Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Роман Солнцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 8 страниц)
– Почему? – обиделся я. – Мама тебе не изменяет. А у меня и вовсе пока никого нет.
– Изменяют не только женщины, сынок, – буркнул отец. – Со временем поймешь…
Что он имел в виду? Судьбу? Друзей? Коммунистическую партию? Уже не узнать. Но есть, есть над чем подумать…
Надо же, сколько возникает мыслей, когда думаешь про этот тулуп…
Господи, вернут ли мне его?..
6
Мне позвонили утром во вторник – Филиппов привез нашу потерю.
Но почему позвонили не в воскресенье? Я бы сразу отвез тулуп на дачу. Или человек задержался по своим делам? Может, старуха в деревне больна?
Размышляя подобным образом, я в обеденный перерыв подъехал к уже знакомому дому, нажал кнопки с цифрами 3 и 7 на кодовом замке и вскоре стоял перед дверью Филипповых.
Позвонил – и вот они за порогом, такие же, как и мы с женой, пострадавшие дачники, Александр Николаевич и Анна Артемьевна. Они смущенно улыбаются, даже глаза прячут – в самом деле, неприятная история. Возле их ног громоздится на полу аккуратно обмотанный крест-накрест желтым скотчем мой тулуп. Это он, именно мой тулуп, черным верхом наружу.
– Вот, забирайте… – кивнул Филиппов.
Я нагнулся. Только почему от тулупа бензином пахнет?
– Мы немного почистили, – угадал мой вопрос Филиппов. – Воры сильно его потоптали.
– И еще скажи, Саша… – вмешалась жена. Видимо, она более честный человек. – У бабушки его тоже немного измызгали.
– Да-да, – согласился Филиппов и помог мне поднять груз на плечо. -
Извините. Вы его проветрите – и все будет нормально.
Я до воскресенья продержал тулуп в багажнике. Ехать на дачу, везти его не было времени. Но ведь главное – нашлась наша пропажа, на сердце радостно и таинственно. Вот достану я его, разверну…
И настал этот день. Мы въехали в наш дворик, я занес тяжеленный шарообразный груз на веранду, мы с женой на полу освободили его из-под липких лент, разложили во всю длину и ширину… и от обиды даже не нашли сил переглянуться.
Во что же превратили наш тулуп? Одна пола была изжевана то ли коровой, то ли собакой… другая – в черном мазуте, наверное, вытирали цепи или движок мотоцикла… От овчины мерзко пахло бензином и чем-то кислым вроде рассола…
Молча я собрал мохнатое чудовище в комок и, наступая то на рукав, то на уголок полы, потащил вниз – на воздух, на ветер. Сияло яркое февральское солнце. Синие тени змеились на снегу. Я повесил тулуп мохнатой изнанкой наружу на штакетник и жалобно обернулся жене:
– Палкой его побить от пыли?..
– Можно.
Мы нашли две жердочки в дровах и принялись колотить по гулкому тулупу. В воздухе вспыхнули пылинки и волоски. Но чище от наших ударов тулуп, конечно, не становился.
Что делать? Запах бензина, может быть, выветрится. Но мазутная-то грязь, но пятна желтой жижи… Попробовать постирать? Среди зимы?
– Может, в баню затащим… и мылом?
– Погоди, жена.
А это что? Тулуп еще и прорезан, то ли ножом, то ли ножницами… в двух, нет, в трех местах… Рукав – так прямо до локтя распорот…
Зачем?! Что за люди! А башлык, башлык оторван наполовину… это же какую силу надо приложить – не простыми нитками сшивали работу скорняки, а просмоленными…
– Его и жгли, – показала жена на съежившиеся кудельки шерсти под левой мышкой.
Хотелось плакать. Хотелось кричать громовым голосом: что творите, безродные твари?
Нет, его более не отчистить. К жизни не вернуть. Он побывал под чужими людьми.
Его надо куда-то деть, с глаз долой…
Ты ведь, отец, тоже был брезгливым. Ты рассказывал: когда в пустынях
Монголии, среди безводья и грязи, стояла в сорок пятом ваша дивизия, переброшенная с Украины для войны с Японией, вы, когда ели хлеб, выбрасывали корочки, за которые держались, – чтобы не заболеть.
Да что там про антисанитарию?! Ты с негодяями не здоровался. В нашей деревне был вор Андрей, он шел по улице, с улыбкой раскинув руки.
"Ты фронтовик, я фронтовик". И трудно было от него увернуться. И все равно ты умудрялся, делал вид, что рассердился на небо – почему нет дождя!.. – или копейку в траве увидел и захотел ее поднять: бедные, а разбрасываемся. У тебя всегда была с собой на этот случай копейка…
А я?.. Мне звонит человек, писавший на меня доносы до революции
1991 года, да и позже, в смутные годы, сделавший много бед мне и моим друзьям… а теперь звонит как ни в чем не бывало:
– Старина, надо бы срочно нам с тобой обсудить проблемы становления нынешнего гражданского общества. Я, кстати, поддерживаю СПС.
Каково?!
– Я тебя, с твоего позволения, – продолжает он звонким голоском вечного комсомольца, – буду ждать в библиотеке в отделе искусств. -
Значит, желает засветиться вместе со мной перед девицами, которые ко мне хорошо относятся!
– Как ты думаешь, кофе у них найдется или взять?
Я не могу собраться с мыслями. Что ему ответить? "Пошел вон"? Или сослаться на болезнь… да уж стыдно, я под этим предлогом миновал участия в нескольких сборищах праздных настойчивых людей… а ведь там были и мои друзья…
– Я сам куплю кофе, – продолжает он, – или зеленого чаю взять?
Наконец я бормочу:
– Простите… прости… я… ну, хорошо… – В конце концов, интересно, что он может предложить для становления гражданского общества.
И еду в библиотеку, и жму протянутую мне быстро, как финку в живот, руку, и сажусь за столик против этого плотного, словно в бронежилете, господина, и жалко улыбаюсь девицам, которые нам наливают кофе…
Прости, отец. Ты бы уронил наземь свою копейку, покраснел бы, подобрал ее и пошел прочь. Или поднялся и насупился: "Есть вещи серьезнее наших разговоров. У меня скот мерзнет в хлевах… у меня кормов нету, поеду покупать у соседей…"
Так бы ты сказал и ушел.
А я продолжаю кивать, сидя в библиотеке, и кисло улыбаться. А у этого господина привычка – после каждой мысли, с которой я соглашаюсь (есть мысли, с которыми невозможно не согласиться, если даже они исходят от негодяя), он тут же тычет мне короткопалую руку, чтобы я пожал ее…
Наконец, превозмогая гул в голове (наверное, опять давление за 160), я вскакиваю и… и… и, наугад пробормотав: "А вот с этим я не совсем согласен…" – благодарю работниц библиотеки, растерянно молчащих вокруг нас все эти минуты, и быстро ухожу, показывая пальцем на свои наручные часы: мол, забыл про важное дело, надо бежать…
А ему уже не важно, ухожу или нет. Главное – он тут был, мы с ним вместе сидели, нас уже кто-то сфотографировал, а он позже еще и по радио или по телевидению расскажет, какие мы проблемы обсуждали.
И я бегом возвращаюсь в кабинет искусств и с порога кричу:
– И вообще, не нам с вами это обсуждать… – С намеком, что не ему, не ему лезть в благородное дело, выстраданное первыми демократами новой России..
Но этот человек любые мои слова использует с блеском:
– Конечно, не нам бы!.. Но где Сахаров – нету Сахарова… Да и
Афанасьев, и Рыжов… где они – в Москве… им наплевать на провинцию… – Он хочет спровоцировать меня на продолжение разговора, но я, скрежеща зубами, наконец уношусь прочь…
И вот я на даче, передо мной на штакетнике, накренив его, свисает огромный тулуп отца, сохнет на ветру и солнце, избавляется от чужих запахов. Но от них он уже не избавится.
– Я его сожгу! – твердо решаю я.
Жена испуганно смотрит на меня. Но в самом деле другого выхода нет.
Выкатив машину за ворота, я сложил посреди двора на снегу березовые поленья шалашиком и разжег костер. Пламя на белом почти не видно, но сугроб под чурками быстро осел и потемнел. И вот уже на самой земле, на прошлогодней хвое с шишками вьется, и трещит, и прыгает огонь.
Теперь взять мохнатое чудовище и – на него…
Отец, когда сильно обижался на маму или на правительство, вставал внутрь тулупа, висящего в сенях. Это воспоминание не дает мне покоя.
К старости отец стал маленьким, как мальчик… лысый мальчик… Мать сердилась: "Почему пьешь со своими колхозниками?" Он отвечал: "Я должен уважать своих людей…" Их у него было много. Почему у меня таких людей всего двое-трое?
Прости, отец. Видишь ли ты меня со звезд?
Я прикоснулся к нему – он ударил меня сильным зарядом в самое сердце. Видно, было за что. Что ж, я принял его на руки и перебросил через себя.
Тяжелый, плотный тулуп, накрыв костер, едва не пригасил пламя.
Пришлось набросать и поверх шкуры бересты, лучин и соснового хвороста. И наконец тулуп зачадил, изогнулся, заскулил и загорелся в нескольких местах. Он горел, треща и воняя, как мертвый баран… или, вернее, как двенадцать баранов, о которых говаривал отец…
– Представляешь, – усмехался он, – двенадцать баранов лишились своей одежды, а заодно и рогов, чтобы эти рога носили теперь мы с тобой…
Что он имел в виду? Я об этом подумаю позже.
Тулуп горел. Через забор на нас с женой и на наш необычайный, трехметровой ширины костер с удивлением посматривали люди.
Наш пес Тихон носился и прыгал вокруг пылающего неведомого, с живым запахом чудовища и звонко лаял.
Пусть так! Огонь преображает все – это такой волшебник.
Пусть уничтоженное огнем вернется на землю чистым прахом.
И пусть сквозь этот прах прорастет травинка, вылезет жучок, расцветет и запоет во все горло любая новая жизнь.
БАБУШКА С РАЗНОЦВЕТНЫМИ ГЛАЗАМИ
У моей бабушки были глаза разноцветные – один зеленовато-синий, а другой черный. Рассказывают, ее маленькую, в возрасте невесты
(четырнадцать лет), дразнили ведьмой и побаивались. Юная тоненькая
Фатима за словом в карман не лезла, могла высмеять любого парня так, что тот долго ушами тряс, красный, как вареная свекла, не зная, чем ответить.
– Чего ты все время бежишь? Ты чужую курицу украл? Это она у тебя в штанах болтается?
– Зачем так на меня смотришь? Это у судака глаза не закрываются.
А ты же человек?
Как тут ответишь? Красивая была девочка.
А жизнь у нее сложилась долгая и тяжелая. Первый ее муж, богобоязненный мужичок из крестьян, надорвался, помогая мельнику ставить многопудовые жернова, и умирал неделю, читая шепотом молитвы… Второй муж (мой дед по отцу) пришел с реки Кама, из рыбной артели, – он погиб на войне с немцами перед самой революцией…
Мой же отец едва не сгорел в танке на второй Отечественной войне, а после фронта пошел работать в милицию, и бабка, помню, кричала ему:
– Зачем в пекло лезете, если нас уже ждет пекло? Чего не сидится дома? Ты же хромой.
И верно, ее сыночек был хром, повредил в пятнадцать лет левую ногу на рубке леса (сшиб топором мениск), однако на фронт попросился добровольцем, стараясь не хромать перед медкомиссией в райцентре…
Однажды я, уже студентом, приехал в начале лета на каникулы домой и, искупавшись в местной речке, простудился. Бабушка отогнала от меня мою маму, сидела рядом несколько дней и ночей. Она гладила мне лоб, заглядывая в глаза то черным, то синим глазом, и все время бормотала и пела молитвы на непонятном языке, а потом, оглаживая лицо сухими ладошками, что-то еще добавляла пугающим свистящим шепотом. Видимо, некие заговоры.
– Какие ты молитвы читаешь? – сердилась мать, в ту пору коммунистка, учительница в сельской школе.
– Какие надо, такие читаю, – резко отвечала наша сухонькая, сутулая старушонка с черными четками на красной нитке, продетыми меж пальцев.
До сих пор я вижу ее в темном платке с красной искоркой, в длинном ситцевом платьишке, в галошах. На шее мониста из старых серебряных монет. До своей болезни я с ней все время спорил о религии.
– Где рай, который обещают попы и муллы? – спрашивал я дерзко.
– Сейчас ты этого не поймешь, как не поймешь разговор синицы в окне,
– отвечала она.
– Почему рай по-татарски "жьмох"? Это все равно что жмых. Пить нельзя, курить нельзя, ходи по струнке. Все хорошее из человека выжмет религия, остается жмых. Нет, я не хочу в такой рай.
Бабушка, замахав руками, ругалась себе под нос:
– Ой, пожалеешь, несмышленый парень… ой, что-нибудь потеряешь, бегая по танцам, что-нибудь отморозишь… Ой, Господи, убей его молнией прямо в глупое темя!..
Она мне порой казалась жестокой. Ругала власть за то, что народ распустился. Шипела на моего папу из кухоньки – так шипит примус:
– Ты жалуешься, что зерно с тока воруют. Надо руки рубить!
– Как это – рубить?!.. – не понимал добрый лысый мой отец.
– А вот так! Украл раз – левую руку отрубить. Украл второй раз – мизинец правой руки. И человек поймет…
– Мама, так нельзя. Человек иногда ворует из-за голода.
– А пусть он хорошо работает. Зарабатывает много трудодней. И на чужое добро не заглядывается. На чужую жену. На чужие деньги.
– А если заглядывается, тоже рубить? – уже ухмылялся отец.
– А если пьет, керосином напоить и поджечь ему язык! – выдавала бабушка нечто уже и вовсе несусветное.
Но надо признать: в душе она была иная. Бесплатно вязала из чужой шерсти носки новорожденным в деревне, за копеечную плату – взрослым женщинам кофты, пока начальство не попеняло участковому милиционеру, что его мать занимается капиталистической деятельностью. Если бабушка испекла пироги – несла в соседние избы дать отведать. Если дети первого мужа, ныне тоже старики-рыбаки, привезут сорожек мешок
– половину раздаст. Но на язык, на язык остра…
Я думал, бабушка ненавидит меня за глупые слова о религии, а вот же
– сидит возле моей кровати и бормочет нараспев какие-то незнакомые слова…
Отец, учивший в детские годы в медресе молитвы на арабском языке, послушав, усмехнулся:
– О смерти она ему читает.
Он сам был коммунист, но, как сейчас сказали бы, контактный. Мать же, услышав слова отца, расстроилась и заплакала.
– Зачем ты ему про смерть читаешь?
– Я читаю, потому что он все равно умрет… – отвечала грозно старуха. – Не сейчас, так позже. Но я уже могу не успеть ему почитать эти молитвы. Он же должен знать, какая дорога его ждет.
– И ты что, знаешь, какая дорога его ждет? – язвительно воскликнула мать. – Отойди, я сейчас ему горчичники буду ставить!
– Ставь, – не возражала старуха. – Только мне не мешай, я дочитаю эти суры.
Мне было то жарко, то холод пронизывал меня, такой, что зубы мои стучали. И однажды среди ночи я очнулся – рядом, как привидение, сидела в темноте снова она, моя бабушка, и, тряся головой, продолжала бормотать нараспев, несколько в нос, свои мольбы.
А в окно светила луна, на улице играла гармонь, смеялись и визжали девушки. И лиловые тени ложились от рамы на золотые половицы. И в окне билась прозрачная бабочка, и тень от нее была огромная, она порхала по мне, как смерть.
– Бабушка, – попросил я старуху, – а ты не можешь мне объяснить по-русски или хотя бы по-татарски, что ты и кому говоришь?
Бабушка словно и сама очнулась, долго на меня смотрела, потом улыбнулась черным беззубым ртом…
Впрочем, вру, мне так показалось из-за болезни и со страху, что рот у нее беззубый. У нее до глубокой старости оставались целы все зубы!
Помню, мама этому изумлялась. А однажды я увидел и вовсе диковинную сцену: наша бабушка Фатима сидела возле горящей печки и, моргая от усердия, напильником шоркала себе во рту.
– Что ты делаешь?! – ахнул я.
– Зуб точу. Грызла орех, зуб сломался, режет язык. – И, вынув напильник, пальцем попробовала во рту. – Теперь гладкий.
– Бабушка, – повторил я уже среди ночи, когда через волнистые зеленоватые стекла окошек светила луна и по комнате порхала огромная тень бабочки, – кому и что ты говоришь в своих молитвах?
Старуха погасила улыбку, поперебирала шарики четок и сказала так:
– Я прошу Аллаха, мой дорогой внучек, чтобы, когда ты будешь переплывать огненную реку… ну, как твой Щапаев, – пояснила она, – чтобы тебя не клевали железные птицы в голову… ну как твоего Щапаева.
Оказывается, она видела фильм "Чапаев" и он очень ей понравился.
И далее весь рассказ свой она вела, сопоставляя с этим знаменитым фильмом.
– Потому что огненную реку можно переплыть, если только не разговаривать. А если тебя будут клевать железные птицы и ты закричишь – огонь тебя засосет.
– А дальше?
– Дальше? – переспросила она, глянув на меня как-то строго. – Дальше будет другая огненная река.
– И там тоже будут пикировать железные птицы?
– Откуда ты знаешь? – удивилась старуха. – Да, там тоже будут железные птицы прыгать на тебя и клевать… но ты должен молчать… ну, как твой Щапаев.
– А дальше?.. – не унимался я.
Старуха вдруг разгневалась. Щелкнула меня костлявым пальцем по лбу.
– Ты не понимаешь? Это очень долго… человек умирает долго… но пока он плывет и старается молчать, он живой…
Я разочарованно кивнул и задремал. На улице девушки пели песни, играла гармонь, а я валялся больной, весь склизкий, с прилипшими к телу майкой и трусами, но я знал, что едва успею выздороветь – уеду, улечу обратно в город, к своим друзьям-студентам…
И я уехал. А через пару месяцев узнал, что бабушку похоронили. Она ходила к подруге через улицу по гололеду, оскользнулась и упала…
И после этого не долго прожила… Болела тихо, ни на что не жаловалась, а перед самой смертью попросила подвесить над могилой кормушку для птиц, четки же, которые постоянно держала в руках, передать внуку, то есть мне.
В мой очередной приезд на родину эти четки мне мать и отдала, сказав почти раздраженно:
– Смотри, чтобы люди не увидели… Религия – это опиум для народа.
Четки были легкие, красная нить была продета сквозь дырочки в круглых шариках. Из чего эти шарики? Кажется, из каких-то отшлифованных семян. Для чего четки? Для чтения молитв? Но чем они помогают? Ритм отбивать? Количество сур? Кто мне объяснит? Теперь уже никто…
Однажды я был в командировке, сошел ночью с поезда и в чужом городе искал гостиницу. И ко мне на темной улице пристали подростки.
Человек семь.
– Эй, у тебя есть закурить?
Я медленно, стараясь держаться максимально спокойно, шел по улице.
Постукивая портфельчиком по коленке.
– Спички есть? – Они приблизились сзади.
Я не ответил.
– Ты что, бля, глухой?! – Меня толкнули в спину, но с опаской (а вдруг сейчас развернусь и вмажу им? А то и оружие достану?)
Я остановился, и – судя по шороху ног – они тоже остановились. Но я – нет, не оглянулся, – я посмотрел на свои часы и зашагал дальше.
– Сколько время? – был следующий вопрос.
Я каменными шагами шел по улице, готовый в любую минуту закричать и броситься бежать. Но сдерживался.
– Да ладно… Он, наверное, немой, – сказал кто-то наиболее малодушный из ночной шайки. И остальные с этим согласились.
И отстали от меня.
Я добрался до гостиницы на трясущихся ногах и долго не мог уснуть. И почему-то вспомнил мою бабушку, ее совет молчать, когда переплываешь огненную реку. Конечно, метафора. И все же…
Прошло несколько лет, серьезно заболел мой отец – и я потерял моего молчаливого отца. Мать моя стала верующей и однажды, когда я прилетел в гости, спросила:
– А четки бабушкины ты хранишь?
– Кажется, – засомневался вдруг я. – Да, они у меня дома висят на гвоздике.
– У меня тоже есть, – похвасталась мать и показала крупные, из красного стекла или пластмассы четки. – Только я не знаю молитв. Что она тебе рассказывала, ты помнишь?
– Конечно, – отвечал я. – Когда мы будем умирать, а мы все будем умирать… мы будем переплывать огненную реку. Ну, как Чапаев. Но мы не должны жаловаться. Нам на голову будут пикировать железные птицы, чтобы мы от боли закричали, открыли рты. Если закричим, нас тут же проглотит огонь.
Мать подумала и спросила:
– А разве бывают железные птицы?
– Наверное, это метафора, – предположил я. – Может, какие-то видения? Вон в тибетской "Книге мертвых" сказано… после времени, равного вдоху и выдоху, ты увидишь…
– Ты такие книги читаешь?! – испугалась мать. И наивно пропела: -
Заче-ем?!
– Но ведь мы все равно все…
Мать закрыла мне ладонью рот.
– Не надо так говорить. Дальше. Что она тебе рассказывала дальше?
– Дальше?.. – Я пожал плечами. – Дальше будет другая огненная река.
А там за холмами еще одна… И надо плыть.
Мать молчала.
– И чем спокойней, терпеливей мы будем плыть, тем дольше мы будем жить.
– Тогда она не про смерть тебе рассказывала! – воскликнула мать. -
Про жизнь!
Она была мудрая бабушка!
– Конечно.
– Я зря ее не любила! Она была умный человек… – И мать заплакала.
– Я зря, зря не любила ее…
А я однажды плыл-таки через реку. В дикой тайге. И вдруг над моей головою показались железные птицы. Птицы кружились и пикировали, сбрасывая какие-то воющие грузы.
Наверное, шли учения. Но почему не предупредили население? Впрочем, здесь нет никакого населения. Два-три человека на сотни квадратных километров.
Геологи. Бомжи. Беглые зэки.
Я старался не кричать. Потому что бесполезно.
Но когда доплыл, и, сняв с головы почти не намокшую одежду, разжег костер, и понял, что остался жив, я подумал: отныне любые огненные реки я переплыву терпеливо.
Потому что меня заранее предупредила бабушка, которой в свое время очень понравился фильм "Чапаев".




























