355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роман Сенчин » Изобилие » Текст книги (страница 3)
Изобилие
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:33

Текст книги "Изобилие"


Автор книги: Роман Сенчин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 10 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Таможня

Меня трясут за плечо. Я просыпаюсь, выпрямляюсь на сиденье, осматриваюсь.

Автобус стоит, в салоне горит полный свет, пассажиры суетятся, копаются в сумках, пакетах. По проходу, перешагивая через сумки, путаясь в добротном казенном тулупе – клеймо-звездочка на подоле, двигается милиционер.

Второй стоит надо мной:

– Ваши документы.

Я вытащил из-под свитера, из нагрудного кармана рубахи паспорт. Милиционер взял его, полистал.

– На таможню, – велел, сунув паспорт в карман, и добавил строго: – Со всеми вещами!

Он перешел к соседним сиденьям, а я с сумкой полез к выходу.

На улице мороз, ночь. Сразу начинаю дрожать, кутаться в пальтишко. Вспоминаю, нет ли у меня чего-нибудь запрещенного.

Вагончик таможни огорожен со стороны дороги бетонными плитами, с его крыши на автобус направлен свет мощного прожектора. У дверей стоят двое молодых людей в гражданской одежде, в руках у них автоматы.

В вагончике досматривают троих. Я встаю у перегородки, ожидая своей очереди.

На столы вывалено содержимое карманов: бумажники, сигареты, спички, носовые платки, зажигалка, мелкие деньги, пуговица, карманный сор. Милиционеры осматривают это тщательно, кропотливо. И из сумок достается все, что есть. У кого-то бритва и полотенце, у другого бутылки пива, у третьего сало…

Очень долго задерживаются с парнем, в сумке которого оказывается пакет с (как он объяснил) семенами. В пакете бумажные сверточки. В сверточках что-то хрустит. Что же это? Действительно семена? А может быть?.. Пакет развязывают, сверточки разворачивают, и милиционеры сообща смотрят, трогают, нюхают, советуются, спорят.

Наконец парень с семенами отпущен. Мой черед выворачивать карманы и выкладывать вещи из сумки.

У меня – как у всех: курево («Беломор»), коробок спичек, грязный носовой платок, булавка, мелочь, ручные часы без браслета, автобусные билетики. Ничего криминального, правда, подозрение вызывают папиросы, каждую из них осматривают, нет ли внутри чего. Нет. А в сумке – комок белья в стирку, книга, кулек с хлебом и остатками колбасы, зубная щетка и зубной порошок в баночке. Баночку вскрывают, порошок нюхают, колют спицей.

– Пастой лучше чистить-то, – дружелюбно замечает один из милиционеров, – чем мелом этим.

Я отвечаю:

– И дороже.

Ну, все в порядке, я свободен. Паспорт мне возвращен. Сгребаю со стола белье, книгу и прочее, сую в карманы «Беломор», спички, часы. Иду к автобусу.

Автобус тарахтит, глушить мотор на таком морозе небезопасно.

Водитель ходит перед фарами, курит, ворчит:

– Соляры сколько горит, мать вашу так!.. И чего все надо?.. Каждый раз такая!..

Он бросает окурок, оббивает с ботинок снег о колесо и лезет в кабину. Я закуриваю, топчусь, чтоб не закоченеть. Холод страшный – даже глазам больно, – глубокая ночь, тайга и горы вокруг, в небе звезды горят ярко-ярко, и даже свет прожектора, фар не делает их блеклыми. Жутковато. Еще эти пареньки с автоматами…

Не курится, дым плотный, боюсь им задохнуться. Топчу почти целую папиросу.

Идет поверхностный досмотр багажа, вещей пассажиров в салоне. В вагончик приглашают наиболее подозрительных, похожих на наркоманов и наркокурьеров. Остальными занимаются на месте.

Сегодня ничего, а в прошлый раз мне пришлось разуваться, закатывать рукава и показывать вены. Меня тогда прохлопали всего, лазили в карманы и нашли окурок «Примы», очень помятый. Окурок был искрошен над газетой, но в нем ничего, кроме табака, не оказалось.

А сегодня нормально.

Вот в конце концов и закончилось. Я снова в теплом салоне «Икаруса», сижу в кресле и готовлюсь заснуть. Выключается свет, пассажиры затихают, автобус трогается. Таможня на границе Тувы, республики в составе России, и Красноярского края, – позади.

1995 г.

Ничего

1

Давай я попытаюсь тебе объяснить – некоторые вещи достаточно трудно понять, – как все именно так получилось. Все это получилось потому, что просто вокруг всего очень много, все такое разное и все надо попробовать. А на самом-то деле – глупые кружочки из разноцветной бумаги. Понимаешь, о чем я? И потом наступает разочарование, все говорят, ты, мол, человек, не нашедший своего места в жизни, ты много пьешь, а это дурной тон. Что такое дурной тон? Теперь все заняты проблемой респектабельности, все хотят выглядеть и жить респектабельно. Но я тебе расскажу про Серегу. Он скоро умрет, и я не расстроюсь по этому поводу. Он прожил 30 лет, ему было здесь плохо. Люди учили его и морщились, если Серега не подчинялся, они бросали его. Самое, понимаешь, обидное, это когда не хотят слушать, а ты говоришь сокровенное, тайное про себя, про вообще этот мир. Конечно, ты можешь говорить такое, только выпив, прилично выпив, а тебе отвечают: «Ты пьян, иди ляг». Становится тоскливо и совсем-совсем одиноко, словно тебя заперли в темной комнате, в руках у тебя интересная книжка, но ее невозможно читать – не разобрать ни слова. Понимаешь, о чем я?

Теплое утро, июль, солнце щекочет вам веки. Вам кажется, что вы ребенок, что вы лежите где-то в саду, над вами висят вишенки, яблочки и лучик, пробившийся сквозь листву, нежно будит вас. Улыбка на вашем лице, вы чувствуете ее; лицо у вас детское, чистое, оно похоже на яблочко или вишенку. Зеленая, с бекарасами лужа, протухшая вода вместо утренней ванны, над вами не плодовое деревце, а старый тополь, на стволе крест красной краской – его скоро спилят. И потом вы встаете, отряхиваетесь кое-как и идете. И с каждым шагом, с каждым вздохом город вливается в вас, угарный газ выдавливает глаза, тащит сердце к горлу и протыкает барабанные перепонки. Каждый прохожий кусает вас, каждый автомобиль едет по извилинам вашего мозга, каждый пешеходный переход разрывает вас на куски. Каждый шаг, каждый дом, каждая травинка на узком газоне. И вам ничего больше не остается, как вечером вновь рухнуть в зеленую лужу.

И мы с Серегой пытаемся любить одну девушку, точнее – женщину, ей двадцать шесть. Сереге тридцать, а мне двадцать четыре. И мы ее действительно, наверное, любим. Ее зовут Света, Светлана, у нее маленькая дочь, а муж сбежал. Мы часто говорим о ней, мы говорим, что это самая лучшая женщина, и она действительно, наверное, самая лучшая. И когда мы приходим к ней, она нас не впускает. Она говорит, что мы пьяные, и запирает дверь. Мы кричим ей нежные слова и все такое и что мы не пьяные, а просто выпили, чтобы набраться смелости к ней прийти. Понимаешь, о чем я? Серега забирается на трубу заброшенной кочегарки и кричит оттуда всем про Светлану. И он говорит, что когда-нибудь разожмет пальцы и полетит. Светлана смотрит из окна, когда Серега торчит на трубе, кочегарка как раз во дворе ее дома. Ему нечего терять, у него никого, кроме Светланы. И он легко разожмет пальцы, поверь. И он полетит. А Светлана, она все поймет, она тогда все поймет, но будет поздно. И я отвернусь от нее, я уйду куда-нибудь и надерусь. Понимаешь меня?

