Текст книги "Из неопубликованного"
Автор книги: Роман Солнцев
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Так много?..
– Что, по родным местам затосковал?.. А возвращайся, лопатами, может, лет за полсотни раскопаем… – И Коля снова засмеялся, кому-то рядом там, в совхозе, поясняя прерывающимся голосом, кто звонит и зачем.
Нет, таких денег я не соберу. И нашу старицу воскресить не сумею.
Господи, но как же я люблю мою малую родину! Она мне иногда снится, как мучительно работающее сердце внутри другого, огромного сердца. И если это маленькое остановится, то замрёт и закаменеет большое.
8.
Мне спать не дают письма матери. Читаю дома, беру на работу. И всё эта старица лезет в глаза, на склоне возле которой стояла наша кривобокая избёнка, огородом до камышей.
На огороде мало что росло. Правда, плетень, хоть и вечно повален метелями и мальчишками, люто зеленел каждой весной. Конечно, картошка нарождалась, но рыхлая, морковь строчила мелкая, разве что лук со звездчатыми шариками радовал глаз, да на горке навоза множились кривые, но сладкие огурчики.
Мне приходилось копать мокрую липкую землю под грядки, сбивая наросший грунт с лопаты о колышки плетня или о нижние венцы предбанника. Баня находилась здесь же, в дальнем углу огорода, в десятке метров от воды. Когда вечером меня гнали помыться в только что натопленную, раскалённую баню (отец и мать шли последними, после моих сестёр), я, не выдержав зноя, порой стоял нагишом в дверях предбанника и слушал захлёбывающийся, сладостный, какой-то безумный стрекот лягушек по берегам да посвист вечерних птиц. И мне почему-то казалось, что именно эти минуты я не забуду никогда – может быть, потому что сейчас я здесь, один, при звёздах или луне, весь открытый, как скульптура из учебника. и стыдно, и жутковато чего-то. Но кто увидит с воды? Да ещё плетень между нами, он мне до пояса. да и темно.
Думал, не забуду, а ведь забыл, только сейчас, после писем матери, вспомнил эти банные свои стояния… и как мох курил, вырывая из пазов бани… и огурцы ел в темноте, когда пить захочется. А воздух уже к осени, зябкий.
И ещё, и ещё вспомнилось! Ну, конечно же, это самое главное! Всё хожу вокруг да около, но это было – мы стояли на самом берегу под вечер, ещё среди тёплого лета, с одноклассницей Настей Горяевой с верхней улицы. Я обещал ей стихи свои почитать, но от волнения все позабыл, а что придумывал на ходу, было неуклюже, сбивчиво… И при этом нас всё время жалили комары. Звенят, зудят, ноют и сотнями, если не тысячами атакуют нас. Хлопая с усилием – для смеху – себя по лицу, я показывал ей красные от крови ладони и говорил: ерунда… я сейчас вспомню… Она терпеливо ждала, помахивая веточкой вокруг своей головы, и звала: идём к нам, на Верхнюю улицу, у нас там ветер с поля, комаров нет. Как вы тут живёте? А я отвечал: у нас интересней, вот постоим ещё! Я клялся, что каждую ночь, когда большая луна, из воды выныривает вот там, за кувшинками, русалка с большими глазами и поёт. На каком языке, спрашивала умная девочка, отличница Настя Горяева. А я не знал, как ответить, сказать «на русском» или «татарском» мне почему-то представлялось невозможным… мы в школе проходили немецкий, но он такой грубый. все эти плюсквамперфекты. и я сказал: на итальянском. Потому что, дескать, там несколько раз слышалось слово «амур». Она засмеялась – это на французском «ля мур», а на итальянском «аморе». Значит, на французском, согласился я. А Настя снисходительно, даже с сожалением смотрела на меня, как взрослая девушка на маленького мальчика, хотя мы были ровесники. Я тогда ещё не знал, что в каком-то смысле девочки взрослеют раньше нас. К тому же, если они отличницы. А я учился средне, любил физику и рисование, стихи, конечно, любил, но ненавидел писать диктанты и сочинения на тему…
И чего я удерживал её в комарином царстве, в сумерках возле нашей Старицы, чего хотел? Напроситься на поцелуй деревенский мальчишка, да ещё сочиняющий стихи, никогда бы не решился. Может быть, я как раз надеялся на её раннюю взрослость, что Настя посмотрит-посмотрит на меня с кровавыми следами на лице да пожалеет, сама одарит меня девичьим чмоканием хотя бы в щёку. при этом надо учесть: если скосит глаза вправо, то целует только от жалости, так говорят взрослые парни. если смотрит влево – то ласково шутит, это уже лучше… а вот если целует, опустив глаза, то замуж за тебя хочет, тут же, на этом месте. Настя всё не уходила, но и не целовала.
А лилово-розовая на вечерней заре старица звенела от лягушачьих оркестров, причём все лягушки, как по команде, вдруг замолкали и вновь начинали стрекотать… Собаки бесились по деревне – катался на мотоцикле сын милиционера Вахита. овцы, опоздавшие домой, торкались по воротам и уморительно смешно блеяли. громко щёлкал кнут пастуха дяди Васи… и хрипло рассказывало радио на столбе среди села о достижениях народного хозяйства.
Настя тогда ушла домой уже в синих сумерках, оплеснув меня на прощание загадочным, влажным взглядом. И больше я её на берег вечером не приглашал. А сам подолгу стоял здесь, бывало, и называл себя дураком, потому что русалок нет в нашей Старице, как нет их нигде в СССР. Ну, может быть, возле древней Греции, в Средиземном море… где плавал Одиссей… и то, наверное, пожилые, безголосые… потому что откуда взяться юным – они же не могут размножаться, у них нет мужей…
И вот теперь только камыш да песчаные холмы на месте нашей Старицы, там горит мусор, старые резиновые колёса, и между ними на мотоциклах скачут современные мальчишки, преодолевая подъёмы и спуски.
И не очистить более Старицу, не вернуть сюда чистую воду с лодками и гусями, не порадовать старые глаза моей мамы.
Ничего не вернуть.
9.
Прошёл ещё один год. Мать всё хуже говорит по-русски. А невнятный её голос мне всё труднее понять. А писать письма старухе даётся уже тяжело.
А недавно до меня дошла страшная мысль: я ведь взрослым человеком так с мамой своей и не поговорил, чтобы при этом абсолютно понимал её. Во всю жизнь так и не поговорил.
Хоть и часто навещал её прежде. Но сейчас билеты хоть на самолёт, хоть на поезд такие дорогие. страну словно топором разрубили.
Правда же, со своим знанием татарского языка я вряд ли смог рассказать ей подробно и ясно, как жил, как работал.
И она мне многого не поведала, потому что есть чувства, понятия, которые невозможно выразить на примитивном языке про погоду и здоровье.
Когда же мы услышим друг друга и поймём?
Невыносимая беда произошла с нами. Бывший комсомолец, романтик, подчинявшийся всю жизнь воле великого государства, седой болван, не плакавший, когда в тайге рысь, прыгнув с дерева, ободрала мне голову, сижу над письмами матери и плачу.
Мне уже по-настоящему не изучить татарский язык, а ей – русский.
Даже если куплю ещё десять словарей.
Чем дальше, тем мучительнее нарастает непонимание между матерью и сыном.
Нет, живи подольше, мама! Живи подольше, багерем! Живи подольше, родная! Может быть, нам повезёт с тобой уйти в один день.
И кто знает, может быть, где-то среди звёзд… говорят, там другой, единый язык. Я расскажу тебе, как любил тебя и помнил каждую минуту в своей жизни твои тёмные печальные глаза… а ты простишь меня.
Горе
– Здрасьте… – этот милый интеллигентный человек, слегка картавящий, по фамилии – Ивашкин, всегда здоровался первым, как-то искоса, может быть, лукаво заглядывая в глаза. Он узкоплеч, в любое время дня в узком строгом костюме, при галстуке, в начищенных до блеска ботинках, даже когда вышел в огород, и мы с ним переговариваемся через невысокий забор.
Впрочем, у него на огороде такой порядок, что можно и в зеркальных ботинках ходить – вдоль грядок уложены тротуары из ровных досок, да и сами грядки с луком и морковью, петрушкой и прочей зеленью, в дощатых рамочках, как в воротниках.
Вода для полива у Ивашкиных в высоком баке, ярко окрашенном зелёной – под стать миру растений – краской. А трубы, которые идут к нему и от него, красные и жёлтые. Всё тут исполнено аккуратно и красиво.
– Здрась-сте… смотрите, облака перистые… неужто испортится погода?
– Да не должна… – успокаиваю я его. – Вон паутина блестит.
– Да, да. Паутина – это примета. Это верно. Я знал, что Виталий Викторович работает
каким-то чиновником в областной администрации. Да и правду сказать, трудно было бы ему на одну зарплату построить такой хороший небольшой дворец, какой у него стоит на участке: из белых и красных блоков, как шахматная доска, с башенкой наверху, со стрельчатыми окнами второго этажа и с овальными – на первом. Да и ворота из железа, и асфальт двора говорили о том, что, конечно, ему на службе помогли с обустройством.
Этот милый, повторяю, очень милый в общении человек жил-бытовал рядом со мной. Бытовал, разумеется, как и я, только летом-осенью, так как зимой даже у него, я думаю, в коттедже холодно, не говорю уж о своей деревянной даче с кривой печуркой.
Изредка мы беседовали с ним на философские темы, стоя каждый на своей «платформе» (его выражение), а проще сказать, каждый в своём огороде. Для меня лично наступила свобода, дремучая и наивная, я, мгновенно забыв марксизм-ленинизм, которому нас учили, по-своему что-то воображал и соображал о причинах и следствиях, о психологии толпы, о расцвете и крушении государств, о жизни и смерти. Он же, Виталий Викторович, осторожно меня порицал и поправлял, цитируя багровые книги прошлого века.
– Уверяю вас, там были очень, очень умные мысли. Вот Владимир Ильич, например.
– Не надо, – умоляя, останавливал я его.
– Хо-ошо, хо-ошо, – тихо смеясь, отступал сосед и переводил разговор на более общие, метафизические темы, которые, несомненно, были всегда ближе мне. – Я с вами совегшенно согласен, что в космосе мы не одиноки, кто-то или что-то присутствует, несомненно. Но ведь и Ленин говорил. ну, не буду, не буду. – он снова смеялся.
Смеялся и я. Очень мило мы с ним беседовали. Наши жёны, выходя на огород, так же раскланивались друг с дружкой и обсуждали, какой сорт помидор выбрать на будущий год – может быть, устойчивые «фонарики»? – так как ночные заморозки повалили нынче половину рассады, хоть она и была укрыта плёнкой.
Иногда наши соседи – худенький супруг с толстенькой супругой – картинно замерев на своём участке, едва ли не взявшись за руки, слушали музыку, которую я крутил у себя на огороде – чаще всего певцов-итальянцев: Джильи, Марио Ланца, Бергонци, Тито Гобби.
А бывало, его жена, напялив кокетливую шляпку с пером, садилась у них там на покрытую прозрачным лаком розовую скамейку из кедра и, тренькая на гитаре, исполняла нежный романс:
Я поцелуями покрою Тебе и очи, и чело.
И всё было так прелестно, так славно. Ни нам от них, ни, тем более, им от нас ничего не было нужно. А если что нам и было нужно, ведь не будешь выпрашивать. Например, им привозили конский навоз, вываливали две машины подряд на дальний край огорода. От него шёл пар, он был чист и великолепен. Или появлялся камаз и, пятясь задом, опрокидывал чёрный, бархатный перегной. и откуда такой?
Я тоже пару раз заказывал – мне за мои деньги везли обычную серую землю, со щепками, осколками зелёного стекла, с прочим мусором. А уж навоз, который наполовину состоял из гнилой соломы, через два года прострочил весь мой огород такими хищными красноглазыми сорняками, каких я с детства не видел.
– Спроси, по какому телефону он заказывает, – говорила моя жена.
– Думаю, он заказывает по особому телефону, – беззлобно отвечал я. – Ладно, как-нибудь.
– И то верно, – соглашалась жена, глядя, как соседям через сосновые посадки ведут телефонную линию. – Может, разрешат запараллелить? Я за маму беспокоюсь… а так в любой момент можно бы позвонить.
Но кто же с чистой душой разрешит кому-либо подсоединиться к своей телефонной линии? Даже если вы пришли с купленным блокиратором и обещаете оплачивать все счета.
Я и спрашивать не пытался, чтобы не портить отношения с соседями.
Да к тому же Ивашкин стал знаменитостью – готовилась книга «Кто есть кто?» о видных людях в наших краях, и, видимо, его попросили подготовить о себе лаконичный, но достаточно хвалебный текст, а также передать в издательство свою фотографию.
Я слышал, как счастливый Виталий Викторович кричал в трубку, стоя среди огорода (она у него с антенной):
– Как называется? «Кто есть кто?» Замечательно! – он явно повторял уже известную ему информацию для того, чтобы соседи услышали. – Но я поскромнее, поскромнее текст… Чёрно-белую или цветную фотографию? Можно цветную? Очень хо-ошо! Я завезу!
Когда к нему в непогоду в дачный дом залезли «бомжи» (правда, ничего особо дорогого не сумели украсть, наверное, не успели – завыла сирена и замигали лампы по углам… разве что, убегая, унесли из сада белую пластмассовую скамейку…), приезжала милиция, искала по оврагам эту скамейку, извинялась… в общем, всё сделала, что могла. И мы понимали: так надо. Он человек государственный.
Выезжая со своего участка на белой чиновничьей «Волге» с номером, где буквы сплошь ааа, Ивашкин выглядывал в дверцу с опущенным стеклом и здоровался буквально со всеми:
– Зд-асьте, зд-асте!.. – и участливо спрашивал, как дела, как здоровье, и даже, остановив жестом машину, минуту-две выслушивал людей. Все знали, что он небольшой начальник, есть повыше его, но всё же ведь начальник, а не чинится, простой, можно сказать, любезный в общении, как Ленин из кино или американский президент..
Иногда – в субботу-воскресенье он приезжал на дачу на личной машине, тёмно-вишнёвого цвета «пятёрке» – за рулём сидел долговязый сын лет 15–16, а сам Виталий Викторович – справа, влюблённо глядя на отпрыска, и горделиво – на всех встречных. Пару раз случалось, что глох двигатель этих «жигулей», особенно во время летнего зноя, и тогда к нему шли мужики с соседних участков, хорошо разбирающиеся в моторах, в хитростях карбюратора, и бесплатно помогали оживить механизм.
Ивашкин, кажется, сам не пил, но специально для того, что отдариться, покупал нежную «Шушенскую-медовую». Но, надо сказать, водку у него никто не брал – все за рулём, да и гордость мы имеем, да и захочешь взять – жёны стоят за спиной, к чаю торопят. Однако, повторяю, к картавому чиновнику ласково, с улыбкой относились. Он такой чистюля, такой уважительный, и огород содержит в красоте.
Так мы и жили, как вдруг с соседями что-то произошло. Нет их! Нету! Как будто исчезли из наших мест.
Наконец, уже под осень приехал на дачу в одиночестве Ивашкин, вылез из своей, словно бы вдруг постаревшей машины, и сам будто постарел – в тесной старой куртке, не сына ли куртка?.. небритый, взошёл на крыльцо. Боже, как переменился! Скулы вылезли, руки дрожат.
Постоял на крыльце, глядя на заросший молочаем огород и – уехал прочь… А где же его близкие? Что такое?! Развелись? Беда какая? Жена умерла? Сын погиб?
Дня через три Виталий Викторович вновь появился на участке. Прошёл к своим грядкам, постоял, исподлобья озираясь. Вид у него был столь убитый, что и спрашивать о чём-либо мне показалось страшновато. Я ему кивнул пару раз через забор – он, как от удара, отвернулся.
Что? Что такое произошло?!
Когда мимо открытых ворот проходили другие соседи, привычно заглядывая в гости к доброжелательному человеку, окликали его:
– Привет, Витальич!.. – или: – Здоровы будем!. – он, не здороваясь, резко поворачивался прочь, топя подбородок в куртке.
Да что же такое случилось с человеком? Я не понимал. Музыку в своём дворе я более не крутил. И не курил возле общего забора – его жена, помнится, как-то попеняла, что пахучий дым пролетает в их владения.
Наконец, другой мой сосед, депутат Никитенко, однажды в дождливый вечер заглянув ко мне на огонёк (я печку топил), присел рядом, огромный, добродушный, и на вопрос, что происходит с Ивашкиным, стукнул меня по хребту, словно овода пришиб, и, похохатывая, объяснил:
– Гриша, ты чё, на Марсе живёшь? Новый-то губернатор весь старый аппарат на х. погнал. разве не слышал? Только баб внизу оставил. И этот тоже попал под сокращение.
– Вон оно что.
– Ну и что! И чего куксится?! Ему ещё полгода будут бабло платить. За это время с его-то связями.
Из весёлого рассказа соседа я понял, что до того, как стать главным специалистом, а затем и председателем комитета по строительству, а затем и заместителем губернатора, Ивашкин работал именно в сфере градостроительства, хорошо показал себя, как грамотный руководитель, и, стало быть, запросто найдёт себе хлебную работу – вон сколько нынче строят, в XX – то веке!
Согласившись с Никитенко, я забыл об Ивашкине. Но вскоре снова задумался о его судьбе – люди рассказывали странные вещи.
Оказывается, вот уже всю ненастную осень Виталий Викторович, с отросшей щетиной, в старомодном расстёгнутом плаще, в потёртом костюме, ходит по ночным улицам и собирает пластмассовые бутылки в мусорные баки. Срывает афиши, которые висят не на месте, замазывает подходящей по цвету краской хулиганские надписи на стенах – выполняет роль добровольного городского дворника. И его уже не раз показывали по телевидению.
К середины октября город привык к этому странному бродяге в стоптанных ботинках, над ним, конечно, все кому не лень посмеивались, потешались – ага, уволенный начальничек-чайничек, теперь, небось, ближе воспринимаешь заботы простого народа? Причём иной раз он попадался на глаза телеоператорам в весьма пристойном виде – в белой рубашке, в зеркальной обуви. Это, очевидно, для того, чтобы народ не забыл, узнавал в лицо прежнего заместителя губернатора, не спутал с обычным бродягой. На Ивашкина в газетах рисовали шаржи – и он, в облике Чарли Чаплина с метлой в руках, постепенно стал печальной городской знаменитостью.
Впрочем, был слух, что его приглашали на должность в строительную фирму, где он прежде работал, и зарплату пообещали хорошую – он отказался. По-прежнему шатался по городу с пластмассовым мусорным ведёрком жёлтого цвета, в стоптанных, с загнутыми носками ботинках, с кривым галстуком на шее, собирая мусор и заискивающе, мокрыми глазами заглядывая в телекамеры. И глядя на странного дяденьку, городские школьники тоже стали устраивать рейды по сбору бутылок и бумажек. И он гладил их по голове и, мечтательно, картаво, читал стихи Маяковского:
– Я знаю, город будет. я знаю, саду цвесть. когда такие люди в стране российской есть.
Но когда Ивашкин встречал вдруг старых знакомых – по-прежнему грубо отворачивался и ни на какие вопросы не отвечал. Я и сам столкнулся с ним на центральной улице поздним вечером, он стоял, прикуривая от спички, под мокрым, сломанным зонтом с торчащей спицей.
– Виталий Викторович!.. – искренне воскликнул я. – Не хотите ли со мной?..
Но он сделал вид, что споткнулся и, пригнувшись, как бы перешнуровывая ботинки, отвернулся от меня.
Что ж, вольному воля. Да и, правда, мог бы на свою зарплату, которая раза в три больше моей, спокойно пожить эти полгода, новый зонт себе купить, а не изображать несчастного бомжа.
Никитенко, зайдя ко мне вечером после спектакля (жена надоела за три часа щебетанием о нарядах актрис, изображавших на сцене француженок), рассказал, что видел Ивашкина в дым пьяного возле павильона «Одна рюмка».
– Не может быть! Он же не пьёт.
– А вот в дым. Стоит, плачет. Я спрашиваю: чё ревёшь, а он… Составители «Кто есть кто?» позвонили: оставим в книге, если заплатишь. – Как, вы же раньше не просили? – Раньше ты был персона, а теперь. Все платят, кроме знаменитостей. – А я теперь уже не знаменитость… Нет, заплачу, но могу ли я надеяться?.. – Обещаем – никто не узнает… но только как теперь написать? Ты теперь безработный… – Хохочут. – Хочешь – напишем: известный общественный и политический деятель? – Нет. Лучше просто… известный общественный деятель… Можно? – Пятьсот долларов. – А где я возьму пятьсот. стоит, ревёт.
Я приехал домой, из дождя в тёплую городскую квартиру – жена говорит, что ей звонила Элина Васильевна, супруга Ивашкина. И что она тоже плачет.
– Я, говорит, его утешаю. ведь и так можно жить… ты же умный, руки-ноги на месте, а он как ребёнок: нет, нет! Теперь чем хуже, тем лучше!.. И как побирушка по дворам. А ведь для чистоты дворники есть, они за это деньги получают… А он как с ума сошёл. Я его дома почти не вижу. Срам какой!
Шли дни. Бедный Виталий Викторович, по слухам, и среди наступившей зимы продолжал бродить по городу, стирая тряпкой меловые надписи в подъездах, сдирая гнусные листовки, тем более, что их развелось великое множество: на середину декабря были назначены выборы в областное Законодательное собрание. В городе мела метель бесплатных газет, больших и маленьких… Работы у Ивашкина прибавилось, поэтому он не переставал возникать на экранах тв – грязный, в кепке, жалкий, при оттянувшемся к животу галстуке – жестикулируя и картавя, убеждал народ любить свой город, ценить экологию.
Ему в народе дали кличку «Чистильщик». И мало кто удивился, узнав, что он взял да зарегистрировался кандидатом в депутаты. Наверное, какие-нибудь юмористы убедили, а то и политики в свой список внесли. Вряд ли Ивашкин пройдёт, подумал я, он же говорить разучился, а тут вон какие вулканы в пиджаках бегают на митинги.
Но закон есть закон, и Виталия Викторовича стали теперь буквально каждый день показывать горожанам на синих экранах, его фотографии замелькали в газетах. Я подумал, что, наконец, он воспрянет духом, побреется и приоденется, но нет же, он по прежнему представал перед людьми убогим странником, всё в том же ужасном виде, с недельной щетиной, к слову сказать, как у спикера Совета Федерации, со сломанным зонтиком с торчащей спицей. И всё улицы мёл, и мусор собирал в урны.
И вы можете смеяться сколько угодно, но наступил день, – подсчитали голоса в Заводском районе, и выяснилось: Ивашкин Виталий Викторович избран депутатом от упомянутого района, обогнав на двенадцать процентов громогласного и огромного Никитенку, проработавшего в Законодательном собрании области два срока.
– За что, мля?!.. – клокотал в гостях у меня Коля Никитенко. – Я хоть магазин для бедных старушек открыл, а он нюни распустил, на жалость взял наш русский народишко. Нет, мля, погибла Россия!.. Мы потерянное поколение!..
Да, да, наш Ивашкин снова попал в начальники, он теперь депутат Законодательного собрания края. Что ж, я рад, рад.
Но, Господи, что же с ним было, думаю я порой, вот – недавно, что же с ним такое происходило?! Ведь и здоров, кажется, во всяком случае «Скорая помощь» его не подбирала, и деньги человек получал… Может быть, он всё же болел какой-то особой болезнью?
И я увидел его в прошлое воскресенье. Виталий Викторович въехал на территорию нашего садового товарищества в серой, сверкающей, как вымытый жеребец, казённой «Волге» с номером, где сплошь ааа. Лицо у Ивашкина торжествующе-закаменелое, с каменной широкой улыбкой. Но это было лишь мгновение. Он тут же, опустив стекло дверцы, замигал, залучился уже как бы стеснительной улыбкой, увидев прежде знакомых соседей (и меня в том числе на углу):
– Зд-асьте… здра-сьте… – Всё так же мягко грассирует. – Как вы, господа?.. всё хорошо?.. На нём вновь гладкий великолепный костюм из английской шерсти, бордовый новый галстук, он вновь ласков к людям и внимателен. – Говорят, свет на дачах гас? Разбе-ёмся.
Я стоял, как мешком ударенный, глядя на счастливого человека. А что же с ним было-то эти три или четыре месяца?
А было, видимо, вот что. Когда его уволил новый губернатор, он почувствовал себя совершенно голым. Он испытывал огромное, мучительное, невыносимое горе, оказавшись вне тёплых стен власти. Он готов был умереть со стыда, что снова среди всех, как обычный муравей или коза, и над ним могут посмеяться, могут запросто ударить, обидеть. Он не знал, где спрятаться, в какую нору залезть. Люди жалеют пьяниц, но пить много – вредно… и он решил демонстративно унизиться… наслаждайтесь! Я собираю ваше дерьмо! Но, пряча лицо, в душе, конечно, лелеял надежду, что придут, поклонятся, прощения попросят, цветами забросают и под руки снова возведут на холм, устеленный красными коврами, где белые телефоны звонят, и секретарши златокудрые бегают, где свой, такой тёплый, такой важный мир.
И ведь колесо повернулось обратно!
И теперь Виктор Витальевич мог уже улыбаться людям и быть снова добрым и внимательным. Ему это ничего не стоило. Тем более что другие существа он, видимо, всё-таки любил.
Раскалённые облака тянутся вечером над муравейником нашим… Куда спешим? Чего обижаем, а порой и убиваем друг друга? Во имя чего? Во имя любви? Во имя лишнего рубля? Во имя эфемерной славы? Есть, есть, помимо нас, вечная, огромная жизнь в космосе, и нам не перебороть этой звёздной славы, мы – лишь малая часть, еле видимые в микроскоп, живые, глупые, редко – умные.
Но рождаются порой на земле особые люди, у этих людей – своё, особенное счастье, грандиознее любви и любой гениальности. Это – власть. Оно для них – вино высочайшей пробы. Радость божественного, как им кажется, отбора. И лишиться её – лишиться жизни.