость?
– Не откажусь. – Подставляю тарелку, Шевчена плюхает туда кусок позвонка с остатками мяса и жил.
– Мы на Алтае баранину знаете как варили, – ностальгически спрашивает Сергей, – чтоб витамины в ней оставались?
– Как?
– Бросали в кипяток буквально на пять минут и доставали. Она тогда и мягкая, и...
– У, прикольно... Не в курсе, в этом году совещание в Переделкине будет?
Приходится отвечать мне – как более или менее приближенному к союзписательским новостям:
– Ну, как обычно – в последнюю неделю ноября.
Девушка в фартуке приносит второе – отбивную котлету с пюре. Отбивная украшена веточкой петрушки. Расставляет тарелки на свободных пятачках стола; мы, перестав есть, следим за этим процессом...
А за соседним столом двое немолодых парней. Один спокойно ест, а второй чуть не со слезами в голосе рассуждает:
– ...Я с детства его уважал. Сначала за песни, потом и за прозу... А песни-то, вспомни!.. "Здесь птицы не поют, деревья не растут..." Или про шинель. Это же!..
– Давайте вместе сходим в союз, – предлагает Шевчена, – заявку сделаем насчет совещания. Ништяк же еще неделю так потуситься.
– Хм, – усмехаюсь, – ништяк-то ништяк, но мы в это время в Берлине будем.
– Ром, кстати, а ты паспорт сделал? – спрашивает Сергей, вытирая свою густую окладистую бороду после супа.
– Вернусь с форума, буду звонить. Должны уже. Полтора месяца, как сдал документы, заплатил восемьдесят баксов...
– Ладно, тогда и за визами вместе поедем.
Киваю, разрезаю отбивную на меленькие кусочки. Лучше поделить сразу, чтоб потом, переложив вилку в правую руку, уж без всяких церемоний и этикетов...
– Везет вам. – В голосе Шевчены появляется искренняя, несвойственная ей грустная зависть.
Поигрывая положенным на десерт апельсином, искоса поглядывая на массу обедающих молодых писателей, на мастеров, что разместились чуть в стороне, ближе ко входу, шагаю прочь из столовой. Дело сделано... Встретившейся разносчице, что нас обслуживала, с улыбкой и легким поклоном объявляю:
– Хочется выразить большое спасибо!
Она тоже пытается улыбнуться. Не получается. Да уж, попробуй обнеси человек двести кушаньями, никого не забыв, не пропустив. Спятить можно.
Ну, ладушки. Сейчас посижу в своем номере, с удовольствием выкурю сигарету, программы по телевизору попереключаю, а там время к трем. Надо сходить на лекцию. Заместитель министра печати приедет, расскажет о положении на отечественном книжном рынке.
Я заметил (естественно, не первый, но сказать все-таки стоит): вернешься на старое, когда-то насиженное место – и вроде сама собой, почти незаметно, жизнь входит в ту колею, что была раньше. Тогда.
Раз в год, в июле – августе, я приезжаю в деревню к родителям и уже на другой день после праздничного застолья, сперва натужной, а затем легкой, душевной беседы продолжаю заниматься тем, чем занимался год назад. Поливаю огород, пропалываю грядки, чищу кроличьи клетки, а вечером, устроившись за шатким журнальным столиком в летней кухне, попивая чай, пытаюсь писать или читаю. Кажется, и не уезжал никуда.
Так же было в короткие периоды примирения и возвращения к жене.
Выпивали вина, обнимались, занимались любовью, засыпали в обнимку. И все нормально. До новой ссоры и моего очередного ухода.
Главное для меня – свой пятачок. Стол, стул, какая-нибудь тумбочка под бумаги. И вроде бы все. Я сажусь за стол, будто забиваюсь в теплую надежную норку, раскрываю тетрадь – и ничего не замечаю вокруг, не слышу. Когда пытаются оттуда вытащить, отбиваюсь, царапаюсь, огрызаюсь. Передвигаться в пространстве, путешествовать, общаться с людьми не люблю, точнее, боюсь. Кажется, обязательно или заблужусь, или попаду в капкан. Хотя мне как-то приятно, когда рядом есть люди, когда я ощущаю поблизости огромный, шумный, безустанно клокочущий мир. Или, может, это необходимая доза раздражения, чтоб чувствовать свою норку самым уютным, спокойным местом и писать...
Сейчас я снова в общаге. Через шесть без малого лет, как Лиза, моя будущая и уже бывшая жена, вытащила меня отсюда, обтрепанного, вечно пьяного или с похмелья первокурсника Литературного института, полного надежд стать настоящим писателем. Писателем я худо-бедно стал, пью намного меньше, чем раньше. Вообще, многие считают меня везунчиком, "удачником", как пошутил мой однокурсник Кирилл. Невесело пошутил – кажется, с завистью и издевкой...
Да, наверное, я удачник. Только еще бы как-то себя изменить. Жить начать, выражаясь штампом, по-человечески.
Просыпаюсь под пунктирные писки. Вскакиваю, передергиваю штырек на задней панели будильника с "ON" на "OFF" и скорей закуриваю. До того, как получил премию "Эврика" (три тысячи долларов), курил "Приму", а потом перешел на "Союз – Аполлон". Говорят, фильтровые сигареты безвреднее, зато тратится их больше. Пачки в день уже не хватает.
В майке и трусах сижу за столом, втягиваю чуть едковатый, чуть тепловатый дым, оглядываю комнату. Это уже пятая комната за два года в общаге. Прошлые были мало приспособлены для житья, и я чувствовал в них себя, как в деревенской заежке. Обжитыми были только письменный стол и кровать. А вокруг чужое, грязное помещение, горки хлама, оставшегося от прежних хозяев.
Но меня переселяли. С шестого этажа на четвертый, с четвертого на пятый и опять на четвертый. Я запасался тумбочками, полочками, раздвижным обеденным столом, менял стулья на более удобные. И вот этой осенью (я стал как раз сотрудником Литинститута) меня засунули в комнату 428, где сейчас и сижу. Проживаю.
Комната чистая и уютная, насколько это возможно в общаге. На окне розовато-алая штора, стены в свежих обоях – синие на белом узоры под гжель; есть даже холодильник, старинный, сытно гудящий "ЗИЛ". Здесь раньше жила семейная пара, потом съехала, и вот я стал владельцем этого гнездышка. Норки. Расставил удобно собранную за время переездов мебель, помыл пол и холодильник. Украсил стены подробными картами Москвы, Питера и юга Красноярского края. Устроился... У меня уверенность, что я буду здесь долго. Может быть, и тридцать лет. Хм, вполне может быть. А потом, бог даст, без проблем перекочую в Дом престарелых. Это не так уж невероятно. Тридцать лет – срок посильный (оглядываюсь назад, на мои отжитые тридцать лет, и лишь пожимаю плечами, удивляясь, как они промелькнули), да к тому же я себя знаю: оставь меня в покое – и я с места не сдвинусь. Лишь в юности пытался выстроить жизнь, – наверно, тогда и растратил всю нещедрую порцию отмеренной мне природой энергии.
В комнате идеальный порядок. Постель заправляю тщательно, по-армейски; тщательно мою посуду; книги стоят на полках ровными рядами. Пепельница постоянно очищается от окурков. На полу ни соринки... Но гости ко мне ходить не любят. Шевчена, соседка по общаге, объясняет это тем, что у меня как-то мертво. "Как в склепе". Я не спорю...
И дни мои такие же рассчитанные, ровные, упорядоченные. Каждая неожиданная мелочь ранит, выбивает из колеи, отравляет весь оставшийся отрезок до сна-отбоя.
Просыпаюсь в половине седьмого. Покурив, надеваю рубаху, трико. Беру надежную тряпичную сумку и выхожу из комнаты. В общаге кратковременное затишье, ни одного человека в туннеле полутемного коридора... На лифте поднимаюсь на самый верхний – седьмой – этаж. Здесь живут слушатели Высших литературных курсов. Взрослые, по большей части достаточно денежные люди. Здесь я в основном и навариваюсь.
Тихо иду к кухне. Две газовые плиты, две раковины, железный стол, заваленный грязными кастрюлями и сковородками. Но меня интересует закуток возле мусоропровода. Сюда обычно составляют пустые бутылки. Я собираю пивные. "Чебурашки", как называла их моя бабушка.
Эта традиция – некое подобие зарядки. Она появилась у меня позапрошлой зимой, когда пивные бутылки очень помогали наскребывать деньжат на примитивное пропитание. Но что меня заставляет сейчас бродить по этажам, осторожно и опасливо, чтоб не звякали, складывать коричневые и зеленые короткогорлые стекляшки в сумку?
Раньше, крадясь по темным безлюдным коридорам, держа тяжеленькую сумку несколько на отлете, я напевал: "Не думай о секундах свысока, придет пора и сам поймешь, наверное..." Я, помнится, представлял себя каким-то героем, в тылу врага продолжающим бороться, готовым погибнуть, но не сдаться; собирал бутылки, будто секретные документы. Я знал, что, обследовав этажи, умывшись, сяду за стол и с особым жаром буду писать злые строки об этом мире. Да, сейчас мне представляется то времечко счастливым и героическим... Теперь я бормочу другое. Я полюбил другие песни. Такие, с привкусом дебилизма. И чаще всего вспоминается: "А у меня не жизнь, у меня не жизнь, а а-абы чё-о"... Абы чё, абы чё, это верно... Напевая между делом вроде первое пришедшее на язык, в самом деле говоришь о наболевшем. Просто прячешь это за другими мыслями, язык же не врет, он находит нужную песню, соответствующую мелодию...
Шестой и пятый этажи отданы очникам. Очники пять лет в общаге, им трудно найти подработку, и потому они обычно без денег. Если пьют, то водку, а когда пиво – не гнушаются сами сдать тару. По этой причине шестой и пятый этажи меня редко радуют... Я обследую кухни в левом крыле и в правом крыле, осматриваю подоконники в торцах, где частенько курят, ведут разговоры, иногда и под пиво... Так, вот есть уловчик – две штуки из-под "Балтики" № 9...
– И то хлеб, – говорю сам себе, – рубль сорок.
В общежитии недавно сделали довольно серьезный ремонт. Дыры в стенах из листов сухой штукатурки замазали бетоном, закрасили. На полы, поверх истертого паркета, положили линолеум... Помню, как делались дыры. Мы, первокурсники, обалдевшие от Москвы, переполненные писательским честолюбием и романтической безысходностью, напившись "Русской" владикавказского разлива (самой дешевейшей в то время), собравшись в коридоре, разбегались и, зажмурив глаза, врезались головой в стену. Слой сухой штукатурки ломался, как толстая скорлупа. За штукатуркой было сантиметров десять пустоты, а дальше – кирпичная кладка. Главное было – не переборщить... Один поэт, Влад из Харькова, переборщил и рухнул. Остальные разбежались по комнатам. Но ничего, Влад выжил, на другой день снова стены ломал... Со второго курса его отчислили, как и многих других романтиков. Я остался учиться. Наверно, остался потому, что загасил романтику. На романтике далеко не уедешь.
С этажа на этаж спускаюсь по лестнице. Лестничные площадки тоже в плане бутылок иногда бывают почти что Клондайком.
Здесь официально установленные места для курения. Курение изредка сопровождается пивом... Я достаю зажигалку и свечу внутрь урны...
Из семи этажей три нижних отведены под гостиницу, и в них не проникнешь. Да и на оставшихся все больше коммерческих жильцов: студенты других институтов, вьетнамцы, азербайджанцы, которые целыми днями кучкуются во дворе, что-то без устали обсуждая; есть даже циркачи, репетирующие вечерами свои трюки в маленьком общажном спортзале.
Одно крыло четвертого этажа для сотрудников Лита (здесь живу и я теперь), а другое – для заочников. Они накатывают волнами круглый учебный год. В сентябре – первый курс, в октябре – второй и так далее... Шумно общаются, читают стихи друг другу, горланят под гитару малоскладные, самопальные песни. И пьют, конечно...
Довольный, с набитой сумкой возвращаюсь к себе. Запираю дверь. Прячу сумку в шкаф. Удовлетворенный, почти сладостный выдох.
Липковатыми пальцами достаю сигарету. Присаживаюсь на стул. Весь день еще впереди. Очередной, огромный, но наверняка до одури похожий на большинство прошедших.
Вру, все время вру и прибедняюсь. Ведь вот только что приехал с Форума молодых писателей, где вкусно ел и сладко спал неделю без малого: сегодня вечер журнала "Кольцо А" в ЦДЛ, а после него скромный, но неизменный фуршетец; завтра – концерт "Короля и Шута" в клубе "Точка" (Вася позвал); послезавтра я приглашен в клуб "Консерва" на презентацию книги одной юной (страшненькой, жалко, до ужаса) поэтески; не за горами суд, где я могу поприсутствовать в роли болельщика, потом – пять дней в Германии. В общем, жизнь идет, но зачем-то я постоянно рисую ее как какую-то одноцветно-серую пустыню, ною об этом при любой возможности, пишу в основном об этом, уверяю себя, что все именно так.
Но где-то в глубине меня – маленький несогласный комочек. Он еле слышно, придушенно и все же упрямо басит: "Врешь, врешь. Зачем ты врешь?" С недавних пор этот комок стал расти.
Жалко, что он стал расти слишком поздно. Теперь ведь уже ничего не изменить, не исправить... Вот опять ною, опять обмазываю себя и окружающее одноцветно-серым...
Долго я успокаивал себя тем, что мое призвание, единственное настоящее дело – писать, а остальное малосущественно, остальное – для обычных, для обывателей, призвание которых – сидеть по восемь часов на нудной работе, создавать уют в жилищах, тратить зарплату на тряпочки и вкусности. А теперь такой же жизни захотелось и мне. Теперь, когда все бытовые дела у меня сводятся к забиванию время от времени холодильника каким-нибудь пропитанием и уборке комнаты, очень захотелось стать обывателем...
Как-то этой весной мы сидели с Таней в маленьком парке недалеко от общежития. Тане тогда еще было семнадцать, хотя она уже заканчивала второй курс Литинститута; наши отношения продолжались больше года. Мы привыкли друг к другу, но и, кажется, начинали тяготиться друг другом... Мы сидели на скамейке, пили пивко и ждали, когда стрелки часов доползут до семи вечера и в общагу начнут запускать гостей.
Я, как обычно, расслабленно мечтал, что вот соберусь с силами и сниму однокомнатку, что она переберется ко мне и мы будем жить семьей. Таня слушала, соскребая с бутылки цветастую этикетку.
– Да не снимешь ты ничего, – вдруг перебила усмешкой.
– Почему?
– Потому что ты, Сенчин, чмо. К сожалению.
У нее и раньше в ответ на мои мечтания проскакивали иронические реплики, которые я старался не слышать, но тогда, в начале хорошего апрельского вечера, в парке, где со всех сторон слышались восторженные крики и визги бесящейся ребятни, в тот момент, когда у меня было столько денег, что впору декларацию о доходах подавать, эта фраза задела. Особенно короткое, ненавистное еще с детства слово "чмо"... Я даже и не сразу нашелся, как отреагировать; потом кашлянул, обхватил левой рукой ее шею, притянул к себе, сжал. Сказал, сделав голос шутливо-угрожающим:
– Слушай, Тать, за "чмо" и схлопотать можно!
– Отпусти! – Ее голос был слишком серьезным, и я отпустил.
Она поболтала бутылкой, глянула куда-то вперед.
– Понимаешь, "чмо" – это не оскорбление, это просто такой тип людей. По-моему. Ты вот к нему стопроцентно относишься.
– Чем же я к нему отношусь?
– Ну... – Таня перевела взгляд на меня, расстроенный, досадливый, сочувствующий взгляд. – Посмотри со стороны, как ты живешь. Как ты одет вообще, прическа какая. И ты же, в плане жизни, ни на что не способен.
Теперь я усмехнулся, даже громко хмыкнул, как бы защищаясь:
– Я – пишу.
– А-ай, пишешь. Фигню ты пишешь, Сенчин. Нет, – поправилась, – может, и есть у тебя талант, но у тебя же все одинаково. Все – дерьмо. Бухают, блюют, никто ничем не занимается, а если вдруг и работают, то обязательно работа хуже тюрьмы...
– А у тебя что, – перебил я, вспоминая ее рассказики, – не то же самое, что ли?
– В этом-то вся и фигня. – Допила, бутылку поставила под скамейку. Надо другое искать.
– Ищи. Флаг тебе в руки.
– Я пробую.
– Давай, давай. Выдумай чего-нибудь, со счастливым концом... Сколько там натикало?
Она отогнула рукав свитера:
– Без двадцати.
Если даже пойти самым медленным шагом, будем возле общаги через десять минут. Значит, десять минут еще надо мучиться здесь. Я через силу влил в себя остатки выдохшегося, теплого "Клинского".
– Ладно, Сенчин, ты не обижайся. Каждый живет так, как может. Живи так.
Но от этого успокоения я вскипел еще больше:
– А как, блин, я не так живу-то?! – Мне искренне захотелось хлопнуть ее по розовой, пока что гладко-пухловатой щеке. – Да, я не как большинство, чтоб сделаться счастливым от машины, работенки какой-нибудь денежной, нового телика. А тебе этого надо? Зачем тогда в Лит поступать? Чтоб научиться их прославлять?..
– И машина с телевизором необходимы. – Ее голос был каменно-уверенным. – Ну вот даже мелочь – почему ты часы не купишь? Так постоянно всех спрашивать, сколько время... Не стыдно?
– У меня есть часы. – Я злился и поэтому оправдывался, как ребенок. – В сумке лежат. Браслет сломан.
– Сделай другой.
– Слушай, Тать, чего ты наезжаешь? Чего ты во мне роешься? Я тебе линзы купил – вот и радуйся. Почти две тыщи выложил.
– Большое спасибо... – Она отвернулась.
Я вытряхнул из пачки сигарету, закурил, быстро высосал до половины; обнял Таню, поднял со скамейки.
– Ладно, пошли. – И пообещал: – Буду исправляться. Квартиру, честно, сниму, сдам на права, куплю машинёшку, для начала какую-нибудь попроще. Будем, – но серьезность быстро сменилась невеселой шутливостью, – будем с тобой в пробках торчать, "Авторадио" слушать. Я материться буду и на свои золотые то и дело смотреть, а ты мне, визжа, будешь рассказывать, как на метро без проблем везде успевала. Да?..
На вахте она отдала охраннику свой студенческий, мы поднялись в мою комнату, я закрыл замок на два оборота. Разделись и часа полтора кувыркались на односпальной кровати. Потом оделись, попили кофе, я проводил ее до троллейбуса. И она поехала в свои Химки. А я вернулся, сел за стол и, помню, хорошо поработал над очередной большой повестью...
Мы расстались с Татьяной в самом конце мая. Торчали, помню, компанией в летнем кафе, я не слабо тогда выпил водки. Таня весь вечер как-то особенно ко мне липла; она даже юбку надела, хотя обычно ходила в джинсах. Не знаю, что меня дернуло, но после каких-то ее слов (кажется, ласковых) я взял и послал ее подальше. Она поднялась и ушла. И остальная компания как-то быстро исчезла. Я сидел за пластиковым столиком, пил "Гжелку" и запивал яблочным соком. И запомнилось сладостное ощущение, что я одиночка, я сильный, несгибаемый одиночка, который все сможет и которому никто не нужен... Кафе закрылось, меня выгнали из-под разноцветного тента. Спустился в метро и заснул. На конечных станциях меня будили, я пересаживался в другой поезд и, снова заснув, доезжал до другой конечной. Потом и метро закрылось, мужчина в оранжевом жилете вывел меня на улицу... До половины шестого, уже протрезвевший, я шлялся вокруг станции "Алтуфьево". Можно было поймать тачку, но общага все равно закрыта наглухо с часу ночи до шести утра.
Я частенько попадал в подобные ситуации. Почему-то пьяным я никак не мог добраться до дому и ночевал то возле станций, то в подъезде (если вдруг дверь оказывалась без кодового замка), то торчал в ночном магазинчике, раздражая продавцов и охранников... Может, нечто свыше заставило оскорбить ее и тем избавиться от той привязанности, что вскоре наверняка превратится в тяжелую, крепкую цепь и прикует к обывательской ежедневности... Надо, надо быть одиноким и сильным, идти тем путем, какой выбрал и какой, скорее всего, предназначен мне какими-то силами. Может, светлыми, может, темными, теперь это уже не имеет большого значения. Ясно одно – нельзя размениваться на мелочи. Машина, хм, права, прическа за триста рублей, на которую потрачено полдня в салоне... Пусть они там от этого тащатся...
В те дни я как раз закончил большую повесть. Ее приняли к публикации в одном из ведущих литературных журналов. Примерно тогда же помирился с Лизой, с бывшей женой, и вернулся к ней. Тане я не звонил все лето. И в сентябре, когда мы стали встречаться по вторникам, в дни творческих семинаров, лишь кивал ей слегка, из вежливости... А в конце октября я снова перебежал в общежитие. Тогда, оказавшись один по-настоящему, я вроде как все и понял про себя, про свою жизнь, место свое в этом мире. Я стал зло завидовать людям в машинах и простым пешеходам, подолгу, как брошенная собачонка, бродил по лабиринтам спальных районов, представлял теплую, обставленную, как мне хочется, квартиру с телевизором, ванной, микроволновкой, каким-нибудь феном; я прихожу чуть утомленный с работы, с достаточно денежной, стабильной работы, и меня встречает в прихожей жена... И вот когда я захотел этого, точнее, когда мне стало это необходимо, я оказался один. Без друзей (те двое, что у меня появились в Москве – Кирилл и Вася, – напряженно работали, один женился, а другой собирался), без сил, чтобы действовать, а главное, без женщины, ради которой я, наверное, смог бы начать шевелиться.
Попытки сойтись с кем-нибудь оканчивались быстро ничем. Я вообще никогда первым удачно не мог познакомиться. Все девушки и женщины, с какими у меня что-то получалось, хотя бы один раз сами давали понять, что хотят быть со мной. Правда, не много встречалось таких...
И в один из вторников я увидел Таню во дворе Литинститута. Стояла, растирая носком кроссовки кленовый лист. Рядом с ней никого. Заметила меня, слегка так улыбнулась, качнула головой в знак приветствия; у меня, как у мальчика, задрожали колени, на спине засуетились мурашки. Я подошел:
– Привет!
Она ответила, как раньше, когда мы с ней были вместе:
– Приветик!
– Ну, как жизнь? – задал я свой обычный идиотский вопрос и получил такой же ответ:
– Да ничего... А у тебя?
– Так, хреновато.
– У-у... – Она кивнула понимающе, но и слегка насмешливо. – Как всегда, значит.
– Да нет, бывали просветы. А теперь что-то совсем...
Достал сигарету, щелкнул зажигалкой "Cricket".
– А ты что, не куришь?
– Давно уже нет. И не пью.
– Молоде-ец. – Я поозирался, глянул на серое ноябрьское небо, придумал еще вопрос: – Пишешь что-нибудь?
– Повесть вот написала.
– Да? И о чем?
– Так... – Видно было, что разговаривать ей со мной не особенно хочется. – На православную тему.
– Интересно, слушай. – Я сделал вид, что мне действительно интересно. Дай почитать. Обсудим.
– Не знаю... Потом.
Мы беседовали с паузами, выдавливая эти короткие фразы, глядя по сторонам.
Из-за угла желтого здания института как обычно стремительно, чуть не подпрыгивая, появилась Шевчена. Хотела вроде подойти, но передумала. Ограничилась выкриком:
– Салют, голубки!
Я тщательно сбил пепел с уголька сигареты. Спросил:
– Как, друг-то есть?
– Да так...
– Уху... Слушай, может, возобновим отношения?
Сказал это быстро, не раздумывая, не готовясь. Хотя, точнее, готовился к такому предложению с той минуты, когда увидел ее во дворике, в одиночестве.
– Даже так? – повернула ко мне лицо, узкое лицо с большими темными глазами, с пухлой нижней губой, гладкой, чуть смуглой кожей.
– А что... – Я глубоко затянулся и бросил окурок. – Года полтора ведь общались же. Кое-что и хорошее было...
Она чуть заметно усмехнулась. Я ждал... Она как-то медленно и цепко проползла взглядом по мне и снова уставилась в сторону.
– Понимаешь, я вообще готовлюсь от мужчин отказаться.
– С чего это?
– Да так... духовные причины.
Теперь я усмехнулся. Разговаривать расхотелось. В голове пыхнули слова: "Уламывать... домогаться..."
– Что ж, – сказал напоследок, – удачи!
– Спасибо.
Я работаю (если это можно назвать таким сильным словом) в двух местах. В понедельник, среду, четверг и пятницу просиживаю по три-четыре часа в издательстве, а по вторникам – совместно с Александром Евсеевичем – веду творческий семинар.
Александр Евсеевич – известный советский писатель; кажется, четвертый десяток лет он работает в Литинституте. Пожилой, полный, соединением добродушия и солидности, фактурой напоминает головбу из фильма "Вечера на хуторе близ Диканьки". В нем угадывается тот тип писателей, что попробовали известность еще до шестидесятых, "оттепельных", годов, занимали ответственные посты, но остались полубогемными. Не андеграундный сорт, но и не литчиновничий. Та прослойка, что была между ними.
Пять лет он тащил меня к окончанию института сквозь мою неуспеваемость, запои, провинциальные комплексы, туповатую замкнутость, когда я не мог связать двух слов, а связать их в пристрастной беседе с ректором было необходимо. Объяснить, почему не ходил на лекции, почему не сдал сессию...
На пятом курсе Александр Евсеевич взял меня редактором в свое издательство, а после получения диплома, на следующий учебный год, предложил вместе вести семинар. Я, конечно, с благодарностью согласился, хотя, честно сказать, преподаватель из меня никакой. За полтора года я успел в этом убедиться.
Вот мы входим в аудиторию. Студенты поднимаются со своих мест.
– Здравствуйте, здравствуйте! – громко и тепло, будто детей родных, приветствует их Александр Евсеевич. – Сколько вас много сегодня! Садитесь, пожалуйста. – И голос его улыбается. – Так, Света, я твой рассказ прочитал. После семинара подойди, поговорим... Сережа, ты тоже задержись...