Наш город довольно большой, а мне кажется, что я со всеми знаком, что в каждом подъезде я перекуривал в зимние вечера, что изучил разброс цен по магазинам и ларькам, досконально знаю, где есть дешевая, не ядовитая водка. Понимаешь, город для меня как большая квартира. Всю жизнь я занимаюсь тем, что брожу по нему и смотрю. Я не любил учиться, много прогуливал, когда были деньги, шел в кино, а когда не было – шатался. Я всегда делал то, что мне по душе. И Серега такой же. Вот у него никого не осталось, он поменял трехкомнатную квартиру на однокомнатку, а девятнадцать миллионов пропил. Еще один миллион он отдал мне – послезавтра я уезжаю. Мне надоел этот город, надоело вариться в забытой кастрюльке, перебирать кружочки из разноцветной бумаги. И все, даже самые стойкие, остепенились, засучили рукава и стали работать. Остался один Серега. Серега скоро умрет. Я уеду, и он умрет. Он мне точно это сказал. Он залезет на трубу, покричит, отпустит ржавую скобу и полетит. Он упадет. Понимаешь? Но мне нужно ехать, я еще на что-то надеюсь, чуть-чуть, самую малость. Сегодня я позвонил Свете, Светлане, почти трезвый еще позвонил, и сказал: «Послезавтра я уезжаю. Честно. И знаешь, я честно тебя очень люблю, а Серега тебя еще больше любит. Жалей его, он останется теперь совсем одиноким». И когда я замолчал, я думал, что Светлана скажет те самые несколько слов, несколько главных слов, но она сухо спросила, так убийственно строго: «Всё?» «Всё», – сказал я, а она положила трубку. Меня словно об стену ударили, я слушал эти гудки, торопливые пики, и мне стало плохо, я качал головой. Понимаешь меня? И вот я надрался. Понимаешь, всему миру я не по кайфу, и он мне, какой вот он есть, тоже. Или я всегда и везде буду в положении отщепенца? И поэтому нужно уехать, нужно проверить. Серега постоянно режет себя, полосует ножом по груди, по рукам, его тело покрыто рубцами и шрамами. Страшно. Он скоро умрет. К нему приходит соседка с пятого этажа, тридцатипятилетняя женщина-алкоголик. Втроем мы устраиваем веселые пьянки. Нам хорошо тогда, мы делаем, что хотим, а потом Серега плачет. Он хочет совсем другого, совсем-совсем другого, он ведь писал стихи, знаешь, какие стихи! А теперь уже все. Понимаешь, о чем я? Ох, тяжело объяснить.

Черные очки многих спасают. Не от солнца, нет, а от окружающего кошмара, от взглядов и от общения. Уши заткнуты музыкой, и ты почти свободен. Ты защищен. А мы с Серегой открыто смотрим вокруг налитыми мутью глазами, принимаем укусы и жалим сами. Мы все слышим, мы открыты, и только стойкий аромат перегара служит декоративной оградкой, которую любой при желании может перешагнуть. Но мало кто на это решается. Тридцатипятилетняя женщина-алкоголик плетется за нами и клянчит пива. Она не может поверить, что у Сереги нет больше денег. А я ей не дам. «Береги деньги, Роман, – учит Серега, почмокивая, пытаясь смочить слюною свой высохший рот. – Старайся поменьше пить, это вредно… Ну, понимаешь меня?» Он говорит как старший товарищ, дает мне советы, предостерегает. Он говорит, превозмогая сушняк, дурноту, разжижение, растекание. А вчера он плакал.

Серега плачет. Он плачет всегда, когда напьется. Ему есть о чем плакать, что сказать мне, только мне, ведь больше некому, больше никто не хочет слушать его. Женщина лежит на линолеуме в прихожей, ее дряблые бицепсы отдыхают. Где-то у нее дети, старушка мать, бывшие мужья и сожители, но она ничего не помнит. День за днем, пробиваясь все дальше, мы пьем. Это похоже на половое влечение – тебе кажется, что вот, вот она та, та единственная, вторая твоя половина, без которой мучился, просто не жил. А потом, потом, когда все… Ты становишься пустым и слабым, ты понимаешь: тебя обманули. Встаешь, собираешь силы и снова ищешь. И вот мы пьем рюмку за рюмкой, пузырь за пузырем и надеемся доплыть, докатиться до того места, где что-то блеснет. Но – нет, мы на кухне, мы за столом. Всегда, всю жизнь, которая вяло стекает, словно эта мучнистая масса по моему подбородку. «Неужели, Ромка, неужели она только склон и мы катимся по нему? Или это игра в жмурки, или тропинка, робкая тропинка по чужой пустынной степи? Парк чудовищ, американские горки… Э-эх, Ромка!.. Знаешь, жизнь, мир, люди, все настолько чудесно, что я готов молиться на эти дела. Я готов вообще!.. Понимаешь меня? А с другой стороны, люди могут в одну секунду – всего за секунду! – превратиться из божих подобий в кровожадных зверей и сожрать за одно неугодное слово, за один шаг не туда. А жизнь, сама жизнь, Ромка… Жизнь! Она бьет, бьет, бьет тебя, бьет меня без остановки и жалости. Она становится Майком Тайсоном. Ты понимаешь? Мир опускается и расплющивает, как таракана. Вот так, гляди: чик! – только брызнуло. И эта любовь… Да, я люблю, люблю так, как никогда еще не любил. Последний раз, Роман, самый последний раз, понимаешь?! Мне тридцатник… И я счастлив… Пускай она не хочет, пускай не открывает, я все равно буду. Понимаешь? Я буду, буду!..» Серега валится с табуретки, опрокидывает кухонный столик, все летит в пустоту, в черноту; тарелка с блевотиной у меня на коленях, пригрелась, как домашняя киска. Я сгоняю ее и тоже лечу, во что-то вонзаюсь и замираю. Наступает ночь.

А теперь мы идем на вокзал. Наша женщина тормозит возле каждого киоска, смотрит на пиво и, будто начинающий конькобежец, обламывая каблуки, спешит нас догнать. «Серый, всего за две восемьсот! Ну, Серый, ну купи похмельнуться!» Сейчас Серега не замечает ее – если он оглянется, отзовется, увидит бугристое лицо и заплывшие глазки, ее дряблые бицепсы, бледные ноги в синих и фиолетовых жилках, его моментально стошнит. Сейчас, днем, для него есть только Света, Светлана; я боюсь что-то сказать о ней, это будет здесь бесполезно, фальшиво; о ней мы говорим в ином состоянии. Но придет вечер, и женщина-алкоголик – соседка с пятого этажа – заменит Светлану, хоть на секунду, хоть на самую малость временного полета она станет для Сереги близким, родным, единственным существом.

Вот поезд, он стоит на первом пути. Отъезжающие и провожающие. Я оборачиваюсь: сзади город, где жил, и дышал, и тоже любил, и вижу ее, нет, не Светлану. Она ковыляет, страшная и одинокая, лицо искажено обидой и мукой похмелья. За вчерашнее счастье все мы платим похмельем. И я покупаю бутылку дешевой водки, Серега ругается. «Необходимо, Серега, сейчас необходимо». Это вранье, что водку пьют с радостью, залихватски, помногу. Нет, ее глотают через силу, с отвращением, как рыбий жир, как какую-нибудь касторку, горькие порошки. Просто очень и очень надо. Женщина пьет тоже, теперь она успокоилась и молчит. Вот становится жарко, внутри что-то булькает, боль вынули из головы, там мягко постукивает. Серега, жалкий милый Серега часто и нервно затягивается «Примой», смотрит на поезд. Я знаю, о чем он думает, – о том же думает и покойник, когда от него прячут солнце. «А, это, слушай, а может, я не поеду?» Раскрываю паспорт, там лежит билет, пропуск в другой мир или дешевый билетик в следующую темную комнату. «У? Зачем вообще? Зря же все это. Понимаешь меня?» Серега мотает головой, по его рыжеватой щетине ползет слезинка. «Езжай, Ромыч, тебе надо, ты понял…» Мы не смотрим друг другу в глаза, взгляд скачет по посторонним людям, по чемоданам, тележкам. Нет, ее мы не увидим, она не придет, не придет. И потом мы обнимаемся, и каждый знает: больше нам вместе не выпить, не поговорить, не понять друг друга. «Это, Светланке привет. Ладно?» – «Конечно, Роман. Она расстроится, что ты уехал». Серега врет, но так сейчас надо. Я обнимаю и нашу спутницу, хоть какого, но соратника, необходимого третьего. «Береги там себя, веди себя хорошо», – вырывается из нее, и я послушно киваю, шепчу что-то в ответ, принимая ее хрип за нежные напутствия мамы.

2

– Там был Серега, а здесь появился Леха. Он появился пьяный и злобный и предложил водки. И я стал пить, слушать его. «Это просто дерьмо, – рассказывал он, – такое дерьмо, что я охренел. Я пришел и охренел. Они все думают, что живут, представляешь: они думают, что живут! Они сделали этот мир под себя, и теперь им ништяк. А меня тошнит. О-о-о!.. Надо просто взять ствол и признаться во всем, что я о них думаю!..» Сколько бы ни было вокруг людей, но лишь один из десяти, из ста и даже из тысячи будет пить с вами и выкладывать все без утайки. И всегда эти двое будут тяготиться отсутствием третьего. И сейчас вышло это, и я понял, что попал в очередную темную комнату, как всегда, не настолько темную, чтобы потерять ко всему интерес, но книжку раскрывать нет даже смысла… «Эти мразеныши непрерывно чего-то изобретают, философии изобретают, теории, упражняют свои потные, гнилые мозги. Они ласкают свою ослепительно-серую жизнь и думают, что так и надо. Ха-ха! Представляешь? Они думают, что живут. Ха-ха-ха!»

Как же именно так получилось? Как, как так могло получиться? Как же, а?..

«Смотри, они ходят, любуются этими дворцами, они восхищаются: «Ах, ну и строил же Петр Первый! Ах, архитектор Растрелли! Как изумительно, как расчудесно!» Гады, ненавижу, ненавижу! Сгоняли толпы и пинищами их, пинищами. Тысячи дохли, но быдла-то много. «Тащи, падла, пока не надорвался!» А теперь эти: «Ах, ах!» И сейчас все так же. Видел их? Вокруг все ходят, сытые свиньи, воняют духами, а тут эти потные, грязные что-то строят, во имя их строят. «Как они шумят своими отбойными молотками! Ах, это неэстетично». А вот надо по вашим тупым черепушкам этими молотками – вот где будет эстетика! Ох, ублюдство, одно ублюдство, понимаешь, Ромка, больше нет уже ничего». Я киваю, конечно, я понимаю его. Таких я всегда понимаю. И пока Леха еще не срубился, он говорит без остановки, он торопится, ведь сказать нужно очень многое. И голос его бьется в стены нашей маленькой комнаты, рассыпается на поблекшие, искореженные слова, и они падают, стучат по полу, словно гильзы отработанных холостых патронов. «Все любят смеяться. Палец им покажи, сразу заводятся. Смехопанорама, блядь! А я ненавижу, ненавижу смеяться. Только разве над ними. Зачем смеяться, если это пробудит кого-то от светлых ласковых снов? Кому нужна улыбка, кого она радует, если обнажает гнилые зубы? Но они хохочут. Пусть хохочут, гниды, пусть врут…»

Серега – он добрый, а Леха озлобленный, но большой разницы между ними нет. Просто Серега здесь вымер бы сразу, он не смог бы вдыхать и выдыхать, для дыхания здесь нужно озлобиться. И когда я иду по улицам, я становлюсь Лехой, я невольно подсчитываю, скольких можно успеть уложить, пока не уложат меня. Толпа, толпа… Я знаю, что любая толпа всегда делится на людей, одиноких безобидных людей. Но почему, почему же она едина и она неизбежно кажется мне врагом?! И ничтожность заливает мозги, не ощущение, а сама она – твердая и необратимая, индивидуальная ничтожность. «Сорок тысяч лет люди живут стадами. Сорок тысяч лет! Выдумывают мучения, надевают вериги. Космос мыслей, все, кажется, рассказали, написали, построили. Всему научились. Но вот свое дерьмо-то, свое дерьмо никак не спрячут. Ха-ха-ха! Не удается!»

Как, как я не замечал ее раньше? Знаешь, она словно вышла из холодной мути тумана в двух шагах передо мной и осветилась живым розовым светом. Осветила холодную муть, меня, страшные мертвые тени. И я остановил торопливый, пустой шаг, забыл гибель и одиночество, голос Лехи сменился тихой музыкой, и, да, и я осветился. И пусть это выглядело не так романтично, и пусть были привычные стены, был запах еды и многие люди вокруг, но она всех затмила, все преобразила. И пусть, и хорошо, что никто не заметил, не ощутил ту вспышку, что, показалось мне, вырвалась у меня из глаз, ударила в кожу лица, окрасила ее той краской, что называют краской стыда. Да, мне стало стыдно. Теперь-то все, знаю я, теперь уже все. Понимаешь?! Одни живут от любви до любви, другие – любовью, а третьи живут без любви. Раньше я думал, что как-нибудь буду; нет, никак, никак, честное слово, обман. Где Леха? Пусть уведет меня к водке.

Давай я попытаюсь нарисовать. Конечно, выйдет не так, но хоть что-то приблизительное, что-то смутно похожее на действительность, на действительную ее. Она нейтрально красива. В ней нет тех ей одной данных черт, что сейчас пленили тебя, а потом начнут раздражать. Она просто красива, юна и свежа. И свежесть – самое главное, ведь именно ее далеко не унести, она тает, ее покрывает пыль, ее в первую очередь уродуют дни. На свежесть приятнее смотреть, чем на самую красивую красоту, и ее можно взглядом марать, будто страницу сальными пальцами. Но взгляд отвести так трудно, почти невозможно. И, кажется, ты лишишься, ты потеряешь только что найденную песчинку, удивительную, переливающуюся на солнце всеми цветами; ты уверен – она может всю жизнь, весь остаток ее превратить в счастье. Вот ты отвернулся – и ты вновь одинок. И поэтому взгляд не желает терять, для него вокруг пустота. Понимаешь меня? Понимаешь… Нарисовать не получилось. Просто розовое пятно на мутно-белесом фоне, изрезанном судорожными пунктирами пустоты. Просто очередной мираж, обман, который, кажется, греет и освещает, – большего мне не надо. Пока не надо, сейчас не надо, уже не надо. Где Леха? Пусть уведет.

Такая какая-нибудь хорошая, просторная, дорогая машина, салон наполнен музыкой и удушливым ароматом фильтровых сигарет. Ты сидишь на заднем сиденье, ты развалился, утонул в мягкости, постукиваешь ладонью по колену в такт колотящему в затылок ритму. Справа и слева от тебя два мощных надежных парня, ты как бы зажат между ними, ты ощущаешь их стальные туловища, тяжелые руки. За рулем опытный водитель, он торопит автомобиль, не жалеет колес, перескакивая через трамвайные рельсы, с профессиональной небрежностью переключает скорости. Рядом с водителем – тонкий изящный юноша в чистеньком пиджаке, и лицо его каждому симпатично. Машина несется по улицам очень большого города, попадает в пробки и скорее из них выбирается, кое-где не реагирует на красный свет светофора – водитель и пассажиры любят скорость. И ты заражаешься скоростью, четкой музыкой, высотой зданий, широкими проспектами, которым нет конца. Темнеет, город наполнился разноцветьем искусственного освещения, вода в каналах оживает и таинственно подмигивает тебе, куски неба заглядывают в салон и отскакивают. И вот ты уверен, что ты такой же парень, крепкий и сильный, молчаливый парень с короткой стрижкой и терпеливым лицом, ты можешь сбить с ног весь этот мир, выполнить любое задание; любая девочка пойдет с тобой, в любой ресторан тебя пустят. Все сейчас классно, и жизнь становится в кайф. Ты мчишься куда-то, машина послушна, руки, ноги, глаза, мозг – работа их безупречна. Карманы твоего пиджака набиты деньгами, ты чист, свеж, всеми любим. Хорошо, так хорошо, ты даже удивляешься этому. Впереди одни радости, веселье, праздники, впереди столько сказочных удовольствий, о которых ты не мог и мечтать. Теперь будет, теперь все стало понятно, стало легко и надежно. Сбылось, наконец-то сбылось! Одно стараешься не учитывать – тебя везут убивать.

«Люди… Люди?! Да ты это серьезно? О-о! Вот ты выдал словечко! От них же надо спасаться, прятаться во все щели, в любые возможные дыры. Сожрут же, сожрут! Нет, я не согласен – пусть мертвые жрут своих мертвых. А живым нужно думать и пить, думать и пить. Когда мысли закончатся – рухнуть. Только таким я способен восстать… Что? Жизнь? Жизнь – это же просто куча протухшего кала, которую постепенно съедают мухи. Вот смерть, смерть и есть праздник, веселее Нового года, который, к сожалению, мы уже не увидим. Понимаешь? Понимаешь, нет?.. Любовь? О, лю-бо-овь, счастье, добро… Ты допился, Ромка, ты просто допился. Давай хлопнем еще. Похоть, понимаешь, простая похоть, мясо на мясо. Людям, этим большим гнидам, нравится врать, и они придумали слово «любовь». Нет, гниды хотя бы не врут – молча висят и питаются выделениями. А эти… Ненавижу! И они говорят, говорят… Говорят! Вот источник их лжи, их вторая, блядь, сигнальная система. Ха-ха! Думаешь, я не любил? Я так любил, я же так любил! Столько раз, по-настоящему. А потом я понимал. Ромка, я все понимал! Просто секс, просто мясо на мясо, а если отнять у них не любовь, нет, такого вообще не бывает, – секс, простой гаденький секс, – они потеряют весь смысл жизни. Они же все делают ради этого самого. Под-донки! Ненавижу сволоту, не-на-ви-жу! Аа-б-бы-ы-ы-к-х-х…» – Леха блюет, не преклоняя лица, как все нормальные люди, а поднимая его. Фонтан-радуга съеденной пищи, плохо разжеванной, только еще готовящейся перевариться, и отработанной беспонтовой водки. Водка усваивается организмом намного лучше макарон и тушенки.

Леха не отпускает меня, он всегда рядом, он говорит, он все разъясняет мне про жизнь. Я бы готов отдаться ему и слушать, слушать, забыв обо всем, но она тоже рядом. Я сталкиваюсь с ней в коридоре, в кафе, в лифте. Да, да, я два раза ехал с ней в лифте. Я забивался в угол и отворачивался. «Какой вам этаж?» – спрашивала она, спрашивала так обычно и буднично, словно это была не она. А я молчал, я дышал в решетку вентиляции, чтобы вытравить запах водки, чтобы она думала обо мне лучше. И каждое столкновение делает ее все живее, все материальнее. Знаешь, эти руки, я теперь почти чувствую их, эти тонкие, загорелые изящные руки и длинные, гладкие, стройные, с крепкими коленными суставами ноги, не защищенные чулками, просящие трогать. Голова, холмы грудей, полукружия бедер. И я все острее чувствую, что люблю, люблю ее, что я все же могу любить в меру сил своих, во всю силу сегодняшних моих проявлений. Это что-то хрупкое, бесплотное, зыбкое, но что-то такое, что-то… Я подглядываю, я ищу встречи, я мечтаю, боюсь, а Леха, купив в ларьке водки, говорит и говорит, продолжает страстный монолог о любви к своей ненависти. И я уже не стесняюсь его, я закатился на край кровати, прижался к стене, зажмурил глаза. Левой рукой почесываю давно не мытую голову, а правая, прикрытая одеялом, лезет под трико, под тесные плавки. Вот, вот приходит она, безымянная, но единственная сейчас, такая светлая. И я вижу ее всю, вижу лучше, яснее, чем даже если б глаза мои были открыты и она по правде стояла бы передо мной. Она стоит и улыбается, как на плакате, улыбается, как здоровый, готовый для любви, уверенный в себе человек. Сильная, развитая и молодая, с никогда еще не вздувавшимся животом. И я делаю с ней все, что хочу. Что умею и что хотел бы уметь. Молча, красиво, сладостно, словно в фильмах. В жизни никогда так не получается. В жизни всегда хуже, всегда что-то мешает. Понимаешь, о чем я? В жизни получается не по-настоящему. Она плавно сменяется Светой, Светланой, не той недоступной, суровой Светланой, а покорной, нет – бесстыдно активной, истекающей соком желания. Сейчас, сейчас что-то блеснет. Вот-вот будет вспышка.

«Т-тупые свиньи, одни тупые свиньи вокруг. Хрюканье их, я не могу больше слушать их хрюканье. Выйти и поливать их свинцом, размазывать гадов. О-о-о-о, как я их всех ненавижу! За все ненавижу. Они, они цепляют бирочку «Я убогий» и валятся на колени. Валятся на меня, понимаешь?! Да пусть взметнутся, пусть все затопят. Скорее, скорее до конца!»

Ничего не понятно, как все это так получилось, что получилось, и чем все это закончится.

1996 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю