355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Роберт Сильверберг » НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 29 » Текст книги (страница 1)
НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 29
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 00:10

Текст книги "НФ: Альманах научной фантастики. Выпуск 29"


Автор книги: Роберт Сильверберг


Соавторы: Теодор Гамильтон Старджон,Роман Подольный,Дмитрий Биленкин,Игорь Росоховатский,Борис Руденко,Всеволод Ревич,Пол Эш,Александр Кацура,Николай Блохин,Авдей Каргин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 18 страниц)

НФ: Альманах научной фантастики
ВЫПУСК № 29 (1984)





РАЗВЕДКА МЫСЛЬЮ И ЧУВСТВОМ
(От составителя)

Фантастику часто называют разведкой мыслью. Но не стоит забывать, что это еще и разведка чувством – впрочем, как всякая литература.

Уже в древнейшем из известных человечеству художественных произведений, шумеро-вавилонском «Эпосе о Гильгамеше», его герой, Гильгамеш, отправляется (десятки веков назад) в далекий поход за травой бессмертия, побеждает чудовищ, находит друга в «диком человеке», принадлежащем, как мы сказали бы сегодня, к «иной культуре». Какие все это привычные сюжеты для сегодняшней научной фантастики! Правда, в отличие от ее персонажей, Гильгамеш отвергает предложенную ему любовь небожительницы (богини!)…

И уже этот древний герой был интересен тогдашним читателям (как интересен и сегодняшним), потому что они могли не только удивляться его приключениям и восхищаться глубиной его мыслей, но и разделять его чувства, сочувствовать.

Кажется, не только к мыслям, но и к чувствам читателей обращены произведения фантастов, собранные под этой обложкой. И герои их проходят испытание не только на умение размышлять, но и на способность чувствовать и вызывать сочувствие.

Единой темы у 29-го выпуска «НФ» нет. Но здесь во всяком случае отчетливо ощутим писательский интерес к проблемам путешествий во времени, возможным формам разума, наконец к тому, каким может быть контакт между несхожими друг с другом цивилизациями.

Темы очень модные, нередко пересекающиеся… но все же очень разные. Что же общего у почти всех фантастических произведений сборника? Увидеть эту сущность можно в единстве отношения авторов к человеческому в любом разумном существе – к чувствам.

Здесь придется кое-что сказать об идеях и темах произведений, очень немногое, конечно. Надеюсь, это не «перебьет аппетита» к чтению, тем более, что, по утверждению психологов, большинство людей сначала знакомится с содержанием книги, а потом уж заглядывает в предисловие (и сам я тоже принадлежу к этой категории).

Теперь, после необходимых справок и оговорок, давайте вернемся к предшествующему им разговору.

Почему герои повести Дмитрия Биленкииа оказываются в состоянии справиться с кознями взбесившегося времени и проникающими сквозь провалы этого времени бедствиями? Чем привлекает к себе рассказ Николая Блохина, собственно научно-фантастическая идея которого уже не раз встречалась в литературе, хотя бы у Зиновия Юрьева?

Отчего вместе с героями рассказа Игоря Росоховатского испытываешь стыд за их ошибку в определении того, кто же разумный хозяин новооткрытой планеты: барственно бездельничающие существа или старательные уродливые «обезьяны», принятые сначала за домашних животных?

Всюду герои держат испытания на доброту. И иногда не выдерживают их, как охотники в рассказе Бориса Руденко…

Мысль далеко завела людей, создавших модель человека, которую уже нельзя отличить от человека – и чувство ответственности, благодарности, доброта, то, наконец, что зовется совестью, идут на выручку главному герою рассказа Николая Блохина «Реплики».

У Авдея Каргина в «Этих опасных играх» вполне вроде бы добропорядочные военные западных стран «прогоняют» гостей из космоса, которые на самом деле прилетели к Земле с самыми благими намерениями. Привычка бояться всего неизвестного может оказать дурную услугу человечеству.

