Текст книги "Момент бури (сборник)"
Автор книги: Роджер Джозеф Желязны
Соавторы: Рэй Дуглас Брэдбери,Айзек Азимов,Клиффорд Дональд Саймак,Роберт Шекли,Альфред Элтон Ван Вогт,Фредерик Браун,Гордон Руперт Диксон,Уильям Тенн,Челси Куинн Ярбро,Джек Холбрук Вэнс
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
Он обвел взглядом присутствующих, застывших в немом любопытстве.
– Так кто же Макинч?
В этот момент вскинулся мусорщик. Он принял почти вертикальное положение, открыв бледное брюхо и двойной ряд бесцветных коротеньких ножек. Его тело свела судорога, оно выгнулось назад.
– Пригнитесь! – закричал Боэк, когда голеспод стал выплевывать во все стороны липкие струи жидкости.
Из утробы мусорщика донеслось раскатистое урчание.
– Теперь они все умрут, все…
– Тихо! – сухо проговорил Магнус Рудольф. – Тихо, всем молчать! Прошу вас, господин мэр!
Испуганные крики желтой птицы стали тише.
– Вы все вне опасности, – продолжал Магнус Рудольф, хладнокровно вытирая лицо и не сводя глаз со вздыбившегося голеспода. – Ультразвуковой вибратор под полом, облучатель Гехтмана под потолком. Они заработали, как только мы вошли в этот зал. Бактерии яда Макинча погибли, как только вылетели из его глотки, если не раньше.
Голеспод присвистнул, рухнул на пол и засеменил прямо к двери – его ножки работали как поршни. Начальник полиции, словно морская черепаха, ныряющая в волны, бросился вперед и рухнул прямо на плоскую дрожащую спину голеспода. Его плавники впились в плоть беглеца. Голеспод взвыл, перевернулся на спину, охватил амфибию ножками и напрягся. Джо Бертран подскочил к сцепившимся и ткнул кулаком в голубой глаз. Многоножка с Портмара оказался в самой гуще схватки и своими лапками стал одну за другой разжимать лапки голеспода, спасая задыхающегося начальника полиции. Мэр прыгнул в потолочное отверстие и тут же вернулся, размахивая топориком…
Боэк, покачиваясь, доковылял до машины. Магнус Рудольф выбросил бело-голубую тунику в канаву и подошел к нему.
Боэк судорожно сжимал руль, на нем не было лица.
– Они разорвали его в клочья, – прошептал он.
– Весьма унизительный спектакль. – Магнус Рудольф ощупывал бородку. – Гнусное дельце, иначе не скажешь.
Боэк укоризненно посмотрел на него.
– Никогда не поверю, что вы не предусмотрели такого исхода!
– Дружище, неплохо вернуться домой и принять ванну, – тихо ответил Магнус Рудольф. – Думаю, чистые одежды позволят нам оценить происшедшее в истинном свете.
За обедом напротив Магнуса Рудольфа восседал совершенно иной Клеммер Боэк. Он едва замечал, что лежит у него на тарелке. Магнус Рудольф ел деликатно, однако не отказывал себе ни в чем. На нем снова была безупречно чистая одежда, его ухоженная бородка белым руном струилась по тунике.
– Но как, – пробормотал Боэк, – как вы узнали, что Макинчем был мусорщик?
– Все очень просто. – Магнус Рудольф небрежно взмахнул вилкой. – Безупречная логическая цепочка. Теория и немного справочного материала…
– Да-да, – буркнул себе под нос Боэк, – чуть логики, чуть ума…
Губы Магнуса Рудольфа едва приметно дрогнули.
– Если говорить конкретно, моя мысль шла следующим путем. Макинч занимается коррупцией, ворует, похищает значительные суммы денег. Что он делает с добычей? Ничего такого, что могло бы быть заметно постороннему взгляду, иначе он сразу же обнаружит себя. Исходя из того, что Макинч тратил все свои деньги или часть их – предположение, которое вскоре превратилось в уверенность, – я оценил каждого из муниципальных служащих, логически бывших на подозрении, с точки зрения существа его расы.
Взять Джо Бертрана, пожарника. По вышеуказанным соображениям он чист как стеклышко, поскольку живет скромно и без трат.
Теперь мэр. В чем суть удовольствия для желтой птицы? Я узнал, что у желтых птиц понятие удовольствия связано с неким цветком, запах которого их одурманивает и возбуждает. Ничего подобного в Склеротто нет. Мэр ведет скромный образ жизни.
Затем директор склада, муравей с тау Близнецов. Запросы этих существ очень невелики. Слова «роскошь» и «отдых» не имеют даже эквивалентов в их языке. Именно поэтому я был готов оставить его вне подозрений. Но узнал от почтаря, что тот покупает ежемесячно некоторое количество книг – это его единственная слабость. Однако стоимость этих книг вполне укладывается в рамки его оклада. На время я отбросил мысль о муравье.
Начальник полиции – случай особый. Это – амфибия, привыкшая к образу жизни моллюска. На его родной планете повышенная влажность, она покрыта болотами. Можно считать чудом, что он еще остается в живых здесь, на Склеротто.
Заинтересовал меня и почтарь, многоножка с Портмара. Его понятие роскоши – огромный бассейн горячего масла и крохотные зверьки, выдрессированные для массажа кожи, после которого она становится песочно-желтой. Кожа почтаря имеет кирпично-красный цвет и покрыта наростами – несомненный признак бедности и равнодушия к туалету.
И наконец мусорщик. Человеческая реакция на его образ жизни – отвращение и презрение. Мы не можем заставить себя поверить в то, что копающееся в отбросах существо наделено тончайшими ощущениями. Однако мне известно, что голесподы с успехом поддерживают весьма хрупкое и тонкое внутреннее равновесие. Они поглощают органические вещества, которые подвергают брожению в ряде своих желудков, используя различные бактерии. Таким образом они получают спирты, окисление которых снабжает их энергией.
Главное в том, что для голесподов состав и качество органического сырья не имеет никакого значения: это могут быть бытовые отходы, продукты разложения белка, трупы. В дело идет все, все годится. Они получают удовольствие не от того, что поглощают, а от выработанных организмом веществ, но здесь особую и весьма важную роль играет микрофлора в их желудках.
За тысячелетия голесподы стали первоклассными бактериологами. Они выделили миллионы различных типов бактерий, вывели новые виды, каждый из которых создает свое, ни на что не похожее чувственное ощущение. Самые ценные виды культивировать трудно, отсюда их цена.
Когда я узнал все это, то понял, что мусорщик и есть Макинч. Он считал себя весьма удачливым дельцом: с одной стороны, он буквально купался в неограниченном количестве органических веществ, с другой – он мог себе позволить приобретение смесей самых редкостных и самых дорогих бактерий.
Почтарь сообщил мне, что голеспод получал с каждым кораблем, прибывающим в Склеротто, небольшой пакетик – бактерии родной планеты, а некоторые из них стоили баснословно дорого.
Магнус Рудольф откинулся в кресле и пригубил кофе, глядя поверх чашки на бледного хозяина. Боэк нервно передернулся.
– А как он убил двух сыщиков? – спросил он. – Вы ведь сказали, что он пытался сделать это и с вами.
– Помните, он плюнул в меня? Вернувшись в миссию, я рассмотрел пятно под микроскопом. Это был толстый слой мертвых бактерий. Я не смог определить их вид. К счастью, мои предосторожности не были излишними. – Он отпил глоток кофе и затянулся сигарой. – Теперь по поводу гонорара. Надеюсь, вы получили инструкции?
Боэк тяжело встал, направился к столу и вернулся с чеком.
– Благодарю вас. – Магнус Рудольф бросил беглый взгляд на сумму, спрятал чек и задумался, постукивая пальцами по столу. – Итак, Склеротто-Сити остался без мусорщика…
– И никаких шансов отыскать нового, – нахмурился Боэк. – В городе будет вонять пуще прежнего.
Магнус Рудольф любовно поглаживал бородку, устремив взгляд вдаль.
– Нет… Доходы едва соизмеримы с усилиями…
– Что вы хотите сказать? – Боэк округлил глаза от удивления.
Магнус Рудольф вышел из задумчивости и холодно посмотрел на грызущего ногти Боэка.
– Ваши затруднения заставили меня пораскинуть мозгами.
– И что же?
– Чтобы заработать деньги, – наставительно сказал Магнус Рудольф, – следует предложить нечто такое, что покупатель согласен оплатить. Очевидная истина, не так ли? Но не все так просто. Очень многие заняты тем, что продают совершенно бесполезные предметы и услуги. Поэтому и преуспевают не часто.
– Вы правы, – согласился Боэк. – Но какая здесь связь со сбором мусора? Вы претендуете на это место? Если да, могу замолвить за вас словечко.
Магнус Рудольф посмотрел на него с укоризной.
– Просто я подумал, что Ориге-1012 кишит голесподами, каждый из которых готов купить привилегию на занятие этой работой. – Он вздохнул и покачал головой. – Доходы от разового найма не стоят даже усилий, а вот помещение капитала в создание мусорной службы в рамках всего Содружества может принести немалые барыши!
Рэй Бредбери
Коса
И вдруг дорога кончилась. Самая обычная дорога, она сбегала себе в долину, как ей положено, – меж голых каменистых склонов и зеленых дубов, а затем вдоль бескрайнего пшеничного поля, одиноко раскинувшегося под солнцем. Она поднималась к маленькому белому дому, который стоял на краю поля, и тут просто-напросто исчезала, как будто сделала свое дело и теперь в ней не было больше надобности.
Все это, впрочем, было не так уж и важно, потому что как раз здесь иссякли последние капли бензина. Дрю Эриксон нажал на тормоз, остановил ветхий автомобиль и остался сидеть в нем, молчаливо разглядывая свои большие грубые руки – руки фермера.
Не меняя положения, Молли заговорила из своего уголка, где прикорнула у него под боком:
– Мы, верно, не туда свернули на распутье.
Дрю кивнул.
Губы Молли были такими же бесцветными, как и лицо. Но на влажной от пота коже они выделялись сухой полоской. Голос у нее был ровный, невыразительный.
– Дрю, – сказала она, – Дрю, что же нам теперь делать?
Дрю разглядывал свои руки. Руки фермера, из которых сухой, вечно голодный ветер, что никогда не может насытиться доброй, плодородной землей, выдул ферму.
Дети, спавшие сзади, проснулись и выкарабкались из пыльного беспорядка узлов, перин, одеял и подушек. Их головы появились над спинкой сиденья.
– Почему мы остановились, пап? Мы сейчас будем есть, да? Пап, мы ужас как хотим есть. Нам можно сейчас поесть, папа, можно, а?
Дрю закрыл глаза. Ему было противно глядеть на свои руки.
Пальцы Молли легли на его запястье. Очень легко, очень мягко.
– Дрю, может, в этом доме для нас найдут что-нибудь поесть?
У него побелели губы.
– Милостыню, значит, просить? – отрезал он. – До сих пор никто из нас никогда не побирался. И не будет.
Молли сжала ему руку. Он повернулся и поглядел ей в глаза. Он увидел, как смотрят на него Сюзи и маленький Дрю. У него медленно обмякли мускулы, лицо опало, сделалось пустым и каким-то бесформенным – как вещь, которую колошматили слишком крепко и слишком долго. Он вылез из машины и неуверенно, словно был нездоров или плохо видел, пошел по дорожке к дому.
Дверь стояла незапертой. Дрю постучал три раза. Внутри было тихо, и белая оконная занавеска подрагивала в тяжелом раскаленном воздухе.
Он понял это еще на пороге – понял, что в доме смерть. То была тишина смерти.
Он прошел через небольшую прихожую и маленькую чистую гостиную. Он ни о чем не думал: просто не мог. Он искал кухню чутьем, как животное.
И тогда, заглянув в открытую дверь, он увидел тело.
Старик лежал на чистой белой постели. Он умер не так давно: его лицо еще не утратило светлой умиротворенности последнего покоя. Он, наверное, знал, что умирает, потому что на нем был воскресный костюм – старая черная пара, опрятная и выглаженная, и чистая белая рубашка с черным галстуком.
У кровати, прислоненная к стене, стояла коса. В руках старика был зажат свежий пшеничный колос. Спелый колос, золотой и тяжелый.
Дрю на цыпочках вошел в спальню. Его пробрал холодок. Он стянул пропыленную мятую шляпу и остановился возле кровати, глядя на старика.
На подушке в изголовье лежала бумага. Должно быть, для того, чтобы кто-то ее прочел. Скорее всего просьба похоронить или вызвать родственников. Наморщив лоб, Дрю принялся читать, шевеля бледными, пересохшими губами.
«Тому, кто стоит у моего смертного ложа.
Будучи в здравом рассудке и твердой памяти и не имея, согласно условию, никого в целом мире, я, Джон Бур, передаю и завещаю эту ферму со всем к ней относящимся первому пришедшему сюда человеку независимо от его имени и происхождения. Ферма и пшеничное поле – его; а также коса и обязанности, ею предопределяемые. Пусть он берет все это свободно и с чистой совестью – и помнит, что я, Джон Бур, только передаю, но не предопределяю. К чему приложил руку и печать 3-го дня апреля месяца 1938 года. Подписано: Джон Бур. Kyrie eleison!»11
Господи, помилуй! (Греч.)
[Закрыть]
Дрю прошел назад через весь дом и остановился в дверях.
– Молли, – позвал он, – иди-ка сюда! А вы, дети, сидите в машине.
Молли вошла. Он повел ее в спальню. Она прочитала завещание, посмотрела на косу, на пшеничное поле, волнующееся за окном под горячим ветром. Ее бледное лицо посуровело, она прикусила губу и прижалась к мужу.
– Все это слишком хорошо, чтобы можно было поверить. Наверняка здесь что-то не так.
Дрю сказал:
– Нам повезло, только и всего. У нас будет работа, будет еда, будет крыша над головой – спасаться от непогоды.
Он дотронулся до косы. Она мерцала, как полумесяц. На лезвии были выбиты слова: «Мой хозяин – хозяин мира». Тогда они ему еще ничего не говорили.
– Дрю, зачем, – спросила Молли, не отводя глаз от сведенных в кулак пальцев старика, – зачем он так крепко вцепился в этот колос?
Но тут дети подняли на крыльце возню, нарушив гнетущее молчание. У Молли подступил комок к горлу.
Они остались жить в доме. Они похоронили старика на холме и прочитали над ним молитву, а затем спустились вниз, и прибрали в комнатах, и разгрузили машину, и поели, потому что на кухне было вдоволь еды; и первые три дня они ничего не делали, только приводили в порядок дом, и смотрели на поле, и спали в удобных, мягких постелях. Они удивленно глядели друг на друга и не могли понять, что же это такое происходит: едят они теперь каждый день, а для Дрю нашлись даже сигары, так что каждый день он выкуривает по одной перед сном.
За домом стоял небольшой коровник, а в нем – бык и три коровы; еще они обнаружили родник под большими деревьями, что давали прохладу. Над родником была сооружена кладовка, где хранились запасы говядины, бекона, свинины и баранины. Семья человек в двадцать могла бы кормиться этим год, два, а то и все три. Там стояли еще маслобойка, ларь с сырами и большие металлические бидоны для молока.
На четвертый день Дрю Эриксон проснулся рано утром и посмотрел на косу. Он знал, что ему пора приниматься за дело, потому что пшеница в бескрайнем поле давно поспела. Он видел это собственными глазами и не собирался отлынивать от работы. Хватит, он и так пробездельничал целых три дня. Как только повеяло свежим рассветным холодком, он поднялся, взял косу и, закинув ее на плечо, отправился в поле. Он поудобнее взялся за рукоять, опустил косу, размахнулся…
Поле было очень большое. Слишком большое, чтобы с ним мог управиться один человек. И однако же, до Дрю с ним управлялся один человек.
После первого дня работы он вернулся домой, спокойно неся косу на плече, но лицо у него было озадаченное. Ему никогда не приходилось иметь дело с таким странным пшеничным полем. Пшеница поспевала на нем отдельными участками, каждый сам по себе. Не положено пшенице так вести себя. Молли он об этом не сказал. Он не сказал ей про поле и всего остального. Того, например, что пшеница начинает гнить уже через пару часов после того, как ее сожнешь. Такого пшенице тоже делать не положено. Впрочем, все это мало его беспокоило: еды и без того было вдоволь.
Наутро пшеница, которую накануне он оставил гнить на земле, лопнула, пустила крохотные корешки и дала маленькие зеленые побеги – она родилась заново.
Дрю Эриксон поскреб подбородок. Ему очень хотелось знать, почему, зачем и как все это выходит и какой ему от этого прок, если он не может ее продать. Днем он раза два поднимался на холм, к могиле, в тайной надежде узнать там что-нибудь про поле. Он глядел сверху и видел, как много земли ему принадлежит. Поле простиралось на три мили по направлению к горам и было около двух миль шириной. На одних участках пшеница пускала ростки, на других стояла золотой, на третьих была еще зеленая, а на четвертых лежала, только что сжатая его рукой. Но старик так ничего ему и не сказал, ведь он лежал теперь глубоко, под грудой камней. Могила была погружена в свет, ветер и тишину. И Дрю Эриксон отправился назад в поле, чтобы, снедаемый любопытством, снова взяться за косу. Работа доставляла ему удовольствие: она казалась нужной. Он бы не ответил, почему именно, но так ему казалось. Очень, очень нужной.
Он просто не мог позволить пшенице остаться неубранной. Каждый день поспевал новый участок, и, прикинув вслух, ни к кому, собственно, не обращаясь, он произнес:
– Если десять лет кряду жать пшеницу, как только она поспевает, то и тогда мне, пожалуй, не выйдет дважды работать на одном и том же участке. Такое большое поле, будь оно неладно. – Он покачал головой. – И вызревает пшеница как-то хитро. Ровнехонько столько, чтобы я за день сумел управиться со спелым участком и оставить одну зелень. А наутро как пить дать уже новый участок готов…
Жать пшеницу, когда она тут же превращалась в гнилье, было до обидного бестолковым делом. В конце недели он решил несколько дней не ходить в поле.
Он пролежал в постели дольше обычного, прислушиваясь к тишине в доме, и эта тишина вовсе не походила на тишину смерти. Такая тишина могла быть только там, где живут хорошо и счастливо.
Он встал, оделся и не торопясь позавтракал. Он не собирался идти работать. Он вышел, чтобы подоить коров, выкурил на крыльце цигарку, послонялся по двору, а потом вернулся в дом и спросил у Молли, зачем это он выходил.
– Подоить коров, – сказала она.
– Ну конечно, – сказал он и снова пошел во двор.
Коровы уже ждали, когда их подоят, и он подоил их, а бидоны поставил в кладовку, что над родником, но в мыслях у него было совсем другое. Пшеница. Коса.
Все утро он просидел на заднем крыльце, скручивая цигарки. Он сделал игрушечную лодку для малыша и еще одну для Сюзи, потом сбил немного масла и слил пахтанье, но голова у него разламывалась от одной сверлящей мысли. Когда пришло время полдничать, ему не хотелось есть. Он все смотрел на пшеницу, как она склоняется, волнуется и ходит рябью под ветром. Руки непроизвольно сгибались, пальцы сжимали воображаемую рукоять и ныли, когда он вновь сидел на крыльце, положив ладони на колени. Подушечки пальцев зудели и горели. Он встал, вытер ладони о штаны, сел, попытался свернуть еще одну цигарку, но ничего не вышло, и он, чертыхнувшись, отбросил табак и бумагу. Он чувствовал себя так, словно у него отрезали третью руку или укоротили две настоящих.
Он слышал, как в поле колосья шепчутся с ветром.
До часу дня он слонялся во дворе и по дому, прикидывал, не выкопать ли оросительную канаву, но на самом деле все время думал о пшенице – какая она спелая и как она ждет, чтобы ее убрали.
– Да пропади она пропадом!
Он решительно направился в спальню и снял косу со стены, где она висела на деревянных колышках. Постоял, сжимая ее в руках. Теперь ему стало спокойно. Ладони перестали зудеть, голова уже не болела. Ему возвратили третью руку, и он снова был самим собой.
Это превратилось в инстинкт. Такой же загадочный, как молния, что бьет, но боли не причиняет. Он должен жать каждый день. Пшеницу необходимо жать. Почему? Необходимо – и все тут. Он засмеялся, чувствуя рукоять косы в своих могучих руках. Затем, насвистывая, отправился в поле, где его ждала созревшая пшеница, и сделал то, что требовалось. Он подумал, что немного свихнулся. Черт возьми, ведь в этом пшеничном поле нет ничего необычного, правда? Почти ничего.
Дни бежали с размеренностью послушных лошадок.
Работа стала для Дрю Эриксона сухой болью, голодом и жизненной необходимостью. Он начал кое о чем догадываться.
Однажды Сюзи и малыш с радостным смехом добрались до косы и принялись с ней играть, пока отец завтракал на кухне. Он услыхал их возню, вышел и отобрал косу. Кричать он на них не кричал, однако вид у него при этом был очень встревоженный. После этого он запирал косу всякий раз, как возвращался с поля.
Он выходил косить каждое утро, не пропуская ни дня.
Вверх. Вниз. Вверх, вниз и в сторону. И снова – вверх, вниз и в сторону. Он резал пшеницу. Вверх. Вниз.
Вверх.
Думай о старике и о колосе в его руках.
Вниз.
Думай о бесплодной земле, на которой растет пшеница.
Вверх.
Думай о том, как она растет, как непонятно чередуются спелые и зеленые участки.
Вниз.
Думай о…
Высокой желтой волной легла под ноги подкошенная пшеница. Небо сделалось черным. Дрю Эриксон выронил косу и согнулся, прижав к животу руки. В глазах стояла тьма, все вокруг бешено завертелось.
– Я кого-то убил! – выдохнул он, давясь и хватаясь за грудь. Он упал на колени рядом с лезвием. – Сколько же это я людей порешил…
Небо кружилось, как голубая карусель на сельской ярмарке в Канзасе. Но без музыки. Только в ушах стоял звон.
Молли сидела за синим кухонным столом и чистила картошку, когда он вошел, спотыкаясь, волоча за собой косу.
– Молли!
Он плохо видел ее: в глазах стояли слезы.
Молли сложила руки и тихо ждала, когда он соберется с силами рассказать ей, что случилось.
– Собирай вещи, – приказал Дрю, глядя в пол.
– Зачем?
– Мы уезжаем, – сказал он тусклым голосом.
– Уезжаем? – спросила она.
– Тот старик. Знаешь, что он здесь делал? Это все пшеница, Молли, и коса. Каждый раз, когда загоняешь косу в пшеницу, умирает тысяча людей. Ты подрезаешь их и…
Молли поднялась, положила нож и отодвинула картошку в сторону. В голосе ее звучало понимание.
– Мы долго ездили и мало ели, пока не попали сюда в прошлом месяце, а ты каждый день работал и устал…
– Я слышу голоса, грустные голоса там, в поле. В пшенице, – сказал он. – Они шепчут, чтобы я перестал. Просят не убивать их.
– Дрю!
Он не слышал ее.
– Пшеница растет по-дурному, по-дикому, словно она свихнулась. Я тебе не говорил. Но с ней что-то недоброе.
Она внимательно на него посмотрела. Его глаза глядели без мысли, как синие стекляшки.
– Думаешь, я тронулся? – спросил он. – Погоди, это еще не все. О господи, Молли, помоги мне: я только что убил свою мать!
– Перестань! – твердо сказала она.
– Я срезал колос и убил ее. Я почувствовал, что она умирает. Вот как я понял…
– Дрю! – Ее голос, злой и испуганный, хлестнул его по лицу. – Замолчи!
– Ох, Молли, – пробормотал он.
Он разжал пальцы, и коса со звоном упала на пол. Она подняла ее и грубо сунула в угол.
– Десять лет я живу с тобой, – сказала она. – На обед у нас частенько бывали одна только пыль да молитвы. И вот привалило такое счастье, а ты не можешь с ним справиться!
Она принесла из гостиной Библию и начала листать книгу. Страницы шелестели, как колосья под тихим ветром.
– Садись и слушай, – сказала она.
Снаружи донесся смех – дети играли у дома в тени огромного дуба.
Она читала, время от времени поднимая глаза, чтобы следить за выражением его лица.
После этого она каждый день читала ему из Библии. А в среду через неделю Дрю отправился в город на почту – узнать, нет ли для него чего в окошке «До востребования». Его ждало письмо.
Домой он вернулся постаревшим лет на двести.
Он протянул Молли письмо и бесстрастным срывающимся голосом рассказал его содержание:
– Мать умерла… в час дня во вторник… от сердца…
Он ничего не добавил, сказал только:
– Отведи детей в машину и собери еды на дорогу. Мы уезжаем в Калифорнию.
– Дрю… – сказала Молли, не выпуская письма из рук.
– Ты сама знаешь, – сказал он, – что на этой земле пшеница должна родиться худо. А посмотри, какой она вырастает. Я тебе еще не все рассказал. Она поспевает участками, каждый день понемногу. Нехорошо это. Когда я срезаю ее, она гниет! А уже на другое утро дает ростки, снова начинает расти. На той неделе, когда я во вторник жал хлеб, я все равно что себя по телу полоснул. Услышал – кто-то вскрикнул. Совсем как… А сегодня вот письмо.
– Мы остаемся здесь, – сказала она.
– Молли!
– Мы остаемся здесь, где у нас есть верный кусок хлеба и кров, где мы наверняка проживем по-человечески, и проживем долго. Я не собираюсь больше морить детей голодом, слышишь? Ни за что!
За окнами голубело небо. Солнце заглянуло в комнату. Спокойное лицо Молли одной стороной было в тени, но освещенный глаз блеснул яркой синевой. Четыре или пять капель успели медленно набежать на кончике кухонного крана, вырасти, переливаясь на солнце, и оборваться, прежде чем Дрю вздохнул. Вздохнул глубоко, безнадежно, устало. Он кивнул, не поднимая глаз.
– Хорошо, – сказал он. – Мы остаемся.
Он нерешительно поднял косу. На металле лезвия неожиданно ярко вспыхнули слова: «Мой хозяин – хозяин мира!»
– Мы остаемся…
Утром он пошел проведать старика. Из самой середины могильного холмика тянулся одинокий молодой росток пшеницы – тот самый колос, что старик держал в руках несколько недель назад, только народившийся заново.
Он поговорил со стариком, но ответа не получил.
– Ты всю жизнь проработал в поле, потому что так было надо, и однажды натолкнулся на колос собственной жизни. Ты его срезал. Пошел домой, надел воскресный костюм, сердце остановилось, и ты умер. Так оно и было, правда? И ты передал землю мне, а когда я умру, я должен буду передать ее кому-то еще.
В голосе Дрю зазвучал страх.
– Сколько времени все это тянется? И никто в целом свете не знает про поле и для чего оно – только тот, у кого в руках коса?..
Он вдруг ощутил себя глубоким старцем. Долина показалась ему древней, как мумия, потаенной, высохшей, призрачной и могущественной. Когда индейцы плясали в прериях, оно уже было здесь, это поле. То же небо, тот же ветер, та же пшеница. А до индейцев? Какой-нибудь доисторический человек, жестокий и волосатый, крадучись выходил резать пшеницу грубой деревянной косой…
Дрю вернулся к работе. Вверх, вниз. Вверх, вниз. Помешанный на мысли, что владеет этой косой. Он сам, лично! Понимание нахлынуло на него сумасшедшей, всесокрушающей волной – сила и ужас одновременно.
Вверх! Мой хозяин! Вниз! Хозяин мира!
Пришлось ему примириться со своей работой, подойти к ней по-философски. Он всего лишь отрабатывал пищу и кров для жены и детей. После всех этих лет они имеют право на человеческое жилье и еду.
Вверх, вниз. Каждый колос – жизнь, которую он аккуратно подрезает под корень. Если все рассчитать точно – он взглянул на пшеницу, – что ж, он, Молли и дети смогут жить вечно.
Стоит найти, где растут колосья Молли, Сюзи и маленького Дрю, и он никогда их не срежет.
А затем он почувствовал, словно кто-то ему нашептал: вот они.
Прямо перед ним.
Еще взмах – и он бы напрочь скосил их.
Молли. Дрю. Сюзи. И никакой ошибки. Задрожав, он опустился на колени и принялся разглядывать колоски. Они были теплыми на ощупь.
Он даже застонал от облегчения. А если б, не догадавшись, он их срезал?! Он перевел дыхание, встал, поднял косу, отошел от поля на безопасное расстояние и долго стоял, не сводя с него глаз.
Молли страшно удивилась, когда, вернувшись домой раньше времени, он без всякого повода поцеловал ее в щеку.
За обедом Молли спросила:
– Ты сегодня кончил раньше? А пшеница – что она, все так же гниет, как только ее срежешь?
Он кивнул и положил себе еще мяса.
Она сказала:
– Ты бы написал этим, которые занимаются сельским хозяйством, пусть приедут посмотреть на нее.
– Нет, – сказал он.
– Я же только предлагаю, – сказала она.
Его зрачки расширились.
– Мне придется остаться здесь до самой смерти. Никто, кроме меня, не сумеет сладить с этой пшеницей. Откуда им знать, где надо жать, а где не надо. Они, чего доброго, еще начнут жать не на тех участках.
– Какие это «не те участки»?
– А никакие, – ответил он, медленно прожевывая кусок. – Неважно – какие.
Он в сердцах стукнул вилкой о стол.
– Кто знает, что им может прийти в голову! Этим молодчикам из правительственного отдела! А ну как им придет в голову перепахать все поле!
Молли кивнула.
– Как раз то, что нужно, – сказала она. – А потом снова засеять его хорошим зерном.
Он даже не доел обеда.
– Никакому правительству я писать не собираюсь и никому не позволю работать в поле. Как я сказал, так и будет! – заявил он и выскочил из комнаты, с треском хлопнув дверью.
Он обогнул то место, где жизни его жены и детей росли под солнцем, и пошел косить на дальний конец поля, где, как он знал, это было для них безопасно.
Но работа ему разонравилась. Через час он узнал, что принес смерть трем своим старым добрым друзьям в Миссури. Он прочел их имена на срезанных колосьях и уже не мог продолжать работу.
Он запер косу в кладовку, а ключ спрятал подальше: хватит с него, он покончил с жатвой раз и навсегда.
Вечером он сидел на парадном крыльце, курил трубку и рассказывал детям сказки, чтобы послушать, как они смеются. Но они почти не смеялись. Они выглядели усталыми, чудными, какими-то далекими – словно и не его.
Молли жаловалась на головную боль, без дела бродила по дому, рано легла спать и крепко уснула. Это тоже было странно. Обычно она любила посидеть допоздна – и язык у нее работал без устали.
В лунном свете поле было как море, подернутое рябью.
Оно нуждалось в жатве. Отдельные участки требовалось убрать немедленно. Дрю Эриксон сидел, тихо сглатывая набегающую слюну, и старался на них не глядеть.
Что станет с миром, если он никогда больше не выйдет в поле? Что станет с теми, кто уже созрел для смерти, кто ждет пришествия косы?
Поживем – увидим.
Молли тихо дышала, когда он задул лампу и улегся в постель. Уснуть он не мог. Он слышал ветер в пшенице, его руки тосковали по работе.
В полночь он очнулся и увидел, что идет по полю с косой в руках. Идет в полусне, как лунатик, идет и боится. Он не помнил, как открыл кладовку и взял косу. Но вот он здесь, идет при луне, раздвигая пшеницу.
Среди колосьев встречалось много старых, уставших, жаждущих сна. Долгого, безмятежного, безлунного сна.
Коса завладела им, приросла к ладоням, толкала вперед.
С большим трудом ему удалось от нее избавиться. Он бросил ее на землю, отбежал подальше в пшеницу и упал на колени.
– Не хочу больше убивать, – молил он. – Если я буду косить, мне придется убить Молли и детей. Не требуй от меня этого!
Одни только звезды сияли на небе.
За спиной у него послышался глухой, неясный звук.
Что-то похожее на живое существо с красными руками взметнулось над холмом к небу, лизнув звезды. В лицо Дрю пахнул ветер. Он принес с собой искры, густой чадный запах пожара.
Дом!
Всхлипывая, Дрю медленно, безнадежно поднялся на ноги, не сводя глаз с большого пожара.
Белый домик и деревья вокруг тонули в сплошном яростном вихре ревущего огня. Волны раскаленного воздуха перекатывались через холм, и, сбегая с холма, Дрю плыл в них, барахтался, уходил в них с головой.
Когда он добежал, в доме не осталось ни одной черепицы, ни единой доски или половицы, на которых не плясало бы пламя. От огня шли звон, треск и шуршание.
Изнутри не доносилось пронзительных криков, никто не бегал и не кричал снаружи.