В «Охоте по лицензиям» и «Добрых животных» действие происходит а космосе. Но персонажи этих рассказов вполне поддаются «переселению» на Землю, скажем на некий остров, как поступил бы, приди ему в голову такая идея, почти любой фантаст XIX века. В этих рассказах перенесение событий в космос – скорее фирменный знак века космических путешествий и почти полного освоения поверхности собственной планеты. Это, разумеется, не упрек и не похвала, но только констатация факта, лишнее подтверждение, что в космос писатели уходят за решением истинно земных проблем.

Вот Полу Эшу в его «Контакте» космос необходим, и притом дальний – требовалось найти максимально далекие от земных людей существа, лишенные даже возможности непосредственного общения с землянами. И на фоне этого несходства обнаруживается сходство в главном. Обе стороны в контакте больше всего боялись как-то обидеть своих собеседников, задеть хотя бы случайно их чувства, слабости, пристрастия. Но, оказывается, не только людям тяжело дается постоянная «зажатость», не им одним трудно надолго замыкаться, таить свои мысли, скрывать все недостатки и слабости… В жизни земной мы привыкли рассчитывать на понимание со стороны окружающих, на доброту, которая дает нам силы прощать друг другу мелкие слабости. (Да, не всегда мы встречаем такое понимание и такую доброту, но потому нас это и ранит так сильно, что обманывает надежды, основанные на предыдущем опыте.) Чужие разумные у Пола Эша в своем отношении к Контакту оказываются чрезвычайно близкими людям – разведка мыслью могла бы потерпеть неудачу, но разведка чувством не подвела автора рассказа. И снова на первый план здесь выходит доброта, хотя прямо о ней не сказано в «Контакте» ни слова – потому что именно она может помочь одному разуму понять другой, потому что нет разума без чувства.

И против недоброты выступают в своих произведениях Роберт Силверберг и Теодор Старджон, принадлежащие к числу виднейших писателей-фантастов Америки.

«Увидеть невидимку» – рассказ о том, что социологи зовут отчуждением, а поскольку явление исследует фантаст, он находит блистательную гиперболу для передачи боли человека, чувствующего себя чужим в мире.

Старджон клеймит человека, как раз пользующегося добротой и гуманностью пришельцев из космоса, чтобы безнаказанно иэображать их в своих творениях врагами человечества.

Именно добра может ждать от будущего тот, кто идет в него с добром, – ясно говорит рассказ А. Кацуры «Мир прекрасен». Сколько уж было в фантастике разговоров о путешествиях во времени, о связанных с этим проблемах и парадоксах, как математически точно доказывали порой невозможность влияния будущего на прошлое… А Кацура перевернул пирамиду доказательств, поставил ее на вершину (или, может быть, все-таки на основание?), и оказалось: будущее не может не влиять на прошлое, а поскольку это доброе будущее, то прошлое оно улучшает; тут настоящее оказывается итогом совместной работы не только того, что ему предшествовало, но и того, что за ним последует. Еще одна точка зрения писателя на время, еще одна демонстрация «преимущества» литературы над физикой, которой со временем так трудно… Фантастика присвоила себе власть над пространством при Эдгаре По и Жюле Верне, завладев африканскими дебрями, океанскими просторами и преодолев расстояние до Луны. Теперь, когда все это, давно или недавно, из ее ведения вышло, фантастика больше занимается временем – вслед за Уэллсом. Причем в фантастике наиболее ярко проявляется то свойство искусства, которому может позавидовать и сама наука. Та исследует время, но управлять им не может. Между тем литература обращается с ним весьма свободно.

Мы сейчас не удивляемся, когда писатель-реалист вмещает в одну главу своего романа два часа, а в другую – десяток лет; между тем еще в XVIII веке за этот прием, сегодня такой обычный, многие сурово осуждали английского романиста Генри Филдинга. Прозаики сегодня свободно путешествуют по времени, вспоминая и мечтая (или заставляя своих героев вспоминать и мечтать). Фантастика делает тут следующий шаг, но шаг все по тому же пути, и если при этом она опирается на науку – так именно потому, что возможности науки особенно ясно видны в нашу эпоху научно-технической революции. Снова вернусь к повести «Пустыня жизни» и рассказу «Мир прекрасен». Герои Д. Биленкина оберегают будущее от вторжения прошлого; А. Кацура утверждает, что вмешательство будущего в прошлое может быть плодотворно, и тут этот «историко-футурологический» оптимизм противостоит позиции, заявленной во множестве фантастических произведений последних десятилетий.

Надо думать, кладезь связанных с «играми со временем» идей, сюжетов и образов отнюдь не исчерпан. Может быть, фантасты еще сделают здесь художественные открытия, достойные того нововведения (относительного, правда) Филдинга, о котором здесь говорилось. И, может быть, эти литературные находки тоже станут предвидением реальных открытий науки, как случалось уже не раз.

Позволю себе напомнить слова одного из виднейших физиков XX века, с 1945 по 1951 год президента Академии наук СССР Сергея Ивановича Вавилова: «И в наше время рядом с наукой, одновременно с картиной явлений, раскрытой и объясненной новым естествознанием, продолжает бытовать мир представлений ребенка и первобытного человека и, намеренно или ненамеренно, подражающий им мир поэтов. В этот мир стоит иногда заглянуть, как в один из возможных истоков научных гипотез. Он удивителен и сказочен; в этом мире между явлениями природы смело перекидываются мосты-связи, о которых иной раз наука еще не подозревает. В отдельных случаях эти связи угадываются верно, иногда в корне ошибочны и просто нелепы, но всегда они заслуживают внимания, так как эти ошибки нередко помогают понять истину».

Фантасты в этом отношении тоже поэты. Конечно, фантастика, как и поэзия, существует не для того, чтобы служить «одним из возможных истоков научных гипотез»; но почему же фантастика тут должна непременно быть беднее той же поэзии?

Все или почти все критики и писатели, как и большая часть читателей, согласны с тем, что фантастика – прежде всего художественная литература. На открытие свежей научно-фантастической идеи или хотя бы нового ее поворота по-прежнему в цене у тех же самых критиков и читателей. Надеюсь, они увидят на страницах сборника и такие находки…

Советские авторы литературных произведений сборника – это профессиональные литераторы, инженеры, ученый-философ, юрист. Они представляют три города: Москву (Д. Биленкин, А. Каргин, А. Кацура, Б. Руденко), Киев (И. Росоховатский), Ростов-на-Дону (Н. Блохин). Заключает сборник статья известного критика и литературоведа В. Ревича.

Роман Подольный

ПОВЕСТИ И РАССКАЗЫ

Дмитрий Биленкин
ПУСТЫНЯ ЖИЗНИ[1]1
  Сокращенный вариант повести.


[Закрыть]
ГЛАВА ПЕРВАЯ

Упорно уже который год мне снится один и тот же сон. Синий, так я его называю. Почему синий? Не знаю, скорее он черный. Всякий раз вижу скалистую чашу кратера, две луны в ночном небе, их остекленелый свет, который всему придает недвижимость старинной, без полутонов, гравюры. Вот так: два мертвенных глаза вверху, сдвоенные у подножия тени зубчатых скал, каменистая площадка кратера, куда в полном беззвучии врезается тупой клин конных рыцарей. Блестят доспехи и шлемы, блестят длинные, наперевес, копья, и эта лавина мчится на нас, прижатых к скале.

Мчится – в неподвижности. Застывший миг времени. Замер смертоносный блеск копий, не колышутся султаны на шлемах, в изломе тяжкого бега недвижны ноги коней – все, повторяю, как на гравюре.

Все это я вижу как бы со стороны. И одновременно я – среди тех, кто прижат к скале, кому некуда податься, в кого нацелены тяжеловесные копья. Для этого второго «я» движение есть, только очень замедленное. Не знаю, как согласуются оба зрения, но во сне никакого противоречия нет. Просто сначала я вижу рисунок, затем себя в нем, оказываюсь сразу и наблюдателем, и участником события. При этом тот и другой «я» с одинаково захолонувшим сердцем смотрят на громаду закованных в сталь рыцарей, их безжалостный строй, в котором нельзя различить лиц, видишь лишь чешуйчатые панцири, темные прорези забрал, щиты и шлемы. Слитность всего, шевеление тупой массы уподобляет это движение надвигу каких-то чудовищных железных насекомых, чья лавина готова подмять все и вся. И я, участник происходящего, как и мои товарищи, недопустимо медленно поднимаю разрядник, в ужасе осознаю, что выхода нет и придется бить насмерть, разить эту лавину чешуйчатого металла, а это же люди, люди! И рука замирает в последнем, таком невозможном для нас движении, и мысль колеблется – не лучше ли резануть по лошадиным ногам? Но лошади – на них почти нет металла, они-то для нас как раз живые, и воображение тотчас рисует вспоротые мышцы, сахарный излом костей, предсмертный всхрап. А секунда, когда еще можно дать огненный, под копыта, для паники и острастки залп, уже потеряна.

Вот такими мы были в канун Потрясения. Тут сон правдив.

Поразительно ощущение безопасности, с которым мы жили. Ведь начиная с середины XX столетия, когда расколотое человечество познало ядерный огонь, дорога пошла над пропастью, а бремя мощи росло, то и дело кренясь за плечами, как громоздкий раскачивающийся тюк. Экологический, информационный, генетический и прочие кризисы никого не оставляли в покое. О каком благоденствии, казалось, могла идти речь! Но жизнь не подчиняется формальной логике. Каждая победа над обстоятельствами, все социальные, в затяжной борьбе достигнутые преобразования, которые только и могли предотвратить тот или иной кризис, которые в конце концов объединили человечество, спасли его, повсеместно утвердив высшие общественные идеалы, так изменили все, что былые времена голода, войн, угнетения, розни подернулись пеленой тумана. Конечно, старинные фантазии, в которых будущее изображалось безмятежным раем, где если и приходилось преодолевать не пустяковые трудности, то исключительно в далеком космосе, если горевать, то лишь от неразделенной любви, если страдать, то от неутоленной жажды познания, – такие книги вызывали у нас улыбку. И все же постоянство побед, долгое социальное благоденствие наложили на нас глубокий отпечаток. Мы слишком уверовали, что завоеванное непоколебимо. Что прошлое осталось позади навсегда, что немалый опыт предусмотрительности надежно гарантирует будущее… То, что произошло, надеюсь, нас излечило. В этом, быть может, единственное благо того времени, когда мы едва не лишились самого времени.

Говорят, моя история показательна. Не знаю. Мой долг рассказать о том, как все было, выводы делайте сами.

Начну с того дня, когда я нарушил запрет, что и повлекло за собой все остальное.

В то утро я патрулировал восточную границу центрально-европейского возмущения (какой гибкий эвфемизм для обозначения катастрофы; кто бы заранее поверил, что мы способны так успокаивать себя?). Всю ночь я мотался на предельной скорости полета и теперь не без удовольствия разминал ноги. Стояла редкая в ту пору тишина. День был мглистый, спокойный, чуть шелестела листва. Коммуникатор молчал. Я наслаждался коротким отдыхом, брел среди светлой весенней зелени, которой все нипочем, и старался не терять из виду Барьер.

Его сиреневое свечение разрезало мир надвое. Силовое поле бритвой прошлось по лесу, вспарывая корневища, траву и мох, ссекая ветви. За Барьером земля казалась вздыбленной каким-то чудовищным, все кромсающим лемехом. Словно кто-то пропахал им вслепую, затем сдернул прежнее покрытие земли и на его место уложил новое, ничуть не заделав рваный грубый шов. Позади него был уже другой лес. И другое время.

Правда, здесь шов не был таким жутким, как в прочих местах. Даже неровности почвы в общем-то согласовывались, что было верным признаком малого сдвига времени. Впрочем, возраст аномалии мне и так был известен, не это предстояло установить, тут я мог спокойно наслаждаться минутами тишины.

Такими, однако, они были лишь с моей точки зрения. Барьер не достигал вершин самых высоких деревьев, и поверх него то и дело сигали белки, столь стремительно, что их длинные распушенные хвосты казались рыжими выхлопами реактивной тяги. Очутившись на той стороне, белки начинали возбужденно цвиркать и скакать с ветки на ветку. Птицы пели лишь далеко в глубине леса, здесь они проносились в молчании, а некоторые метались кругами, словно искали что-то. Еще бы! Сразу за «швом» начинался уже иной лес, и, главное, там было лето – даже сквозь зыбкое свечение Барьера я различал на кустах малинника осыпь спелых ягод. Май и июль соседствовали; белок и птиц такое озадачивало. Нам бы их заботы!

Тем не менее в ту минуту мне было не скажу легко и радостно, но светлей, чем обычно. В природе есть что-то успокоительное: рушился мир целой планеты, признаки катастрофы были прямо перед глазами, хватало и своей печали, а я вопреки всему испытывал удовольствие от ходьбы, шустрого мелькания белок, вида спелых ягод и даже от запаха вздыбленной земли. Очевидно, сказывалась и усталость от долгого нервного напряжения. Разум честно фиксировал обстановку, сопоставлял, делал выводы, однако сознание как будто дремало, и навязчивым мотивом в нем почему-то крутилась одна и та же фраза: «Пока существуют белки, пока существуют белки…»

Что я этим хотел сказать? Что пока существуют белки, еще не все потеряно?

То, что внезапно открылось за резким изломом Барьера, начисто вышибло сонную одурь. Впереди разноцветным огнем полыхала осень! Та ранняя чистая осень, когда свежи и ярки все оттенки перехода красок от темно-зеленого к багряному, когда уже наметан шуршащий покров листвы, но убор деревьев еще плотен и густ. Скупое сообщение со спутника об очередном хроноклазме, которое привело меня сюда, плохо подготовило к встрече с этой трагичной красотой. Позади осталась весна, справа было лето, впереди – осень. Все вместе составляло нечто непередаваемое – пятое время года.

И над всем простиралось грустное мглистое небо. Вдали на пригорке неопалимым костром горела куртина берез.

Осень клином подступила к Барьеру, но нигде не пересекала черту, и я было подивился расторопности полевиков, которые, выходит, успели оградить новый хроноклазм, как тут же сообразил, что дело не в этом. Ничего они не успели и успеть не могли. Просто новый сдвиг произошел в пределах старого. Отрадно! Небрежная скупость сообщения стала понятной: космическим наблюдателям хватало забот поважней, им некогда было возиться с уточнением характера и границ столь мелкого и неопасного возмущения.

Итак, какая, спрашивается, передо мной эпоха? Золотая осень, те же, что и теперь, березы, осины, клены. Явно не мезозой – геологическая современность. С одной стороны, очень хорошо, а с другой – может быть, и очень плохо.

Я пригляделся внимательней. Шов, отделяющий осень от всего остального, был куда грубее прежнего. Всюду развалины, выворотим корневищ, влажные и даже как бы дымящиеся срезы глинистых увалов, рыжая муть ручейка, который уже не знал, куда ему течь, – словом, хаос. Налицо были признаки глубокого разлома времени, так как одно дело смещение на века и совсем другое – на тысячелетия: то, что в наши дни стало ложбиной, тогда могло быть луговой гладью, даже скатом холма. И наоборот. Тут нечего было ожидать плавной стыковки рельефа. Ее и не было. Ни там, где чужая осень граничила с нашей весной, ни там, где она вторгалась в иновременное лето. Только растительность была, в общем, одинаковой. Что ей наши жалкие века и тысячелетия!

И все же – какое прошлое передо мной?

Включив гравитатор, я перемахнул через Барьер и опустился далеко за чертой хаоса. Под ногами тотчас зашуршали листья, легкие вобрали в себя щемящий запах увядания. Чувства невольно настроились на встречу с осенней прохладой, но разница температур, конечно, успела сгладиться. «Интересно, – подумал я мимолетно, – что теперь будет с листвой? Опадет или сквозь желтизну увядания пробьется свежая зелень?»

Посторонние, конечно же, мысли. Строго говоря, мне следовало поскорее взлететь и разведать все сверху. Но уже от сознания этой необходимости заныли все мускулы исхлестанного ветром лица. Успеется, решил я. Так, с маленькой поблажки себе, все и началось. Слепо я вошел в лес. Безбоязненно, как привык это делать всегда.

Я старался не чересчур удаляться от стыка с прежним хроноклазмом, так как помимо прочего надо было еще определить, стоит ли их разграничивать Барьером. Иногда это оказывалось необходимым, однако я надеялся, что здесь этого не потребуется. Плохо у нас сейчас было с энергией. Что там плохо – бедственно!

Лес густел, и как-то сразу помрачнело мелькавшее в просвете листвы небо. Мутным оно стало, недобрым. И как прежде, ни ветерка. Что меня радовало, так это чащобная захламленность леса. Нигде ни малейшего признака человеческой деятельности, всюду ломко трещащий под ногами валежник, очевидное безлюдье, а если так – нет смысла ставить новый Барьер.

Однако я не стал торопиться с выводом и правильно сделал. Впереди обозначился косогор. Подлесок расступился, открыв строй мачтовых сосен, под которыми было просторно и гулко. Вверху долгим вздохом порой прокатывался глухой шум вершин. В прогалах тускло серело небо, однако его света было достаточно, чтобы еще издали различить на косогоре какой-то темный, мерно раскачивающийся меж стволами предмет. Взад-вперед, взад-вперед, так он маятником ходил в мглистом просвете неба. Даже вблизи я не сразу понял, что это такое, как вдруг в сознании мелькнул полузабытый образ.

Зыбка! Даже не колыбель, зыбка; память почему-то вынесла наружу именно это древнее, как мой собственный род, слово. Зачем она здесь, в лесу?

На фоне мрачнеющего неба тихо раскачивалась подвешенная на ремнях колыбель. Внизу холмиком бугрилась еще не успевшая оплыть земля.

Это сказало мне все. Могила ребенка. Над ней – его зыбка. Глубокой и печальной стариной повеяло на меня от этого обряда.

О древности свидетельствовала и сама колыбель. Ни единого гвоздя. Внутри подмокший, уже чуть прелый мех. Отполированное долгим касанием материнских рук дерево потемнело. Скорее всего верхний палеолит, время, когда покойников уже снаряжали в потусторонний мир. А что надо младенцу там, в ином мире? Только его колыбель…

Я отошел со стесненным сердцем.

Оставалось выяснить, есть ли тут сами люди. Спускаясь с косогора, я наткнулся на осклизлую, явно звериную тропу и решил ею воспользоваться. Первобытные люди умеют прятаться, и они, конечно, попрятались так, что их вряд ли сыщешь с воздуха даже инфрадетектором. А вот звериными тропами они, понятно, не пренебрегали, и здесь мог оказаться их свежий след.

Тропинка вела вниз сквозь кусты. Следопыт из меня, само собой, никакой, это умение давно стерто цивилизацией. Но тут не требовалось быть охотником, чтобы убедиться в обилии всякого зверья: сырая почва была истоптана острыми копытцами, в кустах что-то шуршало, вспархивало, а однажды вроде бы даже мелькнула бурая медвежья спина. Как всякий человек своего времени, я не испытывал ни малейшего страха перед хищниками, но разум велел остеречься, и я на всякий случай достал разрядник. Сделав это, я странным образом почувствовал себя немного иным, чем прежде. Возможно, дело было в звериных запахах, на которые откликнулся инстинкт. Изменилась даже моя походка; я шел уже не так споро, глаза озирали кустарник, ноздри ловили далекие токи воздуха. Более того, я вдруг почувствовал, что вспоминаю и эти запахи, и эту узкую тропу как пережитое, словно когда-то шел по опавшей листве, шел настороженно, готовый затаиться, подстеречь, наброситься или, наоборот, убежать, хитро запутывая следы.

Ничего удивительного в такой перемене не было. В нашу службу подбирали людей с проблесками атавизма, потому что разведчик мог оказаться (и часто оказывался) в условиях, когда они требовались. Зачислению в разведчики еще более, конечно, способствовала моя профессия учителя. Крепче, чем нас, закаливают разве что космонавтов. И то как сказать! Во всяком случае, наша подготовка куда разнообразней, ибо мы должны быть искусниками во всем, начиная с игры в прятки, кончая популяризацией новейших космогонических гипотез. В конце концов неожиданности далеко не каждый день подстерегают космонавтов, у них из месяца в месяц все идет по программе, и в этой работе велика доля предусмотренного. Не то у нас. Наперед неизвестно, что произойдет в следующую минуту, какой фортель выкинет тот или иной подросток, что он спросит и сделает. А реакция должна быть мгновенной и точной, иначе потом не оберешься хлопот. Конечно, и здесь есть стандартные ситуации, но и в них каждый подросток неповторим, все они изобретатели, а энергию каждого надо исчислять в мегаваттах. Тут приходится держать ухо востро, уметь все, что умеют они, только лучше, быть универсалом, чтобы никакой вопрос не застал врасплох. Всегдашнюю готовность к неожиданностям, устойчивость к стрессам, мгновенность реакции – вот что в нас воспитывали годами, хотя, разумеется, не только это. Но именно это потребовалось теперь, когда стали нужны особого рода разведчики, а готовить их было некогда. Вот почему в наших отрядах оказалось так много бывших учителей.

Вильнув, тропинка вывела меня к перелеску. За редкими деревьями приоткрывалась пойма извилистой и мутной реки, которая тоже вроде бы не знала, куда ей течь. Еще недавно я сразу вышел бы из-за укрытия и, как положено властелину Земли, хозяйски оглядел бы местность. Теперь я этого не сделал. И моя осторожность была вознаграждена.

Затаившись в кустарнике, я почти сразу уловил впереди чье-то присутствие. Как это произошло, я не знаю. Ветер тянул в мою сторону, но вряд ли мое неразвитое, хотя и обострившееся обоняние могло подсказать, что я не один. Тогда, возможно, шорох? И это сомнительно, поскольку незнакомец, как я потом убедился, был бесшумен, подобно тени. Все же что-то сработало во мне, как сигнал. Я осторожно прокрался вперед и раздвинул мешавшие обзору ветви. Человек!

Прижавшись к стволу ивы, неподалеку сидела девушка, почти подросток. На ней не было ничего, кроме пояска из шкур и какого-то ожерелья на шее. Волнистая грива волос явно не знала ножниц. Я затаил дыхание. Девушка, несомненно, принадлежала к тому же, что и я, виду «человек разумный», более того, телосложением она так напоминала девушек моей эпохи, что мне даже показалось, будто я ее уже где-то видел.

Конечно, иллюзия длилась недолго. Девушка повернула голову, и на меня глянула дикарка. Нет, ее лицо не было ни тупым, ни свирепым. Дело в ином. Цивилизация утончает чувства; эмоции у нас те же самые, что и у наших далеких предков, но их спектр разнообразней, мягче и тоньше, крайности сглажены – сравните, например, взрослого и ребенка, и вы поймете, что я хочу сказать. Здесь богатства эмоциональных оттенков и переходов не было и в помине. Обычное для людей моего времени и такое редкое в древних веках выражение достоинства – вот что сближало нас и обманывало при первом взгляде. А ведь ее дела были хуже некуда. Шутка ли, внезапно увидеть, как померк прежний день и занялся новый! Как одно небо в грохоте землетрясения сменилось другим, и в осеннем воздухе повеяло запахом весны. Вдобавок сдвиг времени, похоже, отрезал девушку от соплеменников, что само по себе было трагедией. Особенно в ту пору, когда человек не мыслил себя вне племени и прочих людей обычно считал врагами. Ведь даже Аристотель полагал изначально свободными лишь греков, все остальные представлялись ему варварами и, как следовало по его логике, естественными рабами.

Не потому ли девушка и не искала укрытия, что заранее чувствовала себя обреченной? Впрочем, здесь, на открытом месте, она по крайней мере могла издали заметить опасность и, оценив ее, либо кинуться наутек, либо нырнуть в реку, либо вскарабкаться на дерево. Здесь у нее были кое-какие шансы спастись. Выжить, пока стоит день. Ночью, не этой, так следующей, с нею, очевидно, будет покончено. Ей это, конечно, было известно.

Возможно, я последний, кто видит это юное, прекрасное в своей юности и уже обреченное существо. Было легко предвидеть бесшумный прыжок из темноты, недолгое сопротивление, вскрик…

Ну и ладно, подумал я, чувствуя себя подонком. Не мое это время. И вообще, чем я могу помочь, даже если бы имел на то право?!

Хватит, пора уходить, таким трагедиям сейчас несть числа. Я шевельнулся, намереваясь отползти, убраться и все забыть, хотя такое забыть невозможно. Но бесшумного движения не получилось, я дернулся, как уж на сковороде. Две-три ветки качнулись, этого оказалось достаточно. Девушка вскочила, замерла, вглядываясь и вслушиваясь. Казалось, ее взгляд уперся в меня, вот так смотреть ей прямо в глаза было совсем невыносимо. Еще мгновение – и я бросился бы прочь, как вдруг меня поразила поза девушки. Привалившись к стволу, она опиралась лишь на одну ногу, вторая…

Да она же раненая!

Я опрометью ринулся к девушке, не осознавая, какую ошибку делаю. Она метнулась к реке, поврежденная нога подогнулась, а там был обрыв. Ни вскрика, тело глухо ударилось о песок.

В три прыжка я достиг берега. Она лежала без сознания. Окровавленная голова припала к руке, как у спящего ребенка, правая нога была неестественно вывернута в лодыжке, из полуоткрытого рта вырывались постанывающие всхлипы. Над бровью, совсем как у Снежки, темнела родинка.

К счастью, все было цело, одни ссадины и ушибы.

Став на колени, я осторожно ощупал поврежденную ногу. Закрытый перелом, тут не могло быть двух мнений. В клинике ее сразу привели бы в порядок, но о клинике нечего было и думать. Положив руку ей на запястье, другую опустив на лодыжку, я сосредоточился, впустил в себя ее боль и попытался наладить психорезонанс. Может быть, мне и удалось бы все довести до конца, но она открыла глаза. Хорошие у нее были глаза, добрые. Я боялся, что она завопит в испуге, и улыбнулся, как улыбаются детям, когда хотят их успокоить. Она не закричала, даже не ворохнулась, только зрачки расширились. Вряд ли моя улыбка была причиной такого ее спокойствия. Просто успел возникнуть слабый психорезонанс, она почувствовала, как от прикосновения моих рук слабеет боль и по всему телу разливается благодатное тепло.

– Лежи, маленькая, лежи, – сказал я, когда она попробовала приподняться.

Слов она, конечно, не поняла, но голос подействовал. Она опустила голову, и я готов был поклясться, что читаю в ее взгляде благодарность,

Тем лучше! Или, наоборот, хуже…

– Ничего, ничего, – говорил я, втирая в опухшую лодыжку биоактивную пасту. – Все будет хорошо…

Она что-то проговорила в ответ. Я потянул руку за лингвасцетом, но оказалось, что он уже вставлен в ухо, я и не заметил, когда успел это сделать. Конечно, лингвасцет ничего не перевел – в его распоряжении пока было слишком мало слов чужой речи. Наступил мой черед по тону голоса и выражения лица соображать, что именно было сказано. Кажется, ничего враждебного.

Что же, однако, делать с нею дальше? Бросить ее я уже не мог, остаться с нею – тоже. Был один-единственный выход, но тогда я вступал в конфликт с установленным правилом. Накладывая повязку, я все еще колебался. Пожалуй, только сейчас я ощутил сипу дисциплины как что-то внешнее и, оказывается, не всегда справедливое. Такие понятия, как долг, обязанность, уже давно стали для нас чем-то вроде воздуха, которым дышишь. А что может быть естественней дыхания? Что может быть естественней выполнения внутреннего долга? Всегда как-то так получалось, что любой поступок совпадал с велением совести. И когда Горзах приказал ограждать древние времена барьерами, ни в коем случае не допускать проникновения людей другой эпохи в нашу, то это решение было в такой же степени его, как и моим. Не только потому, что оно основывалось на общем мнении, но и потому, что в нынешней ситуации казалось единственно возможным и верным. Не хватало еще, чтобы к общему хаосу добавилось вторжение невесть каких племен и народов!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю